Полная версия
Книга рассказов
Обычно, при случае, я люблю бродить по глухим местам наших малых городов районного масштаба. Эти места поистине полны всяческих неожиданностей: то попадется какой-нибудь старинный особнячок русского мещанина с ажурными, резными наличниками, с замысловатыми башенками на высокой железной крыше, с узорным крыльцом, хотя и покосившемся, но не потерявшим прелести русской постройки, то встретится каменное гнездо служилого уездного чиновника, – двухэтажное, с большими арочными окнами, с кованой оградой перед домом, с бывшим когда-то парадным входом, этими парадными в наше время почему-то не принято пользоваться – дверь облуплена и кое-как заколочена ржавыми скобами, или костылями нам ближе черный ход, в который можно незаметно, по-крысьи, по-мышьи прошмыгнуть и притихнуть в своей конуре – молчок!, то привлечет внимание незатейливый пейзаж с одинокой водокачкой на отшибе, то какая-нибудь лавка в каменном подвальчике, непременно в каменном, бывший владелец которой давно уже сгнил на суровых Соловках, или до сих пор лежит бревном в вечной мерзлоте Магадана за то, что был ретивым хозяином и не хотел быть холуем.
Такие вот уездные, районные города меня всегда приводят в умиление. Дома, обычно, одно, реже двухэтажные, деревянные – крашеные зеленой или коричневой краской, кирпичные – беленые известью. Улицы по обочинам поросли травой муравой вперемежку с упругим, двужильным подорожником. Возле водопроводных колонок зелень всегда гуще и ярче. Сочная трава радует глаз. Колонки эти, стояще по пояс в траве, издалека похожи на писающего мальчика в бескозырке, выбежавшего поозорничать к дороге. Из колонок почти всегда тонкой струйкой бежит вода – российская бесхозность. Среди дня на улицах бывает пусто и тихо – мало, или совсем нет приезжих, а местные люди трудятся, где кто. Маленькие фабрички районного масштаба, мастерские, конторы, да мало ли где можно заработать копейку на то, чтобы не дать нужде опрокинуть себя. К вечеру, на час-два, улицы оживляются – пришел конец рабочего дня. То там, то здесь увидишь спотыкающегося человека – успел перехватить где-нибудь за углом с приятелями и теперь несет свое непослушное тело домой, во власть быта. Женщины – непременно озабочены и всегда с поклажей, скользнут по тебе безразличными глазами и – в сторону. Сама обстановка говорит за то, что здесь нет места легкомыслию, а тем более пороку. Но это только так, с первого взгляда. В таких городках, как и везде, бушуют бешеные страсти, и непримиримы порок и добродетель, кто кого – вечная борьба.
Боль в ноге не давала мне полного удовлетворения от созерцания местных достопримечательностей, но все же одно здание меня заинтересовало. Высокие окна стрельчатого типа показывали почти метровую толщину стен, в которые были вделаны стальные решетки из кованого квадрата искусно скрученного по оси. Эти решетки на перекрестиях были перевязаны, тоже коваными железными лентами, что говорило о давности происхождения. Над окнами, в таких же стрельчатых нишах из красного кирпича, выложены барельефы крестов. Было ясно видно, что здание это – обезглавленная церковь. Потому оно было непропорционально высоким и венчалось нелепым фонарем, то же кирпичным, с узкими, как бойницы, окнами забитыми, за ненадобностью, фанерой. Вероятно, эта кирпичная надстройка служила когда-то звонницей и собирала православный люд к молитве и покаянию.
Теперь покаяние – это забытая нравственная категория, и потому церковное здание стало приютом зла и порока. В нем размещался РОВД – районный отдел милиции далекий от духовных исканий человека и жертвенной добродетели.
Впрочем, тогда еще обезглавленное здание церкви мне ни о чем не говорило, но какая-то скрытая угроза, как от всех милицейских учреждений, от него исходила.
Ну, подумаешь, милиция! Милиция – она и везде милиция. У входа дежурил в постоянной готовности бежевый «уазик» с характерной синей полосой и решетками на окнах. Такой вот малый «воронок». Его функция известна – взять и оградить.
Брать меня было не за что, и я спокойно зашел в продовольственный магазин, расположенный тут же, напротив милиции. Как говориться, война войной, а кушать надо.
Прихватив вареной колбасы, хлеб и бутылку кефира, я повернул в гостиницу. Пустой номер встретил меня бездомностью и неуютом. После наспех проглоченной колбасы и кефира, стало сыро и зябко, отопительный сезон еще не начался, и ледяные батареи усугубляли чувство неустроенности и заброшенности.
Заняться было нечем, да и не было желания, и я, быстро скинув одежду, нырнул в стылую постель, как в воду, сжался там по-детски калачиком, и завернулся с головой в одеяло. Мне стало невыносимо жаль себя, такого маленького и одинокого, лежащего на самом дне глубокого омута. Так я и уснул со своей печалью и грустью.
Но утро – мудренее вечера. С помощью бригадира вчерашний вопрос был исчерпан, и я потихоньку стал втягиваться в уже забытый мной ритм стройки с ее неразберихой, пьянством и неизбежными авралами. Регулярно, раз в неделю, я ездил в управление на планерку, сдавал отчеты, привозил материалы и оборудование, матерился по-черному с заказчиками, и мне, в общем, стала даже нравиться такая жизнь без начальственного окрика и взгляда, если бы, если бы…
Отсюда, с высоты тридцати метров, громоздкая фигура Фомы казалась приплюснутой, как будто ему откусили ноги. Он что-то говорил подошедшему бригадиру, жестикулируя непропорционально длинными руками.
Сюда слова не долетали, но я знал, что Фома говорит про меня что-то веселое, потешаясь над своей, как ему казалось, остроумной выдумкой.
С этой высоты, где я теперь стоял, я должен загреметь однозначно, а почему не загремел, Фома так и не понял.
Фомин – Фома, как его называли ребята, по своей наивности считал меня «придурком», а «придурка» надо было наказать, да так, чтобы потом и следственные органы не догадались, почему это, прораб вдруг сорвался с такой высоты и разбился насмерть.
Падение с этой отметки, да еще на груду железа, смертельный случай гарантировало, на что и рассчитывал Фома. Надо сказать, что его выдумка быта изощрённой – если бы я сорвался, то вся вина лежала бы на мне – соскользнулся, и вот он – лови! Неосторожность и отсутствие опыта – налицо, да еще налицо нарушение техники безопасности. Кто бы стал вникать в детали? Винить рабочего? Такое у нас ранее не наблюдалось.
Как и большинство уголовников, прошедших школу в зонах, Фома был злопамятен, как хорь. Со всегдашней приговоркой, что не школа делает человека человеком, а тюрьма, он был, говоря откровенно, мне неприятен, но – не более того. На меня же он всегда смотрел с ненавистью и затаенной угрозой, стараясь их скрыть за лагерными усмешичками и прибаутками.
Я не знаю, что заставило Фому пойти на эти исчерпывающие меры? Может быть его, приобретенная в лагерях, ненависть к удачливым людям /в глубине души я себя, как раз, и относил к таковым/, или еще что-то такое, чего Фома мне простить не мог. До этого у меня с ним открытой стычки не было. Конечно, я и теперь сделал вид, что ничего в этой игре не понял. Что все – путем! Но у каждого дерева есть свои корни…
Вечернее одиночество, да еще в чужом городе, провоцировало меня на редкие, но результативные вылазки в дискотеку, которая по средам, субботам и воскресеньям устраивалась в местном неказистом ресторане, где я и столовался.
Дискотека давала мне отдушину в однообразной череде дней, серых и безвкусных.
В тот вечер я сидел, как и положено одинокому приезжему холостяку, за маленьким столиком с голубой пластиковой столешницей в самом дальнем углу ресторанного зала. Тощий ужин бил съеден, водка была выпита, и только бутылка местного, дешевого, со вкусом перегорелого сахара, вермута, по-товарищески разделяла со мной этот омерзительный осенний вечер.
Танцы-шманцы еще не начались, и я уже было засобирался в свою нору, как вдруг за окном, в свете фонаря, увидел спешащую к дверям ресторана, молодую женскую фигурку в ярко-красном плащикае и под таким же ярким импортным зонтиком. Скользнув в дверной проем, фигурка погасила зонтик, тряхнула, им раза два, и вошла в гардеробную, Оттуда послышался ее торопливый веселый щебет, и, нет-нет – глуховатый голос гардеробщицы.
Я с интересом стал поглядывать в ту сторону, ожидая, что незнакомка скоро появится в зале, и тогда можно будет забросить наживку. Авось клюнет.
Прошло много времени. Нетерпение охотника и вермут, который уже подходил к концу, еще больше подогревали мое желание. Я заглянул в окошко гардеробной – на меня уставилась вопросительная образина неряшливой старухи, которая по всем признакам была в подпитии.
Вытащив из накрашенного слюнявого рта изжеванную «беломорину», она, игриво осклабившись, спросила, что мне надо? Я молча повернул к своему столику.
За раздевалкой, в приоткрытый дверью проем, просматривался буфет, в буфете с расшитой короной на голове, какие бывают у официанток в провинциальных заведениях общепита, в белом школьном фартуке стояла она и что-то протирала салфеткой, – выпускница на практике!
Чтобы войти в равновесие, я решил еще побаловать себя бутылкой сухого вина, которое и пьется хорошо, и с ног не валит. Я завернул в буфет, который обилием вин не отличался, но на мою удачу среди водочного избытка я приметил зеленую бутылку «Монастырской избы» – не знаю, как сейчас, но раньше это было вино отменного вкуса. После тошнотворного вермута – настоящий бальзам.
Весело хмыкнув, я протянул молодой буфетчице последнюю оставшуюся у меня купюру, за которую можно было взять пять таких бутылок. Она, повертев в руках деньгу, сунула ее в большой карман фартука и вопросительно на меня поглядела.
– Да, вот, старый монах-отшельник хочет прикупить себе избенку, – съерничал я, показывая глазами на вино.
Она строго погрозила тонким, как сигаретина, пальчиком с огненно-красным коготком:
– Это не тот ли монах-отшельник, что из «Декамерона»?
Я искренне удивился ее начитанности.
– Да-да! Он самый, который умеет загонять дьявола в ад, чтобы тот не бодался
Моя явная наглость и откровенная похабщина, ничуть не привели ее в смущение, напротив, она недвусмысленно мне подмигнула, сказав, что для таких, как я грешников, и стража на вратах ада не помеха. Чествовалось, что молодуха с явной охотой включилась в мою игру.
– А стражника ада зовут Аня-да? – протянул я по слогам.
Она удивленно подняла свои, по-мужски густые, темные брови. Эти шмелиные бархотки на ее лице будили всяческие фантазии, говорили о природном естестве натуры, о ее потаенных закоулках, вызывая желание близости.
Я показал глазами на фартук, где крутой вязью было вышито – «Аня».
Моя новая знакомая тут же весело рассмеялась.
– Метод дедукции! – поднял я с дурашливой значительностью указательный палец.
Она потянулась к полке буфета, привстав на цыпочки так, что обрез платья, поднимаясь, обнажал розовые, без единого изъяна ноги почти до самого основания, до белой косыночки трусиков.
Жарко! Я, мотая головой и захлебываясь воздухом, расстегнул пуговицу на рубашке.
В руках у Аннушки оказалась тяжелая толстого стекла бутылка. Бутылка, соскользнув, повалилась боком на прилавок.
Я легонько толкнул горлышко посудины, и моя «Монастырская изба» закрутилась вокруг своей оси на скользком пластике.
– Избушка, избушка, повернись ко мне передом, а к Аннушке – задом.
Но бутылка, вопреки моей просьбе, обернулась ко мне своим толстым вогнутым дном.
– Ну, что, красавица, целоваться будем, или как?
Аннушка сказав: «Или как», подхватила бутылку, ловко ввернула штопор, и резким движением выдернула пробку, которая при этом издала характерный звук крепкого поцелуя.
Пить в одиночку – это все равно, что играть с самим собой в подкидного дурака – скучно. Я взял из рук Аннушки посудину и наполнил два стоящих рядом больших фужера. От электрического света вино в фужерах отсвечивало теплым янтарем, невольно вызывая чувство жажды.
На мое предложение выпить за знакомство Аннушка отрицательно покрутила головой, и показала пальцем наверх, давая понять, что начальство не разрешает.
Я знал, что в таких заведениях особых строгостей не наблюдается, и само начальство смотрит на это сквозь пальцы.
– А, что начальство? Начальству нужны мани-мани, – потер я указательный палец о большой.
– Ты так думаешь, да? – она, поколебавшись, ущипнула тонкую ножку фужера, и поднесла его к губам.
Мягкое вино ложилось лекарством на мой обожженный водкой и плохим вермутом желудок. Аннушка, не допив, поставила бокал на стойку.
Здесь в буфете было хорошо и уютно. Я пододвинул стоящий рядом тяжелый табурет, и примостился на него, весело поглядывая, как Аннушка орудует, принимая заказы от официанток и разливая водку в маленькие стеклянные графинчики. Желтые тюбетейки пробок так и взлетали из-под ее руки. «И в воздух чепчики бросали» – вспомнился мне не к месту Грибоедов.
Как пьяный дебошир в дверь, колотил по барабанным перепонкам резкий звук тяжелого рока. В этом бедламе слова били пустой тратой сил – все равно не услышишь, и я, долив Аннушке бокал, знаками предложил выпить еще.
Она, махнув рукой, – а, была – не была! – снова двумя пальчиками ухватила ножку бокала и поднесла его к губам. На этот раз вино было выпито до дна.
Промокнув губы бумажной салфеткой, Аннушка скомкала ее и бросила в рядом стоящую коробку из-под вина, затем достала с полки пачку «Мальборо», и, вытащив из нее две сигареты, одну отдала мне. Она пододвинула ко мне объемистую стеклянную пепельницу, уже полную окурков и мы, весело переглядываясь, продолжали с ней молчаливый разговор.
И третий, и четвертый бокал были выпиты, и я с воодушевлением, наклонившись над стойкой, уже кричал моей новой знакомой нежности известного назначения.
Она в ответ вскидывала свои пушистые ресницы и, заливаясь смехом, обнажая белые чистые зубы, обдавала меня дыханием, смешанным с молоком и мятой.
Когда, стараясь перекричать невообразимый грохот музыки, я прислонялся к ее уху, то норовил щекой потереться о ее мягкие волосы, и у меня от этого дыхания, выпитого вина и ласковых прикосновений, как у мальчишки, закружилась голова. Да и у нее – щеки раскраснелись, пальцы теребили мою руку, и грудь за тонкой тканью держала мой взгляд на привязи. Бусинки сосков намекали на невозможное.
Аннушка смеялась, откидывая назад голову, то и дело всплескивала руками над моей очередной шуткой. Я следил за каждым ее движением, отмечая раз за разом все новые и новые прелести. Ладони ее были шелковисты на ощупь и прохладны, я подносил их к губам, остужая себя и от этого еще больше распаляясь.
Я был уже почти влюблен в нее, и в этот ставший сказочным вечер никак не хотел с ней расстаться. Да и Аннушка чувствовала, по-моему, то же самое.
Я и не заметил, как вторая бутылка вина похудела наполовину, и мне стало необходимо кое-куда выйти. Я с неохотой поднялся со стула. Аннушка вопросительно посмотрела на меня, а потом, видно поняв, в чем дело, с улыбкой помахала мне ладошкой из стороны в сторону, как протирают окна. Я кивнул ей в ответ и вышел.
В туалете было, как в туалете – сыро и мерзко. Изъеденные известью и мочой бетонные полы сочились, выделяя из пор дурную влагу.
Подняв глаза, я увидел стоящего спиной ко мне у писсуара Фому. Его тяжелый загривок, поросший коротко стрижеными волосами, покраснел от напряжения – человек делал свое извечное дело. Вступать в разговор с ним мне вовсе не хотелось, и я, не узнавая его, встал рядом. Но Фома уже повертывал ко мне голову.
– Ну, что, начальник, тоже полный член воды принес? – скалился он в пьяной улыбке.
Чтобы уйти от его рукопожатия, я быстро занял свою позицию, кивнув ему головой. Ладонь, на секунду повиснув в воздухе, медленно опустилась. По его неряшливому виду я понял, что Фома весь день круто гулял, а теперь еще пришел накинуть, так сказать, на сон грядущий. Так вот почему Фома сегодня отсутствовал на работе! Прогулом его, конечно, не удивить, но завтра попугать надо.
Если бы я знал, что потом случится, я бы не думал так уверенно.
Встряхнувшись для порядка, как мокрый пес, Фома остановился, поджидая меня. Его присутствие рядом раздражало, но что поделать? Я, вздохнув, повернулся к выходу – Фома за мной.
Пока в вестибюле приводил себя в порядок перед зеркалом, Фома куда-то исчез. Облегченно вздохнув, я направился снова в буфет.
От Фомы можно было ожидать все, что угодно, но только не это! В буфете он, сграбастав в свои широкие объятья Аннушку, лез к ней целоваться. Она, двумя руками упираясь ему в грудь, откинулась назад, явно противясь. На ее лице были написаны то ли гнев, то ли страх перед Фомой – я так и не понял.
Увидев меня, Аннушка от неожиданности уронила руки, и Фома тут же всем телом накрыл ее, заодно смахнув с прилавка всю посуду, а с нею вместе и мою недопитую бутылку.
Оглянувшись – в чем дело, Фома осклабился, и полез поднимать рассыпанную стеклотару.
Аннушка, поправив прическу, покачивая готовой, стояла напротив.
Фома, разогнувшись, посмотрел на свет мою, теперь уже пустую бутылку и поставил ее передо мной. Промычав что-то оскорбительное то ли на меня, то ли в адрес Аннушки, он, покачиваясь, вышел, не поднимая скандала, вероятно из-за находившейся в зале милиции.
Аннушка торопливо стала объяснять мне, какой негодяй этот Фома и, как он не дает ей прохода. Жениться обещал. Но, что ей с этой пьянью делать? А то она лучше не видела!
В том, что она видела мужиков и получше Фомы, у меня сомнений не было – вот и я перед ней уже почти готов.
Тот вечер был скомкан, но он имел далеко идущие последствия. И последствия не заставили себя ждать, – я, придерживаясь за парапет, гляжу вниз, прикидывая, чтобы со мной, минуту назад, могло случиться…
Фома все рассчитал верно. В тот день он занимался сварочными работами на площадке обслуживания, на самой верхотуре. Туда можно было добраться только по вертикальной лестнице, и – через лаз в настиле.
Площадка уже была покрыта листовой сталью, и теперь эти листы следовало приварить к несущим конструкциям – попросту, балкам. Работа была самая простая, и Фома сидел наверху и, как дятел, все стучал и стучал электродержаком по металлу. Это меня раздражало. Наверное, электроды были отсыревшие, плохого качества и электрической дуги не держали. Конечно, сварка – одно мучение. Не то, чтобы облегчить работу Фоме, а проконтролировать – чего это он все там стучит? – я взял, заодно, из прокалочной печи еще горячие электроды и, завернув их в лоскут от старой спецовки, полез наверх к Фоме.
На этот раз, как на грех, на голове у меня не было защитной каски – от нее устает голова, и при каждом удобном случав её хочется где-нибудь забыть.
Одной рукой я держал электроды, а другой, перехватываясь за лестничные перемычки, поднимался наверх. Влезать было неудобно, а Фома предвидел это. Он опустил в проем лаза кабель с электродержателем, который, разумеется, был под током. Так как руки у меня заняты, да и лаза над собой я не мог видеть, то наверняка должен был коснуться головой не изолированной части держака, и, таким образом, замкнуть сварочную цепь.
Кто попадал под действие тока, тот знает его результат. Удар неминуемо должен был меня сбросить вниз и, как говорил Фома, – ваши не пляшут! Крышка. Да и если бы я вдруг увидел держатель, то инстинктивно должен был бы отвести его рукой в сторону, чтобы просунуться в лаз. И в этом случае эффект тот же – наши не пляшут!
Но, как говориться, человек предполагает, а Господь Бог располагает…
С Аннушкой я встречался почти каждый день, но все как-то наспех, да наспех, вовсе и не думая, что скоро Фома положит конец моей неожиданной и странной увлеченности.
В тот поздний промозглый вечер в городе было зябко и неуютно. Порывистый ветер, как грязный бомж, шарил на ощупь по закоулкам, выискивая старые газеты и афиши, шуршал ими, выкатывая из разных углов замусоленные окурки. Редкие фонари, лохматясь в темноте, желтым светом подметали улицу. Все порядочное человечество в такую погоду уже давно спит, утомившись, кто от дел, кто от любовных затей. Пусто.
Мы с Аннушкой, не сговариваясь, повернули в сторону гостиницы. Больше всего на свете мне хотелось очутиться с этой женщиной теперь, где-нибудь в тепле и уюте.
Пройти мимо дежурной в свой номер с посторонней женщиной – это сложновато, но я был уверен, что как-нибудь все утрясется. Главное, чтобы дежурная не стала сразу кричать и звонить в милицию, а там посмотрим…
Аннушка, хотя одна ее рука была занята хозяйственной сумкой, то и дело прижималась к моему плечу, сторонясь очередной лужи. Ее тепло проникало в меня сквозь тонкую ткань куртки, тревожило своей доступностью, предвосхищая и торопя события.
Мы то и дело останавливались, прижимались друг к другу, целовались, и моя подруга не должна была не чувствовать всю мою готовность к продолжению. От частых прикосновений, она тоже торопила события, с каждым разом все крепче и продолжительнее прижимала к себе мою голову, хватала губами мочку уха, делая влажно и горячо за воротником куртки. В этот вечер нас уже было не разъять никаким способом.
Несмотря на то, что город еще не отапливался, маленькая котельная в гостинице на сей раз, клочкасто дымила на фоне абсолютно черного неба. Дым, то уходил вверх, то ложился на желтую от фонарного света крышу, сползая вниз рваной ватиной. Пахло, как из преисподней – серой и жженой шерстью.
Сквозь незанавешенное окно было видно, как очкастая дежурная клевала носом какую-то бумагу лежащую на столе под ярко-красным абажуром настольной лампы. «Нет, с этой кочергой мне, наверное, не справиться?» – подумал я.
Тяжелая скрипучая дверь швырнула нас с Аннушкой прямо пред светлые очи ночного директора. Несмотря на заспанные глаза, стекла ее очков весело поблескивали, вселяя надежду.
Дежурная, встряхнувшись – как ни в чем не бывало, бодро стала листать что-то перед собой. Я сделал унизительно-просительное лицо, показывая кивком головы в сторону номера. В это время Аннушка, распаковав сумку, положила на стол дежурной какой-то сверток. Что было в нем, я не знаю, но что-то хорошее было. Дежурная тетя, то ли сконфузившись оттого, что мы ее застали спящей, то ли от подношения, понимающе улыбаясь, сняла ключ с гвоздя, и с высочайшего позволения мы нырнули во вседозволенность одиночного номера.
Нашарив выключатель, я надавил на него, и тусклая лампочка без абажура осветила наше временное прибежище.
Сдвинув на край стола всю непотребность, которая накопилась за все время моего проживания, Аннушка вытащила из сумки свертки, и разложила снедь на столе. Коньяк и бутылка вина, как генерал с денщиком, замерли по стойке «Смирно!», намекая на предстоящий праздник и мирное решение всех вопросов. К ногам генерала припали еще не остывшие котлеты, брусок отварной говядины, большая подкова колбасы, кофе «На утро!» – сказала мне благодетельница, батон белого хлеба, лимон и два яблока.
При сём антураже можно было и не торопиться – все остальное обождет.
Вытряхнув из стакана изжеванные окурки на пол, я, для профилактики дунул в граненое стекло и поставил стакан на стол. Потом, немного помучившись с коньячной пробкой, плеснул Аннушке приличную порцию в мутную посудину. Она поглядела стакан на свет, покрутила его и тут же вылила содержимое в цветочный горшок, стоявший на подоконнике. Сухая, кочковатая земля в один момент заглотила драгоценную жидкость. Горшок стоял без цветка, так – на всякий случай. По всей видимости, постояльцы, как и я, выливали туда всякую гадость.
Ополоснув, таким образом, стакан, моя подруга поставила его на стол, взяла из моей руки бутылку с коньяком, плеснула себе на самое донышко, и вопросительно посмотрела на меня. Увидев мое недоумение, Аннушка увеличила первоначальную дозу вдвое.
То ли от коньяка, то ли от нахлынувшего возбуждения ее глаза масляно отсвечивали, придавая лицу выражение томного удовольствия. Как говорят теперь, – она ловила кайф. Я свою порцию выпил по-плебейски быстро, хотя коньяк требует иного подхода.
Столового ножа не было, и мне пришлось доставать свой, с узким выкидным лезвием, нож армейской выделки. Подобные ножи с заморским клеймом теперь продаются повсеместно, да только – не то! Лезвия у них сырые, сделанные из плохой стали с некачественной пружиной. Надежность такого ножа сомнительна. А у меня был нож – подарок десантника-афганца, с лезвием, сделанным из полотна саперной лопаты. Этим ножом запросто можно было рубить гвозди. Нож-защитник, нож – боец, для которого западло выступать в роли дамского угодника, и крошить какую-то закусь. Таких ножей я ни у кого не видел, да и сам больше не имел.
После котлет и мяса захотелось выпить еще. Мало, но пила и моя Аннушка. Она громко смеялась, лицо ее сделалось пунцовым, пуговка на кофточке расстегнулась, выпуская наружу пару чистокровных белогрудых голубей с розовыми клювиками. Голуби ворковали, терлись друг о друга, просились покормить их с ладони – всех вместе и каждого в отдельности. И я кормил их, моих голубок с ладоней и с губ кормом, сладостней которого не бывает на свете! И голуби эти торкались в щеки, нос, глаза, подбородок сытые и благодарные.