Полная версия
Мобилизованная нация. Германия 1939–1945
Через неделю после старта вторжения уважаемый берлинский ежедневник Deutsche Allgemeine Zeitung опубликовал пространную статью на тему международных законов войны, доказывая право «Германии прибегать к жестким, но действенным мерам. Поступая подобным образом, она остается в признанных рамках международного права». Зачастую какие-то несколько выстрелов со стороны польских солдат, сделанных в попытках держать оборону на хуторе или в деревушке, оказывались достаточными для применения находившимися под стрессом немецкими солдатами жесточайших карательных мер против гражданского населения, о чем довольно простодушно и поведал нам Герхард M. Но такая сиюминутная реакция получала одобрение свыше. 10 сентября генерал Федор фон Бок издал приказ по группе армий «Север»: «Если ведется огонь из деревни за линией фронта и нет возможности точно установить, из какого дома стреляют, следует сжечь всю деревню». Другие командиры шли тем же курсом. Хотя все это уже давно делали Герхард M. и его товарищи. На протяжении четырех недель боевых действий и еще четырех недель военного правления немцев в Польше казни подверглись от 16 до 27 тысяч поляков, а количество сожженных населенных пунктов составило 531. К моменту передачи дел гражданским управленцам 26 октября 1939 г. генералы всерьез беспокоились из-за поддержания воинской дисциплины в армии, признавая, что солдаты подвержены «психозу» из-за нерегулярных отрядов противника. Подобные страхи развивались не на пустом месте. После всех презрительных эпитетов в адрес «вшивых поляков» и ожиданий, что те будут стрелять противнику в спину, германская армия идеологически приготовилась к войне с «культурно низшим и трусливым врагом»[69].
Находясь в Пабьянице, Хозенфельд отмечал, что этнические немцы «жутко обозлены на поляков». Его из раза в раз шокировало то, что приходилось читать и о чем слышать в течение второй половины сентября. Как понимал Хозенфельд, все шло неплохо до начала года, а потом, с началом агитации против немцев, положение изменилось. «Я уже говорил со многими и многими, и все рассказывают одно и то же», – писал Хозенфельд старшему сыну Гельмуту 30 сентября. Стараясь как-то объяснить происходящее человеческой природой, он добавлял: «Повидав жестокость наших солдат собственными глазами, я поверил в звериное поведение поляков, которых безответственно подстрекали». Как он считал, что бы ни творили немцы в действительности, поляки бы точно превзошли их в этом[70].
Положение выглядело куда хуже в спорных районах на западе Польши, как в бывшей прусской провинции Познань. В городке Кемпен (Кемпно) резервист Конрад Ярауш, обедая в ресторанчике при немецкой гостинице, наслушался баек беженцев из числа этнических немцев. Они рассказывали, как шли связанными попарно за запястья через Торунь в Лович. У кого не хватало сил идти дальше, того пристреливали. В Ловиче 5000 таких бедолаг согнали на площадь перед церковью, и они видели приготовленные поляками для их казни пулеметы, но тут в последнюю минуту появились немецкие солдаты и спасли их. Оборванные и измученные беженцы произвели на Ярауша яркое впечатление. Склонного к размышлениям преподавателя гимназии в Магдебурге «никто еще не приветствовал нацистским приветствием с такими сияющими глазами». Будучи сам не нацистом, а консервативным протестантским националистом, Ярауш воспринял этот жест с их стороны как символ «всего, что ассоциируется с германством». Беженцы – что не предвещало и вовсе ничего хорошего – обвиняли в зверствах «папистов и евреев»[71].
Еще летом Верховное военное командование согласилось на придание каждой из пяти армий «целевой рабочей группы», или айнзацгруппы, возглавляемой СД (Службой безопасности СС), для «подавления всего враждебного элемента» в тылу. Скоро к ним прибавились еще две айнзацгруппы. Насчитывая в своем составе не более 2700 солдат, отряды были слишком малочисленны и не располагали достаточным для поставленных задач знанием местных условий, но скоро им на помощь пришли 100 000 волонтеров из числа местных этнических немцев. Сражение на Бзуре еще не завершилось, а немецкие ополчения уже вовсю орудовали в «польском коридоре», в Бромберге (ныне Быдгощ) и вокруг него[72].
Они не просто искали способа свершить «месть» за обиды предшествующих недель и месяцев, но намеревались и поквитаться за дела послевоенных лет. В 1919–1921 гг. ополчения соперников сражались друг с другом за определение правильного, с их точки зрения, результата этнических плебисцитов в приграничных районах «государств-наследников» многонациональных империй; принцип «права наций на самоопределение» американского президента Вудро Вильсона породил тут условия для широкомасштабного террора и гражданской войны. Так, например, когда в подавляющем большинстве немецкий по населению город Кониц (ныне Хойнице) отошел после Первой мировой войны к Польше, все гражданские и религиозные институты в нем раскололись по этническому и религиозному признаку. По всей бывшей Западной Пруссии именно вера символизировала национальную принадлежность: протестанты отождествлялись с немцами, а католики – с поляками. Хотя еврейские общины Западной Пруссии проявили нерушимую верность «германству» еще в 1919 г., осудив «польский произвол и нетерпимость» и посчитав его большей угрозой для себя, никакая прежняя лояльность не спасла их два десятилетия спустя. Когда немецкие ополченцы вошли в Кониц в 1939 г., они тотчас принялись разбираться со своими польско-католическими и еврейскими соседями. 26 сентября они расстреляли сорок человек. На следующий день убили польского священника, а еще через сутки смерть настигла двести восемь душевнобольных из госпиталя в Конице. К январю 1940 г., пользуясь помощью вермахта и гестапо, местные ополчения отправили на тот свет девятьсот поляков и евреев из самого Коница и окружавших его сел и хуторов[73].
После расправы с мужчинами некоторые ополченцы принялись охотиться на польских женщин и детей. Многие просто сводили личные счеты. Другие копировали «методы умиротворения» немецких военных. В Бромберге к стенке поставили бойскаутов, выступавших в роли вестовых для польской армии; их расстреляли вместе со священником, пришедшим их соборовать. Многие из местных командиров ополчения превратили подвалы и огороженные внутренние дворы в импровизированные тюрьмы и пыточные камеры, где избивали пленников плетками и кнутами, загоняли в спину гвозди, выкалывали штыками глаза[74].
Все напоминало стихийные концентрационные лагеря, созданные местными нацистами, отрядами СА и СС в Германии в 1933 г., с одной лишь разницей: в Германии волну насилия хоть как-то сдерживали и большинство узников вышли на свободу к лету 1934 г. В оккупированной Польше с установлением «германского порядка» террор только усилился. Гитлер твердо решил не позволить польскому правящему классу воссоздать свое отдельное национальное государство. Глава СС Генрих Гиммлер и его заместитель Рейнхард Гейдрих с готовностью ухватились за возможность организовать «акции против интеллигенции» – приступить к ликвидации польской элиты. Главными мишенями сделались учителя, священники, ученые, офицеры и чиновники, землевладельцы, политики и журналисты. Любой из них подлежал аресту, внесудебной расправе или депортации в концентрационные лагеря, где тоже проводились повальные казни. Следуя своему видению миропорядка и идеологической логике, ополчения и айнзацгруппы автоматически причисляли к объектам «акций» евреев, равно как и душевнобольных, причем без каких бы то ни было дополнительных обоснований[75].
Крупнейших масштабов достигали погромы, творимые ополчениями этнических немцев, зачастую под командованием СД и гестапо, в городах бывшей Западной Пруссии. 6000 человек расстреляли в лесах вокруг Нойштадта (ныне Пясница), 7000 – в прусском Штаргарде, а в Коцборово уничтожили 1692 пациентов приюта. На параде в Групе расстреляли 6500 поляков и евреев из Грауденца (ныне Грудзёндз), а еще 3000 человек нашли смерть в Лешковко. В Мнишке 10 000–12 000 поляков и евреев из района Свеце свезли на расстрел в гравийные карьеры. Примерно 3000 евреев и поляков сотрудники гестапо, СС и ополченцы убили на летном поле в Фордоне и в песчаных дюнах Межина. В лесах около Русиново (округ Риппин) все те же айнзацгруппы расстреляли 4200 человек, а к 15 ноября члены ополчения и солдаты вермахта закончили уничтожение 8000 человек в лесу под Карлсхофом. В отсутствие полных данных можно говорить только о крупных «акциях», в каждой из которых погибло более тысячи человек; и только они унесли жизни 65 000 человек. Из них 20 000–30 000 смертей на совести немецких ополчений. Всего же количество уничтоженных в первые месяцы немецкой оккупации должно быть еще больше.
Вышеназванные погромы создали новый прецедент и в без того кровавых анналах гитлеровского режима. Они стали точкой отсчета и образцом для будущих кампаний на востоке[76]. В большинстве своем расстрелы проводились скрытно, в лесах и на аэродромах, однако свидетелями иных становились многие. Вечером субботы 7 октября солдаты, дислоцированные в Свеце, говорили о расстрелах, совершавшихся в тот день ранее, и о намеченных на следующее утро казнях на еврейском кладбище. В воскресенье ефрейтор Пауль Клюге отправился туда пораньше и занял место вблизи рва. Как часто случается, самое неотвязное впечатление производили жертвы из первой группы. Женщина с тремя детьми вышла из автобуса, доставившего пленников на еврейское кладбище, и прошла 30 метров до рва. Ей пришлось спускаться в него, держа на руках самого маленького. Потом она протянула руки за другим ребенком, а один эсэсовец поднял оставшегося мальчика и передал ей. Потом женщина заставила детей лечь на живот рядом с ней. Клюге находился поблизости от четырех членов расстрельной команды и посмотрел в ров. Он видел, что солдаты держали винтовки примерно в 20 сантиметрах от затылков жертв. Потом ему сказали присыпать трупы землей. Он подчинился без промедления[77].
Не в силах смотреть на убийство детей, некоторые из солдат ушли, однако вернулись, когда прибыл второй автобус с польскими военнослужащими. Унтер-офицер Пауль Рошински заметил, что некоторые из зрителей подошли слишком близко ко рву и их форму забрызгали полетевшие оттуда «плоть, мозги и песок». Многие солдаты, ставшие свидетелями подобных событий там и тут по всей Польше, отправляли фотопленки домой для проявки и печати снимков. Так фотографические свидетельства прошли через руки родителей, жен и работников ателье, прежде чем вернуться к «палачам-туристам» в Польшу. В большинстве случаев вермахт сотрудничал с полицией и СС, иногда предоставляя личный состав для расстрельных команд[78].
Для некоторых очевидцев подобные казни выходили за рамки границ понимания. Главный военврач 4-й армии пришел в такое негодование, что составил досье из высказываний свидетелей, которое направил не кому-нибудь, а «главнокомандующему вермахта и фюреру германского народа Адольфу Гитлеру». Рапорт этот неизбежно перекочевал в архив без всякого воздействия на ситуацию, но и глава военных оккупационных властей в Польше генерал Иоганнес Бласковиц тоже высказался по данному вопросу. Глубоко верующий лютеранин, Бласковиц получал донесения и ужасался происходящему, поэтому постоянно давил на своего начальника Вальтера фон Браухича[79] и писал Гитлеру, протестуя против действий СС, полиции и администрации, при этом упирая на разлагающее воздействие подобных практик на боевой дух личного состава армии. Гитлер отмахнулся от его протестов заявлением, что «нельзя вести войну методами Армии Спасения». Бласковиц не унимался, предупреждая в феврале 1940 г., что чем более жестокой будет оккупация, тем больше немецких войск придется держать в Польше. И в самом деле оккупационные силы вермахта там всегда составляли не менее 500 000 человек. После пяти месяцев упорных препирательств Гитлер в конечном счете снял Бласковица с должности, однако вовсе в отставку не отправил[80].
Когда число жертв эсэсовского террора среди одних только священников составило тысячу человек, примас Польши в изгнании кардинал Хлонд опубликовал в Лондоне обвинение против немецких оккупационных властей. Ватикан пытался вмешаться через дипломатические каналы, но не достиг ничего, получив ответ, что конкордат с церковью не распространяется на новые территории; статс-секретарь Министерства иностранных дел Эрнст фон Вайцзеккер попросту отказался признавать протест Ватикана в отношении обращения с польским духовенством. Хотя католическая церковь Германии старалась как-то заботиться о духовных потребностях польских военнопленных, ни один немецкий епископ не присоединился к осуждающему голосу кардинала Хлонда в знак протеста против убийств польских католических священников[81].
Как католик Вильм Хозенфельд почувствовал себя не в силах перебороть моральные установки. Он ужасался еще от еврейских погромов в ноябре 1938 г. и быстро осознал, что масштабы насилия над поляками превосходили все мыслимые рамки и не шли ни в какое сравнение со сказками о тяжких невзгодах, выпавших на долю местного немецкого населения. «Дело тут не в возмездии, – писал он жене 10 ноября 1939 г. – Все это больше похоже на… попытки выкорчевать интеллигенцию». Он даже не подозревал, насколько верны оказывались его догадки. «Кто бы мог ожидать такого от режима, столь сильно ненавидящего большевизм? – продолжал Хозенфельд. – Сколь радовался я, становясь солдатом, но сегодня готов разорвать в клочки свою серую форму». Находился ли он там, где был, с тем чтобы держать «щит… за которым будут совершаться эти преступления против человечности?». В первые месяцы в Польше Хозенфельд несколько раз сам вступался за поляков, давая им возможность выйти на свободу, в результате чего подружился с некоторыми семьями. На протяжении будущих лет Хозенфельд не прерывал контактов с ними и даже привез жену из Талау к польским друзьям, невзирая на все правила этнического апартеида, типичного для немецкой оккупации[82].
Католическая вера Хозенфельда служила мостиком через пропасть, разделявшую оккупантов и оккупированных. Не находя в себе сил выражать чувство ужасающего отвращения к происходившему открыто, не говоря уж о попытках как-то на него повлиять, он загонял эмоции внутрь себя, где они оформились в грызущее чувство глубочайшего стыда. Обращения к жене стали чем-то вроде исповеди. «Ну, у нас пока есть эти письма, – обращался Хозенфельд к Аннеми 10 ноября, заканчивая одно из самых своих горьких на тот момент посланий к ней. – Сейчас пойду спать. Если бы я мог плакать, мне бы хотелось плакать в твоих объятиях, и это стало бы для меня сладким успокоением». Чем дольше длилась война, тем больше он отчуждался от нее. Хозенфельд по-прежнему верил в обоснованность захвата немцами Польши, разделяя общепринятое мнение о «праве более высокой культуры»; свойственные ему чувство нравственной ограниченности и гуманные убеждения встречались в людях все реже и реже[83].
Другой истовый католик и солдат видел ситуацию в ином свете. Даже после разгрома поляков, после их унижения, Генрих Бёлль всматривался в их лица и видел затаенные «за безразличным взглядом ненависть и подлинный фанатизм». Когда началась война, восьмой ребенок в католической семье плотника из Кёльна, Бёлль, только-только начал изучать литературу в университете и пробовать перо. Отделенный от Хозенфельда по возрасту поколением, он пошел служить по призыву летом. «Не будь военных, через три недели тут не осталось бы ни одного этнического немца. В глазах этих людей совершенно ясно видно, что революция предначертана им самой судьбой», – писал 21-летний военнослужащий из Бродберга. Им, в его представлении, требовалась сильная рука – немецкая, а ему – посланное матерью средство от всех болезней, чтобы не отключиться и всегда оставаться наготове: первитин – метамфетамин, использование которого без особого успеха пыталась ограничить служба имперского руководителя здравоохранения[84].
Восприятие Бёлля надо назвать более типичным для солдат, чем мнение Хозенфельда, а германские СМИ немало постарались в стремлении вызвать у немцев подозрительный взгляд на поляков. В середине августа газеты и радио живописали массовые депортации немцев с приграничных территорий в «концентрационные лагеря» далее на востоке, а с началом войны – серию спровоцированных погромов, жертвами которых стали в основном этнические немцы, женщины и дети. Еженедельное кинообозрение Wochenschau щедро кормило зрителя репортажами о подобных событиях, а также показывало захваченных в плен польских солдат и гражданских «диверсантов», выставляя их преступными «недочеловеками», получившими приказы истребить немецкое меньшинство. Сотрудников отдела по расследованию военных преступлений вермахта отправили выискивать доказательства «преднамеренного геноцида», совершавшегося поляками по указке сверху[85].
До войны Министерство иностранных дел Германии на протяжении месяцев занималось сбором сведений, способных оправдать вторжение. В данном случае спонтанные всплески этнического насилия на приграничных территориях в первую неделю войны служили подлинными свидетельствами, которые представлялось возможным раздуть и повернуть выгодным для дела немцев образом. В ноябре 1939 г. Министерство иностранных дел поспешило выпустить книгу в несколько сотен страниц с более чем сотней фотографий с доказательствами злодеяний поляков. Тщательно подобранные снимки предназначались для создания сильного эмоционального впечатления: несчастные жены и матери, тихо плачущие в домах или около нагруженных телами мертвецов телег; кричащие фото расчлененных или, судя по позам, убитых явно после изнасилования женщин; дети с размозженными головами; тела людей, подобные обнаруженному ветерану Первой мировой на столе в мертвецкой, с протезом вместо ноги до бедра и с лицом, изувеченным до полной неузнаваемости. На одном особенно жутком снимке камера запечатлела женщину, убитую в момент родов вместе с новорожденным, которого с матерью еще связывала пуповина. Целью публикации Министерства иностранных дел служило предоставление документального оправдания оккупации Польши Германией и создания определенного впечатления у властей и общественности нейтральных стран, особенно у американцев. Второе издание на немецком вышло в феврале 1940 г., а английское – в мае того же года[86].
Насилие было вполне настоящим, особенно в северных районах Познани, вокруг Бромберга, где этнических немцев действительно убивали главным образом польские солдаты, которые считали, что в них стреляли из каких-то домов с жильцами из немцев, или при обысках – когда искали нацистские флаги и прочую символику. Едва запущенный механизм насилия в польских селах немецкие солдаты действительно наблюдали, но не с таким размахом, как трубила германская пропаганда, утверждая о централизованно спланированных польским государством акциях депортации и геноцида. Даже отдел вермахта по расследованию военных преступлений обнаружил лишь свидетельства спонтанного и никем не координированного насилия, причем, как выяснилось, в некоторых польских частях даже предупреждали этнических немцев о настроениях в войсках, идущих следом.
Между двумя изданиями Министерством иностранных дел на немецком «Документов о зверствах поляков» в ноябре 1939 г. число жертв среди немцев оценивалось в 5800 человек, что теперь, как правило, признается учеными достоверным, а в феврале 1940 г., вероятно с подачи Гитлера, данные выросли сразу в десять раз. Геббельс приказал газетчикам заострять внимание на новых находках, и страницы периодики заблистали яркими заголовками вроде «58 000 жертв польского террора» и «20 лет польского правления смерти». На домашнем фронте публикацию МИДа критиковали только за минимизацию «оправданных» мер возмездия полякам со стороны немцев. Поверили или нет люди до конца в то, что польское государство распорядилось о целенаправленном уничтожении немецкого меньшинства, они совершенно точно не забыли об этом событии. И в самом деле весной 1943 г., когда Геббельс попытался мобилизовать публичное мнение – в первый, и единственный, раз – для выражения сочувствия полякам в стремлении подчеркнуть куда более страшную угрозу советского террора, он столкнулся с народной памятью о 1939 г. Люди тыкали пальцем в «факт» убийства поляками «60 000» немцев и спрашивали, отчего они должны сочувствовать злодеям, пусть бы тех и уничтожала советская тайная полиция, НКВД. Министерство пропаганды не смогло запросто взять и заставить людей жалеть кого-либо[87].
Гигантски преувеличенное число жертв среди немцев служило оправданием всех дальнейших действий Германии. Ссылки на злодеяния не столько отрицали насилие со стороны немцев, сколько делали его внешне не таким значимым. Ударение делалось на количестве уничтоженных немцев, поскольку важными были только права немецкой стороны; чтобы придать статистике должную моральную весомость, их и пришлось умножить на десять. Оба первых немецких документальных фильма о войне – «Кампания в Польше» и «Крещение огнем» – начинались с рассказа об угрозе массового убийства этнических немцев.
Пробуждению определенных чувств из-за угрозы самому существованию и чудесного спасения немцев способствовали художественные киноленты. В 1940 г. вышла первая из них – под однозначным названием «Враги». Когда летом 1939 г. польские рабочие убивают немца – хозяина лесопилки, главные герои картины в исполнении Бригитты Хорни и Вилли Биргеля спасают его детей и вместе с другими немецкими беженцами уходят через границу, чтобы найти спасение на территории рейха. Поставленный именитым эмигрантом из России, кинорежиссером Виктором Туржанским, фильм подает персонажа Хорни как настоящую героиню, спасающую таких же, как она, этнических немцев от кровожадного врага.
Сюжет и роль героической немецкой женщины повторились в картине «Возвращение домой», снятой уже с лучшим финансированием и бо́льшим размахом. В этой ленте несколько спрятавшихся в сарае немцев тайком слушают речь Гитлера 1 сентября 1939 г., когда их застают поляки, запирая затем в частично затопленном подвале. С минуты на минуту ожидая казни, они чудесным образом спасаются благодаря отваге и мужеству молодой нацистки, учительницы Паулы Вессели, которая переводит их через границу – на сей раз через демаркационную линию между Германией и СССР. Заканчивается история финальным монологом героини; по его завершении кадр с героиней блекнет, а колонна беженцев подползает к границе, где их встречает огромное изображение Гитлера. В традициях нацистской эстетики фильм возносит угрозу существованию этнических немцев в псевдорелигиозное переживание. Когда немцы на экране осознают неотвратимо приближающийся момент собственного мученичества, готовность к самопожертвованию ведет к перерождению героев и, как надеялись создатели ленты, – зрительской аудитории. Премьерные показы вызывали восторг и овации – граждане рейха хлопали стоя. В противоположность пассивной жертвенности женщин и детей, продемонстрированных в документальном кино Министерства иностранных дел, здесь зритель видел способную на героические поступки немецкую женщину, увлекающую за собой соотечественников как настоящий лидер. Они являлись борцами прежде всего духовными, в отличие от «порочных» польских женщин из числа нерегулярных бойцов, которых Герхард M. и его товарищи без сожаления жгли в избах живьем[88].
Лютеранские церкви источали превалирующее чувство прусско-германского национализма. В официальном обмене приветствиями с Евангелической церковью в Польше, Протестантская церковь Прусской унии выражала радость в связи с возвращением братьев по вере в национальный дом: «События прошедших недель делают законной борьбу, которую двадцать лет вела Евангелическая церковь ныне освобожденных приходов Польши и Западной Пруссии». Все происходившее на протяжении короткой военной кампании и после нее больше чем оправдывалось. Церковная газета по случаю праздников урожая и благодарения писала:
«Мы благодарим Его за то, что Он позволил вековым германским территориям вернуться в отечество, и за то, что наши немецкие братья вновь свободны… Мы благодарим Его за то, что десятилетия беззакония прекратились даром его милости, и за то, что открыт путь для нового устройства народов, для мира чести и справедливости»[89].
Сама Польша быстро перестала быть темой обсуждения в Германии. К середине октября 1939 г., всего через две недели после смотра, устроенного Гитлером солдатам-победителям в Варшаве, и лишь через неделю после того, как отзвонили церковные колокола, тайный информатор немецких социал-демократов в изгнании доводил до их сведения: «Едва ли кто-нибудь вообще говорит о “победе” над Польшей». Теперь, когда конфликт с Польшей закончился разделом этой страны, у немцев вновь возродились надежды восстановить мир с западными державами[90].
6 октября Гитлер выступил в рейхстаге. Репортер CBS в Берлине Уильям Ширер рассказывал: «Тот осенний день выдался чудесным, холодным и солнечным, что, как казалось, только добавляло всем хорошего настроения». Вновь подчеркивая миролюбивые намерения, Гитлер повторял, будто не имеет территориальных претензий к Великобритании и Франции, и в очередной раз предлагал заключить мир с западными державами. Он даже выражал готовность воссоздать польское государство в урезанном виде. Как обычно, Гитлер винил во всем «известных международных еврейских капиталистов и писак-журналистов» за кровожадность и раздувание войны, но полагался на благоразумие британцев, которые предпочтут избежать смерти и разрушений, неминуемых в случае, если они выберут продолжение войны. Он клятвенно заверял их, что Германия ни за что не сдастся: «Ноябрь 1918 г. более никогда не повторится в немецкой истории»[91].