Полная версия
Развилки истории. Развилки судеб
Тут, прервавши рассказ, она встала – и, дрожа, как струна, женским голосом, но по-мужски – как, наверно, читал лейтенант – начала:
Меч толедской работы меж нами,И толедское пламя меж нас.Мы охвачены страсти волнами,Но следим, чтобы страсть не зажглась.Мы разумны и взрослы – и всё жеМеч нам хочется к чёрту рассечь!Пламя светлое жизни дороже —Но надёжен из разума меч.Лес зелёный раскрылся над нами —За шатром всё прекрасней шатёр.Хоть бы стали холодное пламяЩебет птичек летающих стёр!Не дворец, чьё величье сурово —Здесь зелёный шатёр из ветвей.Слово рвётся – не сказано слово —Меч проклятый всей жизни живей!И идём мы, и пламя меж нами,И толедский жестокий клинок.Мы охвачены страсти волнами.Хоть бы кто-нибудь выплыть помог!И такие и боль, и отчаянье в звуках! А она, опустившись на стул, продолжала – голосом, постепенно переходящим в обычный: «И запомнила стих – непонятный и странный. Но в нём сила, и мука, и страсть!.. Про Тристана с Изольдой узнала потом, через долгие годы. И про меч между ними. Долг и чувство. Он об этом сказал – и она поняла. И я тоже – сквозь таинственность слов». И представил: землянка, тусклый свет, книжный мальчик, заброшенный в бездну войны, – и такая же книжная девочка – и разумны и взрослы, и юны и глупы, – и толедские страсти, и Тристан и Изольда – и меч между ними, и зелёный шатёр с пеньем птичек, – отвлеченье от этого жуткого мира – и удар этим самым мечом – потому что сказала она: «Он ушёл – резко, быстро. И как Лиза хотела рвануться за ним! Но сдержала себя. А вот я не сдержала. Не тогда, а чуть позже, в ночи. Я ведь, я виновата во всём! Не смогла защитить. И такой внутри стыд! И с особой любовью, с надрывом, я ласкала любимого мной – и он чувствовал горе – и меня утешал! Он, без ног и с обломком руки! И считал, что я плачу от скорой разлуки – и твердил: “Не забуду тебя!” И ему, как и всем – похоронку!.. Ладно, к чёрту меня! Лучше буду о Лизе. Лейтенант? Он вернулся не скоро – когда Лизу неделю уже, как отправили в тыл. По раненью… Слава богу, что ранило. И ещё, слава богу, – не сильно. Больше он не являлся. И что дальше – не знаю. Но надеюсь, что живы… Хотя счастливы вряд ли… Вам же, вправду, спасибо – хоть за Лизу себя буду меньше корить. Сняли камень с души – хоть один. Хорошо, когда есть, кому слово сказать!»
И я слушал про Лизу – и жизненный опыт, ощущение хрупкости, боли подобного типа людей – и любовь к ним, и жалость – натолкнули на мысль: «А ведь Лиза могла понимать!» Я чуть слышно шепнул – но она услыхала и воскликнула: «Да! Да – могла понимать!» – и чуть тише: «Был момент: шла в деревню к…, – замялась слегка – как бы это сказать…» Я кивнул: «Успокойтесь. Не надо деталей». Благодарный ответный кивок. «Ночь, темно – но дорога видна. И вдруг – всхлип. Где-то спереди сбоку. А потом, хоть негромкий, но крик – и с надрывом, отчаяньем, болью: “Ну за что мне такое, за что!” – и фигура рванулась к дороге. У меня уж – рука – к кобуре. Выходили из части – оружие брали: места неспокойные. Но увидела: Лиза. И она увидала меня. Прямо взглядом ожгла. И бегом – мне навстречу – и мимо – по обочине, спотыкаясь о корни, увязая в грязи – чтобы воздух в себя не втянуть, осквернённый дыханьем моим, чтоб себя не запачкать, коснувшись меня!.. И догнать её надо, догнать, рассказать, что была за стеной, что услышала гада, что немой растерялся, не всё написал – пусть напишет, пусть сверит она с тем, что я расскажу. Не захочет со мной говорить? На колени упасть – или силой заставить послушать! И рванулась уже – догнала б – я быстрей и сильней – и нога уж давно перестала болеть – но застыла на месте. Ждёт он, ждёт – он, любимый, родной – а сейчас задержусь – иль совсем не приду! С Лизой – это надолго, а в запасе лишь час – и бежать на дежурство А он будет считать: всё – забыла, отбросила, словно огрызок – кому нужен такой!.. И пошла я к нему, удаляясь всё дальше от Лизы. И потом не решилась уж к ней подойти… И ведь это не всё. Уж затих её топот – давно уж затих – но я вдруг замерла, осознала: он, любимый, родной – понимает: война. Задержали: приказ, операция срочная, эшелон с ранеными, заменить на дежурстве кого-то… Он же сам воевал – сам всё знает. Да, посходит с ума – но и раньше бывало – всё по тем же причинам… Тяжело объяснять, видеть, как он изводит себя, но – война. Служба. Работа. И сейчас, для спасения Лизы – могла б. Только поздно. Догнать не смогу. На пустынной дороге смогла б объяснить. Средь сестёр и врачей… Да посмела б я вякнуть – тут бы, Фёдора не испугавшись, объяснили бы мне, кто я есть. И что было б потом, и что сделал бы Фёдор, и что стало бы с ним… Боже мой!.. Упустила мгновенье – и всё… И поймите: тогда на дороге я почти подчинилась порыву – без анализа, просто по-бабьи, от души! А потом уже – годы спустя – очень долгие годы – вдруг подумала как-то: “А ведь Лиза поверила в чём-то немому. И себя укоряла за веру, за сомнения в этом…” Ой, простите – чуть не вырвалось резкое слово – скажем просто – мерзавце – и сомнения крепли – но свернуть не могла – и инерцией гнало её, как под поезд, – с разбегу!.. И я думаю, поезд проехал по ней».
И мне стало до боли жаль Лизу – и хотел я сказать – но она продолжала – и прямо моими словами: «А ведь Лиза могла обратиться к немому! Уточнить. И он всё б рассказал. Только – книжная девочка – стыд, что могла усомниться в несчастном, в искалеченном, в добром и мудром, говорящем такие слова! – и поверить навету. Как в глаза посмотреть? В эти лживые наглые буркалы – жаль, не выжгло их к чёрту – уж простите, но жаль! И как девочку жаль! Молодая и гордая, глупая – несмотря на культуру и чтенье стихов». Я добавил: «Скорей, от культуры и чтенья стихов» – и она, подтверждая, кивнула.
«А ведь я чуть не стала, как Лиза!.. Первый мой! Как любила его, как жалела! И как ждали они – санитарки, медсёстры – с содроганьем, с восторгом, с уваженьем ко мне – что я стану женой инвалида! И хотела я стать – только что-то держало. Не давало сказать нужных слов. А он тоже не мог. Потому что хороший и совесть имел. Не хотел навязать мне обузу. И рвалось у меня с языка – но никак… Комом в горле вставали слова – и – молчок! И ответная тишь. Да проси я сама – трудно было б его умолить – хоть и сам больше жизни хотел! Умолила б, смогла б!.. Не возникли слова. Муки родов – и пшик. Может, сдрейфила просто? Не решилась взвалить этот груз? Быт, уход за безногим. Доказать не могу – ни себе, ни тем более вам – только нет! По природе я – медик – и подобных забот не боюсь. Ощущала другое: не мой путь. Не такими, конечно, словами. Ощутивши же: мой! – головою, как в омут! А ведь страшно-то как… Из любимиц – в изгои! Санитарки и сёстры – будто каждую – мордою в грязь! – обманула и плюнула в душу. И такие презренье и злоба ко мне! И я знала: так будет. Но шагнула – ко второму и дальше, потому что иначе – никак! И опять была ночь – пострашней всех ночей – и той ночи, когда я прощалась с ногой – и когда отдавала себя в первый раз, и… – были, были страшней! Но об этом потом – может быть…» Резко стиснула руки – и с усильем продолжила: «Да какая тут ночь! Промежутки то ночью, то днём, чтобы спать. Остальное – работа. Больше б, больше её – отвлекает от мыслей!.. Боже, что я несу! Ну, простите, ну ляпнула сдуру! Лучше меньше, конечно – меньше бедствий, истерзанных тел. Но в свободное время… Как же трудно решиться! Всё сломать, зачеркнуть. Да к тому же – письмо. И какое письмо! Он не мастер писать – только сколько души и любви! И надежды, и веры в меня – хоть нигде не звучавших впрямую – чтоб меня не подталкивать к браку, чтоб на жалость никак не давить… Что скривились? Полагаете, ментор хороший попался ему – вроде этого гада?» «Ментор»… Слово какое нашла, а ещё говорит, что неграмотна!.. «Научил незаметно, ничего не прося, влезть в доверье – и добиться того, чтоб сама попросила!.. После случая с Лизой на мгновенье подумала так. И стыжусь до сих пор. Прочитала письмо – сотый, тысячный раз! И увидела те же слова, что он мне говорил, ничего не прося. Чистый, честный, хороший. И такого предать!.. Только этот анализ – потом. После Лизы. А читая тогда, поняла: ко второму нельзя. И к другим – к тем, кто будут – я уже осознала, что будут: жалко, жалко их всех! Но смотреть лишь и выть, ощущая бессилье помочь! Потому что есть строки – мои: “Каждый миг вспоминаю. Люблю. Без тебя не могу. Умоляю: возьми меня замуж!” И уже собиралась послать – через боль, через жалость к другому! Не решалась, металась. Билась птицей в стекло – и не выбить!.. Разбиться! И разбилась – и адрес написан – и наутро пошлю – как себе приговор – и исполню сама. Невозможное – прочь! Хоть страдают они, мне – лишь плакать и выть. Помогать, как другие медсёстры. И металась три дня – жутких дня! Всё решалась: наутро пошлю! И никак. Ненавижу откладывать дело! Если делать – так сразу. А сейчас не могла… И вот тут – эта мысль: схоронить! Написать, что убита. Да, меня потерял. Но – война. Как у всех. Без обиды на гнусную тварь, на иуду! Обижаться – так лишь на судьбу… И схватила листок, и – вперёд! А потом порвала – тот, где я – капитан. Резко, зло порвала. Вымещая всю злость – на себя, на судьбу – на него, кто так любит меня!.. Даже так! А потом, вся в слезах, вылив боль – хоть не всю – слёз не хватит, чтоб всю! – написала опять. Подписалась сержантом, как есть… Не собой! А своё, где “Люблю” – порвала. И уже не со злостью. Со скорбью. А его, где любовь и душа – сохранила… Как и письма других… А потом – как ударило: если проверят? Обнаружат фальшивку, подлог, выдаванье себя за другого. Наказанье? Плевать! И вообще: по закону – наказывать не за что. Не измена, не трусость. Не воинское, не государственное, не уголовное преступление. Дополнительный стыд? Да! Но страшнее другое: ему сообщат. Он узнает: его предала. Не могу!.. И уже от души отлегло. Не смогу написать. Значит – замуж – и всё… А потом, – ну за что же мне ум? – вот и впрямь наказание! – поняла: написать от умершего. Похоронку от трупа! Разбираться начнут, а вопросы – к кому? А от трупа писать… Прямо холод в душе. Но раз надо – пишу. И слова отыскала. А потом каждый раз находила другие слова. Да, непросто всё это. Находила пути. И их поиск порой заглушал боль души – чтоб потом она била сильней! В общем, с письмами тоже непросто, но зачем говорить о деталях? Дело в сути. Лгала. Хоронила себя. И ещё – интуицией, бабьим чутьём – выбирала, наверное, тех, кто поверят, не начнут уточнять, писать в госпиталь, по инстанциям лезть. А таким лгать страшнее вдвойне!.. Эх, была б поглупей! Не пришла б эта мысль – сотворить себе гроб – хоть в словах – я б не сделала шаг. Не шагнула б от первого – прочь!.. Обмануть: дать надежду – и подло предать? Всё равно предаю – только так, чтоб не знал, чтобы верил: “любим!” – пусть за гробом… И теперь – схоронила себя – в первый раз! – и всю прошлую жизнь. Зачеркнула к чертям! Головою и впрямь – словно в омут. И к второму я шла, уже зная, что буду любить – и предам. И всё ж буду любить – до последнего дня!
А не сделать, как Лиза, смогла. Значит, вправду не сдрейфила, если смогла – против всех, да и против себя. Наступила на всё, чему в детстве учили, что любила, что знала, мечтала о чём. Тут не дёгтем ворота измазать, не вожжами избить! Тут – вообще… Такой срам! Там не знают – родные, деревня – но я знаю сама. Только мне по-другому – никак! И люблю их – люблю и сейчас! Каждый, каждый во мне – и права я, права!.. А пред Лизой виновна. Не молчаньем своим, а примером. Нашипели, наверное, девки – о романе с калекой, о своём ожидании свадьбы, об измене моей – и солдату, и им. Вместо чистой, хорошей – и вдруг… – не хочу говорить! И ведь вправду его предала – и других. И они проклинают меня – иль прощают, поняв? Милосердье ко мне – из судьбой измочаленных душ! И надеюсь, и верю – и сколь трудно принять, если даже дадут!.. А она воплотила моё несвершённое в жизнь. Так ли, нет – не узнать. Только тоже гнетёт… А как Фёдора жаль! Если б с первым ушла – легче было б ему. Как-то проще, понятней. Как тому лейтенанту. Повздыхал бы – может, даже, всю жизнь! – но другую б нашёл. Сколько женщин вокруг – и сестёр, и врачих – и получше, чем я! Ревновавших ко мне – и за это втройне ненавидя меня! А не здесь – в мирной жизни б нашёл. Не нашёл бы? – ну что ж – всё равно легче жить, чем с нещадно сдираемой кожей – каждый день, каждый час!»
И опять – почти крик. Чтоб прервать, я спросил: «Первый, понял, хороший. А другие? Не попался мерзавец, как Лизе?» – «Обошлось без таких. Видно, чувствую что-то. И не всяких люблю – будь без рук он, без ног. И, бывает – претит. “Слава богу” тут, правда, не скажешь – но находится тут же другой, кого можно любить. А претит не физически. Раны, шрамы, ожоги, увечья – это внешне, и дело не в них. Вот душевная гниль… И я чувствую гниль! Чую, чую душевную грязь! И к таким – нет любви. Только долг медсестры. Ошибаюсь ли, нет – как узнать? В тех, кого я люблю, – не ошиблась. А напрасно отвергла кого – может, тоже вина. Было, было такое! Раз по улице шла – и безногий один – да с ожогом ещё – прошипел: “Почему ты была не со мной? Что – ожогом побрезговала?” Как узнал он меня – через столько-то лет? Видно, в душу запала. Мне же вспомнить – никак! Сколько было таких… И причём тут ожог? Поглядела – противен он мне – и тогда, видно, был. Нехороший, видать, человек. Только жалко его всё равно! И схватила все деньги, что были, плача, сунула в руку – а он выдал ещё про гулящую бабу – как-то грязно и мерзко – и – к другим на тележке своей. И не зря с ним тогда не была!.. Или стал он таким от чутья моего, от брезгливости к гадам? Не дала ему каплю любви – и пропал человек! Не плохой он, возможно, а битый – жизнью, мною, увечьем, людьми. И не сдюжил – и я не спасла». – «Не спасли б вы его, и не надо себя обвинять. Если гадость внутри – не исправишь ничем». Сразу – мысль о своём – и не очень приятном. Есть, действительно, гады. Их исправить нельзя! Но зачем обобщать? И тряхнул головой, и добавил: «Может, я и неправ. Или прав не всегда». – «Я не знаю, вы правы, не правы – но боялась потом выходить. Выходила, конечно: жизнь, работа, дела. Но дрожала всегда: вдруг увижу кого из любимых? Что скажу? Как прощенья просить? Обмануть, что считали убитой? Всё равно: что потом? Что нам делать тогда?.. Не хочу я об этом сейчас!» Как-то резко, трагично взмахнула рукой, искривилось лицо. И не знал уж теперь, от чего отвлекать – и спросил: «Ну а с Фёдором что?»
«Да скажу уж, раз к слову пришлось, про него и про письма – похоронки мои! Ведь тогда-то он мне предложил. Видел: лезу на стенку – хоть не знал, почему. Про мерзавца не знал, про бессилье помочь – и что плохо мне, плохо! От всего – и от этого тоже. Да, молчу, да, скрываю внутри – но ведь видно: вот-вот разорвёт… И решил мне помочь. Хоть в одном. Чтоб себя хоронила не я! Предлагал-то давно. Но я – нет! А вот тут неожиданно – да. И уже написал, и собирался послать – а во мне – эти мысли о гадах. И вдруг – мысль: а ведь Фёдора могут представить таким! Обо мне – сообщенье о смерти – и написано мужем тому, с кем супруга… ну, скажем – близка! – и слова выжимала сквозь зубы. – Что подумает тот? Что мерзавец, подлец, хочет счастье разрушить обманом – и обманом меня удержать. Нагло лжёт – и кому – человеку без рук и без ног! Да к тому ж ещё врач! Как ударила мысль, я – к нему. Рассказала. И как Фёдор вскипел: “Обо мне – думать так!” Будь другая – расшиб бы, убил! А сейчас – как вскочил, так и сел – и сказал: “Ты права. Ведь и впрямь с виду так. Пусть сочтут подлецом – не скажу, что я рад!..”. Аж по сердцу мороз – показалось, что Фёдора хватит удар. Дико вздулись виски. Могут лопнуть вот-вот. И как выплески крови – слова: “…Да плевать на себя! Только дело не в том. Не поверят письму. И напишут. Узнают… Дурак! Не продумал. Прошляпил. Прости! Ну представить не мог, что увидят таким! А ведь внешне-то именно так”. И добавил, душою кипя, но спокойно и веско: “Не привык брать назад своё слово. Но придётся. Ведь помыслить такое не мог!.. А я врач – и всё должен продумать. Mea culpa. Прости”». И слова «mea culpa» как-то вдруг прошептала она с помертвевшим лицом. Я опять, чтоб отвлечь: «И от гада есть польза. От какого кошмара он спас! Хоть не сам – мысль о нём». – «Да какое тут “спас”! Согласилась-то я, когда он доконал, когда не было сил, не в себе уж была… Впрочем, знаете: я б согласилась потом всё равно. Слишком страшно себя хоронить. И людей предавать. Их, любимых, родных!.. Так что правы вы: польза была. Без него б не увидела яму, куда Фёдор полез. А откройся обман – у него б от стыда – иль инсульт, иль инфаркт! При железном здоровье и нестарых годах. Он бы выдержал всё – но не стыд… Если б так! Только хуже ещё!» И опять стало мёртвым лицо – и пылало внутри. Только справилась с ним, улыбнулась слегка: «Так что польза и впрямь! Слава богу, что так получилось, хоть поверить-то в Бога – никак!»… Тоже может, как я, отвлекаться словесной игрой. Слава богу, что может! И спросил: «Значит, письма – вы сами. Ну а прочее как?»
Отвлеклась, хоть вздохнула опять тяжело: «С разговором не лезла к нему. Зачем душу травить человеку? Лишь однажды просила его отпустить, развестись. Очень тихо и медленно он произнёс: “Я один уже раз говорил. Будет грех. Будет кровь. И прошу тебя: больше не надо. Ведь и так мне хреново!” Резко дёрнул рукой и ушёл… Он мне выдал-таки свою боль! Один раз. И я больше не трогала рану. Что: хотите сказать: “На чужом горбу – в рай?”! Ну же, честно: хотите?» И не мог я соврать. И кивнул, еле двигая шеей – словно там двухпудовая гиря – и заставил себя разжать рот, резко вытолкнуть: «Да!» – и добавить – не резко уже, рассудительно, тихо: «Если б он не закрыл вас спиной – всё равно вы б пошли до конца?» – «Да. Начала я одна – не надеясь, не веря, а просто любя – никого не просила помочь – и не бросила б путь. Здесь, не здесь – оскорбляли бы, гнали, гнобили – но я б делала то, что должна». И я знал: не рисовка, а правда. «А трудней или легче за широкой спиной – не дай бог разбираться в таком!.. Мне вот дал. Да, конечно, защита – но и боль за него, стыд за то, что обрушила в боль, не могу дать любви – ничего, кроме боли! А не выдь за него – в благородстве великом своём наблюдать, как он грохнет кого-то и сгинет в штрафбате, а вернётся – так грохнет опять?! Нелегко выбирать между адом и адом! И ещё. Да, по-женски, по-бабьи! Когда наглый, цепляющий каждую выпуклость взгляд – не обычный мужской, а по шлюхе! – а под ними идёшь, как сквозь строй! – вдруг при Фёдоре гаснет, становится вежливым – даже угодливым, чёрт побери! Как войдёт он, как зыркнет – так стушуется каждый, позабудет поганые мысли… Если б каждый…» Сжались руки, чуть дёрнулись губы – видно, что-то хотела сказать – но не стала, а просто продолжила мысль: «А потом, вспоминая, терзаешь себя, понимая, что хочет ударить – то ль меня, то ли этого гада! – и непросто сдержаться ему!.. Вот такая весёлая жизнь… Да и это не всё. Ведь служенье не полное. Жалкая часть! Потому что не будет увечным ни сына, ни дочки. Не продолжится род. А я им не хотела давать. Ибо, дав одному, предаёшь остальных, отправляешься в тыл и бросаешь свой фронт… Самострел. Дезертирство. Принимала я нужные меры. Всё же медик, и знания есть. Но кончалась война. И вот тут… Нет, какая любовь? Просто жалость. Сильней, чем всегда… Лейтенант. Тонкий, светлый такой – в каждой косточке, жилке. Пианист. Пальцы тонкие – два – да и те неподвижны. Как играл бы он ими, ласкал!.. Не меня? Ну и что? Пианистку, арфистку, скрипачку – музыкантшу – воздушную, светлую – словно песня души. Словно ландыш, подснежник, травинка в росе. Гладил мягкие кудри, целовал бы в глаза… Не могу! Петя, Петенька, Пётр Алексеевич!.. Может быть, в честь царя. Только тот – двухметровый гигант – страшный, гневный, усатый. У него ж – лишь пушок на губе – и глаза голубые. Только не было глаз! Выжгло к чёрту, совсем! Вместо них – одна рана. Да, не две, а одна. Переносицу тоже – к чертям! А какой был красивый! Уцелевшее фото: он – и девушка рядом. Чёрно-белое фото, а глаза голубые. Понимаете – видно – даже в серости снимка, даже в страшной запёкшейся ране!.. “Жди меня!” Все мы знаем, все помним. Сколько душ согревало оно! А его было некому ждать». – «Ну а девушка с фото?» И с надрывом и болью она бросила: «Нет!» И я видел, что боль – за него. «Понимаете – видно: не нужен он ей. Не родная. Чужая. Согласилась из милости сняться. Как, наверное, бедный, просил! Всё ведь видно в глазах – и в его – а их нет! – и в её – равнодушных, со скрытой издёвкой. Нет, ещё раз поверьте: перед жизнью не лгут, а я жизнь открываю сейчас, не желая казаться ни лучше, ни хуже, – не любила его. Просто жалость сводила с ума. Он уйдёт без следа – не сыграв своих нот, не продолжив нить рода. А такому уйти – для чего тогда жизнь, для чего тогда мы! И глядела я в ночь, как пред смертью ноги, вопрошала себя – и предстала пред мужем, и сказала, зачем. Он взглянул мне в глаза, сжал мне плечи, вторично коснувшись меня – и смотрел – долго-долго – и лицо неподвижно, и все чувства укрыты под углями глаз – лишь ручищи, как печи, и пугающа мощь – разорвёт пополам!.. Может, лучше бы так! Только руки сжимали слегка, невесомо – а потом опустились, и он мягко, проникновенно, словно благословляя, промолвил: “Иди!” И мне б пасть на колени пред ним, целовать пальцы ног – но подобное слишком картинно, нелепо – и я чмокнула в щёку – неловко, порывисто, быстро – и пошла на служенье – подарить человеку продолженье его. Человечьего сына». И иконное было лицо. Из оплывших, размазанных временем черт возникал неожиданный лик – большей силы и строгости, чем на портрете. Там – любовь без предела и жертва за всех, здесь же – жертва вдвойне. Как на ликах с икон. Два едва отличимых лица. К одному – потянуться всем сердцем, душой, пред другим же – упасть на колени – и подняться до неба – силой боли и скорби его. «Он был счастлив?» – «Едва ль». Из иконного лика – с печальной улыбкой лицо. «Он ведь чистый и честный. И, когда я пришла, оттолкнул, прошептал: “Меня ждёт”. – “Эта – ждёт? Эта гадина – ждёт?” Я едва удержалась – но вбила слова себе в рот – и этим горжусь. Чем мне в жизни гордиться ещё!.. И я гладила мягкие волосы, говорила в слепые глаза: “Дай мне сына! Пусть он будет, как ты – тонким, светлым, хрустальным, как песня ручья, ясноглазым и нежноголосым, чтобы в нём отразилась и наша земля, и небесная синь с лебедями на ней. Чтоб твои голубые глаза – ведь они голубые?” – и он шёпотом выкрикнул: “Да!” – продолжали сиять – и чтоб девушка-песня – добрей и прекраснее всех – утонула в их свете. Дай продолжить тебя!» И он дал, как мой муж, принося себя в жертву, изменяя любимой, которая – выдумка, ложь, а он верит – и этим живёт, и за это готов умереть. Так – в обмане и жертве – зачинался мой сын. Чтобы знать: “Удалось!” – нужен срок. Время Фёдор Семёнович дал. Уж не знаю, какими путями – но держал он Петра, не давал увезти его в тыл. Только сам всё чернел. И весь внутренний жар направлял на больных. Что творил за столом! Как в атаку ходил. Рисковал, где б никто не рискнул. Но при этом – железный расчёт. И вытаскивал в жизнь тех, в ком не было жизни, в ком уже лютовала коса – но он скрещивал скальпель с косой – и спасал. Успевал, словно было пять рук – и сосуд зажимал, и второй – и тут я успевала помочь – и не встанет в траве ещё шест со звездой. С ним – без слов, лишь по делу – как доктор с сестрой… Что творилось вокруг? Взгляды – злые, косые – как сквозь строй – но плевать! И когда страхолюдина-врач прошипела: “Обрюхатили сучку!” – я не стала ей портить лицо – просто молча ушла – и предстала пред мужем, и сказала: “Он есть. Человеческий сын”. И он молча кивнул и приобнял меня, как отец. И пошла я к создателю сына – и, казалось, сквозь бинт засверкали глаза, и из губ донеслось: “Мой подарок тебе. А теперь ухожу. И меня не ищи. Помогать не смогу, а обузой не стану. Если есть та, кто ждёт – повинюсь перед ней. И поймёт, и простит. Ведь не ради себя”. Я представила тварь с фотографии – и так больно вдруг стало!.. И вот эта – поймёт? И вот эта – простит? Ей вообще до него дела нет – а без глаз и без рук… И – вульгарно-красива. И, хоть мало мужчин – за неё будут биться …А потом он шепнул – очень горько, с надрывом: “Ей обузой не стану. Ухожу в никуда – и ты тоже меня не ищи. Если выправлюсь, встану, чего-то добьюсь – сам найду. Помогу. Если ж нет – не хочу оказаться пред тобой и пред нею никем. Человечьей развалиной. Спившейся тварью. Может, буду жалеть, надрывать сам себя – и от злобы к себе ещё яростней пить!.. Ты прости, что сорвался – бывает же жалко себя!” И я вспомнила ногу свою, свою страшную ночь – и ласкала, и гладила, и целовала лицо – и бинты, и где нету бинтов – и кричала по-бабьи: “Не бросай!” – и неважно, что слышат вокруг – и не нужен он мне, как мужчина! – а спасать, чтоб не сгинул без рук. И тут он заорал: “Прекрати!”, а потом – умоляюще, мягко: “Не трави ты мне душу! Очень страшно сейчас уходить. Но я должен – иначе не буду себя уважать. И потом не ищи, если сам не найду. А то тоже не будешь меня уважать, увидавши, во что превратился. Лучше думай, что умер. И на взлёте, пытаясь подняться – но чуть-чуть не успев. Обещай, что не будешь искать!” – И, ты знаешь – сейчас я б, наверно, смогла б удержать, найти нужное слово – опыт, возраст, раскаянье, боль – но тогда не смогла. Он ушёл в никуда, в пустоту». – «Не нашёл вас потом?» – «Не нашёл. И, надеялась, всё же не умер, не спился. И достойно живёт. Просто, всё же – война. Документы частично погибли. И не смог отыскать». – «Ну а вы?» – «Я дала ему слово. И не стала искать – ради тех, кем мы были тогда». И железо сверкнуло на лике иконы, а за ним – боль – сильнее стократ… Помолчали.