bannerbanner
Развилки истории. Развилки судеб
Развилки истории. Развилки судеб

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

На Земле ж всё затихло, и Солнце вновь вернулось, и боги обратно на Олимп поднялись, и закрылись дыры в небе и чёрные вихри возвратились в кипящую бездну, и расщелины в Гее закрылись – всё вернулось обратно на круги, по которым течёт и поныне. Всё вернулось, и тени в Аиде вновь кружились толпою безгласной – лишь одна не кружилась – стояла – чёрной тени склонённое тело возвышалось во мраке Аида. То склонился Хирон непреклонный, долг последний воздав исполину.

Вот так-то, мой мальчик. Предательство. Вот чем спасён наш мир. Вот почему мы живы. И это – благо. Но всё же, это – предательство! Вот почему мир таков, как он есть – мир, спасённый предательством. Пока – спасённый. Ибо есть та Пещера, в которой, в вечном мраке подземного мира, держат лиру могучие руки. Бьёт по струнам титан заточённый, порождение Геи и Гнева, и рождают титановы жилы звуки смерти, последние звуки – но глотают их своды Пещеры своим губчатым мховым покровом. И голодные мхи просят звуков, и впиваются в звуки губами – мириадами губ, жадно пьющих силу звука – и музыка гаснет, а титан всё играет во мраке, он играет, и струны трепещут, он играет веками – неслышный – никому – ни богам, ни титанам – только мхам, только мхам многогубым. Вот так. И всё вернулось на круги своя. И всё забыто – ибо боги хотели забыть. И осталась лишь бездна. Бездна Тартара, а над ней – Крон, висящий на руках, сжатых тяжестью сводов – сводов Тартара. Крон, истекающий кровью – навечно. Бездна. Бездна Пещеры, и титан, играющий смерть. Бездна Аида. И Хирон. Тень Хирона. И я – помнящий. Ибо мхам нужна пища. Пища памяти. И потому был создан храм. Кем – не знаю. Никто не знает. Быть может, самою Геей – рождён, как титаны. Храм, где помнят. Нет, не роскошный храм. Так, небольшое святилище, жрец, пара учеников. Говорят, первый жрец был рождён вместе с храмом – но не бессмертным, а смертным. Не рождала больше Гея бессмертных. И он умер. Остальные ж жрецы – просто люди. Носители памяти. Я – последний. Ты – вряд ли, – старик усмехнулся, – ведь ты ж вряд ли понимаешь то, что я рассказал – чужд для тебя язык эллинов, а только на нём можно это сказать. Я пытался тебя научить – что-то ты знаешь – но так мало! Да и зачем тебе это? Рабу – такому же, как и я. Ты слушаешь – тебе одиноко, и нужен защитник. А ведь скучно, наверно, слушать рассказ на чужом, непонятном тебе языке? Ой, как скучно! Ну-ну, не смущайся, я всё понимаю. И всё же – есть в тебе жажда познанья – небольшая, но есть. Вот почему я выбрал тебя, и что-то тебе говорю. Ты расскажешь другим – что-то, что поймёшь и запомнишь. Память. Искажённая, но память – пища мхам. Вот что останется. Мхи. Не пускают они в мир звуки смерти. Но ослабнут они – что же будет? Да-а… Но и сейчас – думаю я, порой рождается человек, способный услышать – не звуки эти – тень звуков, и, быть может, непослушными руками пытается он внести их в мир – зачем? – не знаю – повинуясь красе их и мощи? И его губят боги – ибо тогда они вспоминают – боги, те, что оставили мир, оставили храм. В Фивах он был, этот храм – вернее, Фивы были построены неподалёку от него. А потом пришёл Александр. И нет Фив. И нет храма. А я – я не умер, как дриада со смертью дерева. Я – стал рабом». И опять усмехнулся старик – горько и жалко: «Да, не правда ль, забавно, мой мальчик: я, раб, дошёл туда, куда не сумел дойти Великий Александр. Как там говорил какой-то из ваших мудрецов – “не стремящийся достигнет больше стремящегося”. Вот я и достиг. Ему б так достигнуть!»

Старик замолчал. Он сидел, глядя непонятно куда. Молчал и мальчик. И не блестели глаза их при свете звёзд – ибо света не было. Туча закрыла всё небо – от края до края – и не было неба – лишь туча. Не туча – мрак. Беспросветный. Кромешный. И был ли старик, был ли мальчик – кто знает? Лишь тьма. Но не скажет. Ибо некому.


21.6.1993,14–29.4.1995

Опубликовано: «Книжное обозрение», № 32, 12 августа 1997 г., с. 16–17.

Распятие

Крест стоял над землёй. Полированный чёрный гранит, и распятый – на нём. Крест. Надгробный. Последний. Но не был он мрачен, тот крест. Отражалось в нём солнце, и распятый – страдающий, но покорный, предавшийся Божьей воле, – казалось, давал надежду – на то, что есть что-то за гробом, что смерть – не конец. И надпись: «Да будет воля твоя» – и вера в доброту этой воли. И я, атеист, смотрел на распятье – и светлела душа моя здесь, на кладбище, среди человечьих останков, придавленных глыбами камня, – надежда вселялась в неё. На жизнь вечную. Я смотрел, и, наверное, лицо моё приняло блаженное и светлое – столь несвойственное ему выражение – но ненадолго. Слова прервали его – чужие слова. «Вера и надежда, не так ли?» – голос принадлежал человеку, вставшему рядом со мной и тоже смотревшему на распятие. Кладбище – не место для разговоров. Здесь нужно ходить и молчать, и думать о вечном. Я хотел буркнуть что-то в ответ и уйти, но в облике этого человека было что-то значительное, что-то, удержавшее меня от ухода. «Я видел, как вы ходили меж мёртвыми, и видел лицо ваше здесь, у распятия. Да, скульптор сумел. И имя его, наверно, забыто, и ничего он, быть может, больше не создал – так, рядовой резчик гранита – но здесь он сумел. Смиренно принять Божью волю, не так ли? Не роптать, как Иов? Красиво, конечно, всё это, но вы, как я вижу, не очень-то склонны к такому. Я тоже. Вот что! Расскажу я вам одну историю. Мы встретились, сейчас разойдёмся и вряд ли когда-нибудь увидимся, а история – останется. И она того стоит. Давайте, присядем на скамейку и побеседуем, если у вас есть время». Не выношу я бродячих проповедников, пристающих к людям, – вежливые они, но назойливые – не отвяжешься. Я уж привык отказывать им – необидно, но твёрдо. Но этот человек не походил на проповедника, и я решил его выслушать. Будет неинтересно – всегда можно взглянуть на часы и уйти. Часы? Забыл я о них – скоро, совсем скоро. И ночью казался мне день – мрачнее, чем ночь. Вот что он говорил:

«В Греции это было. Несколько лет назад. Я там служил переводчиком, и меня срочно вызвали для участия в каких-то переговорах. Ночь, непогода, горный перевал. Мотор заглох. Тьма, молнии, ливень – в лицо, вокруг – никого. Ни огонька, ни луча – только блеск молний и свет фар моего автомобиля. Других – нет. Кто поедет в подобную погоду, кроме такого идиота, как я? Я ждал и смотрел в темноту. Не смотреть надо было – слушать. Звуки обрушились на меня, перекрывая шум ливня и ветра, – звуки боли и муки, страданья и мощи – мощи духа – такой, что я вышел из машины, и стоял, и всем телом их впитывал – телом, промокшим, продрогшим, но не замечавшим этого. Всё сильней и сильней они били, те звуки – словно горы кричали от боли, словно небу грозили они – а в ответ били громы, заглушая те звуки, – но не в силах их заглушить. И сошлись они в битве – земля и небо, и стоял я меж ними – один – человек – неважно, кто и откуда, – человек – тот, кто слышал их битву, кто стоял, не склонившись пред ними.

Вдруг кто-то тронул меня за локоть. Честно скажу вам – ощущение было не из приятных. Ночь, тьма, пустая дорога – и музыка, страшная и захватывающая, – и вдруг – прикосновенье. Я обернулся – мгновенно и резко – и, видимо, ужас и злоба исказили моё лицо – но тут же исчезли, едва я увидел коснувшегося. В капюшоне он был, с зонтом, не защищавшим от ливня, и луч фонаря освещал его лик – да, не лицо, а лик. Нет, не благость была в нём, а мудрость – и мука. Где-то там, в глубине его глаз – и отнюдь не легко различимая – я бы не понял, если б не музыка, если бы не испуг, обостривший моё восприятие. Мука – и не была она человечьей. Казалось, всё человечье пред ней – ничто, рябь на поверхности лужи, игры детей – несмышлёных и малых. Лишь на мгновение взоры наши соприкоснулись – и ещё сильней навалилась на меня музыка – ибо взгляд его был ею наполнен – и более чем наполнен. Он знал – её суть. И был её сутью. Он жестом пригласил меня за собой – и мы пошли. Автомобиль – на дороге – жалкая жестяная коробка среди схватки стихий. Мы шли в темноте неизвестно куда – лишь фонарик в его руке был путеводной звездой. Мы шли, а холодная тьма сотрясалась от звуков – всё мощней они были и громче – видимо, мы подходили к источнику их. Внезапно он остановился и отодвинул дверь, с виду неотличимую от камня. Мы вошли. Свет разливался вокруг, и тепло охватило меня. Но не тишина. Звуки били, давя своей мощью, всё грознее – и безысходней. Не знаю, но думаю – так должны плакать титаны, заточённые в Тартар, – могучие, но бессильные – на века. Навеки. Не зря ведь всё это – в Греции. А звуки гремели – грозней и грозней – и нельзя было их выносить – на колени, и сжаться, и плакать – но стоял я – пока. И в тот миг, когда достигли они предела, когда, казалось, вот-вот столкнутся Земля и небо – и я готов был упасть и кататься по полу, – звуки прервались. Внезапно. Мгновенно. Были – исчезли. Я сел, вытер пот со лба. Человек – теперь я видел, что это священник, – внимательно смотрел на меня. Бесстрастно, но испытующе. И кажется, я ему понравился. Не скрою, мне это было приятно, хотя вроде бы – какой-то провинциальный священник, сегодня увидел – завтра уеду и никогда и не вспомню о нём. Но не был он обычным священником! И эти звуки – ведь музыка шла отсюда, из храма – а здесь был храм – похоже, всё это было монастырём. Я люблю музыку и неплохо знаю – но такой не встречал. Ни по мощи, ни по страданию, ни по глубине. А теперь – было тихо. Лишь шум за стеной – ливень. Гроза – но слабенькая. Не с кем ей состязаться по силе – умолкла музыка, и затихла гроза – одинокая – до скончания своего, уж совсем недалёкого.

Отдышавшись, я спросил у священника – чья это музыка? “Одного неизвестного композитора”, – ответил он, и, не выказывая желания продолжить беседу, стал греть мне чай, нашёл сухую одежду. В тепле меня разморило, и я бы, пожалуй, уснул, но мысль терзала меня – не мысль – музыка. Та, что я слышал, та, подобной какой – не бывает. Не может быть. Но она была, и я её слышал, и должен узнать, чья она, откуда, почему! Должен! Услышать её ещё – не знаю. Не сейчас. Но знать, что могу ещё раз услышать! Что не исчезнет бесследно она для меня! И, наверное, лицо моё отразило те мысли – и священник увидел. Он смотрел на меня, спокойно и испытующе, потом встал, зажёг фонарь и пригласил меня за собой. В дверь. В темноту. Мрак был за дверью – подземный, кромешный – но луч разгонял этот мрак – впереди. Сзади – смыкалось пространство, и мрак надвигался на плечи – всею тяжестью каменных сводов, давил, выжимая все силы, – хоть ничто не касалось плоти моей, – но давил этот мрак – необычный, тяжёлый – и лишь луч впереди оставлял мне надежду. И вдруг он исчез. Тьма, своды, камень – сырой и покрытый плесенью – я метался, кричал, а тьма била эхом, и эхо кричало – моим голосом, искажённым, усиленным, страшным – голосом тьмы и отчаянья, голосом мрака и смерти – и метался я среди эха – и в стены! В стены! В стены! Выхода не было. Стены вокруг и тьма. Замуровали! Зачем, почему – непонятно, но сгнию я здесь, среди мрака, и мокрицы будут ползать по моему лицу – столь же холодному и склизкому, как они. Вечность или мгновенье – не знаю, сколько то длилось – не знаю! Если мгновение – то для меня оно стало вечностью. Луч! Он ударил из тьмы, и ужас исчез. Скрылся – во мраке, затаился, выжидая. Извиняющийся голос священника: “Простите, я не подумал, что поворот закроет свет. Простите великодушно, прошу вас!” Не было насмешки в его лице, и голос – искренен и заботлив: “Я понимаю, каково это – очутиться во мраке, под землёй, в неизвестном монастыре. Надеюсь, с вами ничего не случилось?” – он хотел померить мне пульс – но это уж слишком. Я – здоровый и, вроде, не очень трусливый мужчина – и мне было стыдно за крик.

От стыда и от злости я что-то резко ответил ему. Он промолчал, повернулся и пошёл дальше – вниз. Да…а, а если б обиделся и исчез? Так вот – огонёк. Вниз он плыл, над ступенями – вниз, всё глубже и глубже, и руки сжимали светильник, и чёрною тенью шёл он – тот, кто знает дорогу – куда? В ад? – куда ещё может вести этот путь – лестница мрака! И тот, впереди, – Вергилий иль сам Сатана? И мрак, всё темней и темнее, и стены, готовые рухнуть, сомкнуться – навеки. И я между ними – раздавленный, мёртвый. Или живой, ждущий смерти, молящий о ней. Но свет впереди был страшнее, чем мрак, – не знаю, почему я так думал, но шёл я за ним – ибо некуда больше. Мы шли, а за нами – два чёрных. Тени. Изгибаясь, ползли по ступеням, реальней, чем мы, – ибо их это царство – теней.

Дверь. Кольцо из металла, рука – на него. Луч – вперёд, в пространство, во тьму, в крик и скрежет зубовный! Нет, в тишину – но кричали они и стонали – эти рты, эти лица – беззвучно и страшно, и плач тишины – громче любого крика. Лица. Каменные – ибо плоти не выдержать муки – такой. Невозможной. Безумной. Кто был их создатель? Кто? Кто обрёк их на муку? Ад был в душе его, и в аду этом корчились люди – тела их и лица – веками, во тьме, каменной плотью, тяжёлой и прочной – но рвущейся в клочья, в куски – от боли – рвущейся – но неподвижной. Луч – в глаза! Застывшие в муке, залитые влагой – слезами? – иль мне показалось? Свет метался по стенам, и стены кричали – разверстыми ртами, и крик их врубался мне в череп, и в стену вжимался я – в стену, а крик всё давил, и не было выхода! Не было! Не было! Вдруг тварь проскользнула в луче фонаря – жаба, мокрица – не знаю, но по глазу она проползала – по глазу, вылезшему из орбиты, глазу, застывшему в муке, – на лице, искажённом отчаяньем. И тогда меня вывернуло. Да, стыдно, да, грязно – но представьте – по глазу – и лапками, склизкими, холодными. И казалось мне, каменный глаз вздрогнул – гадливо, от омерзения, и капля скатилась с него – ну конечно, жаба смахнула. Нет! Слеза то была! Слеза! Я стоял, согнувшись, и гнусная масса лилась из меня, оскверняя храм – или ад. Если б священник убил меня – я б не сопротивлялся. Он был бы прав. Но он не убил.

Луч света лежал на лице его – удивленном лице. Не думал я, что можно его удивить. “Объясните”, – сказал он, и я объяснил. Удивление сменилось пониманием. Он подтолкнул меня к двери – ещё одной. Я задержался, обернулся. Он понял. “Там уберут”. Дверь повернулась. Чёрная ниша открылась в стене и снова закрылась – за нами. Чиркнула спичка. Мгновение – и колеблющееся пламя светильников озарило небольшую келью. Он выключил фонарь. Мы сидели – друг перед другом. Толща земли – над нами, толща времени – вокруг нас. Время. Текло оно здесь иль застыло? Я взглянул на часы – они стояли. Влага блестела на них – на стекле и, наверно, внутри. Время. Стены хранили его, и здесь оно было недвижно. И мы сидели – друг против друга – в свете живого огня – вне времени. Сейчас – или сто, двести, тысячу лет назад – я не знал, когда был основан монастырь, когда создана эта келья. Голос прервал мои мысли – голос того, кто напротив. “Ты слышал звуки. Ты видел лица. Что скажешь?” Что мог я сказать? Не было слов, достойных такого. Музыки. Ада. А может, и были, но знал их лишь тот, кто придумал всё это. Чьею мыслью и мукой рождены были звуки, рождены были лица – чтобы выразить малую долю той муки. И мысли. Но кто это мог быть? Кто? И я сказал то, что думал. Точнее, спросил: “Кто создал всё это? В чьих силах такое – ведь не в человечьих, и – простите, что я говорю это в храме, – не в Божьих. А в чьих – я не знаю”.

“Вот в чьих, – рука священника протянулась к стене, и палец указал на плиту – перед дверью – ещё одной дверью! – Здесь он лежит. Имя – стёрто. Забыто, стёрто – и с камня, и из памяти. Что осталось – ты видел. Не всё, но видел. И слышал – но тоже не всё. Я расскажу остальное – что знаю. Почему? Ты слушал музыку – так, как должно, – и потому я показал тебе это. И расскажу. Иначе бы – ты бы согрелся, переночевал здесь – и, уехав – ничего не увидев, ничего не узнав, – вскоре забыл бы об этом – ибо нечего было бы помнить. Теперь – не забудешь. Думаю – никогда. Увидевший это – не сможет забыть. Услышавший – тем более. Слушай. И пусть он ещё раз услышит”, – он махнул рукой в сторону захоронения – или двери?

“Когда это было – не знаю. Но уже после гонений диоклетиановых, и после того, как Константин признал Церковь. Признать-то признал – да только какую Церковь? Они ж сами не могли разобраться, кому поклоняться и как, – ариане, несториане, монофизиты – кого там только не было!” Я, разумеется, подумал: “Сам чёрт тут ногу сломит”, – и, конечно же, покраснел за подобную мысль в храме – но священник ничего не заметил – слава Богу, здесь было довольно темно – хотя Бога ли славят они в этом храме? И как бы в ответ мне он продолжал: “Были ереси и не ереси: кого признавали – становились отцами церкви, остальные – еретиками. А кого и почему признавали? Политика, личные интересы, корысть, тщеславие – много причин. И учение, признанное в силу этих причин свыше тысячелетия назад истинным, считается таковым и по сей день. Или с добавлениями, возникшими из тех же побуждений”, – испытующий взгляд его упёрся в меня, а за взглядом – вопрос: “Ты не удивлён? Такие слова – и в храме?” – “Нет. После слышанного и виденного – нет”.

“Споры. Жестокие. Страшные. Беспощадные. Как поступали с противниками в те времена – думаю, уточнять не надо. Но споры шли. О соотношении божественного и человеческого в Христе. Спорили. Убивали друг друга. Что-то решили. Но от постановления собора домысел вряд ли становится истиной. И то, что я расскажу, – тоже не знаю, истина ли. Не знаю. Слышал ли ты о ереси Маркиона, что Бог Ветхого Завета – зол, Бог Нового – добр? Что разные это Боги? Не слышал – ну так я тебе сказал. Но тот, кто лежит под камнем, – рука его ткнула в плиту, за нею – тень, – тот говорил другое. Зло. Почему мир зол? Как спастись в этом мире? Есть ли спасение? Есть ли спаситель? Многие пытались ответить – разное. Но вот что ответил он – тихий, спокойный человек, не лезший в церковные дрязги, не лезший в политику – сидевший себе мирно и думавший.

По образу и подобию своему создал Бог человека. По образу и подобию. А в чём главное свойство Бога? Что он – творец, создатель мира. И человек – творец – мира – внутри себя. И он – подобный Богу – хотел познать то, что создано Богом, – и творить подобное. И за это наказан. Смертью. Представляешь: бессмертный – смертью! И это – зло. Главное. Оправдывать Творца? Можно. Но знаете ли, – почему-то он порой переходил с “ты” на “вы” – ведь это просто подгонка под ответ. Вы знаете – точнее, хотите знать, что Бог добр, – и пытаетесь это доказать, даже исходя из злых его поступков, а когда не удаётся – ссылаетесь на непознаваемость Божьего промысла. А может, он и действительно непознаваем – но откуда ж вы знаете, что добр? Непознаваем? И за познание – смерть? Самому и потомкам – всем людям?

Да, так вот – пришёл Человек – так говорил тот, кто под камнем, – и сказал: “За познание – смерть? Нет! Познанием добуду я жизнь вечную – себе. И другим”. Так он решил. И так сделал. Мудрый был человек – быть может, равный Творцу – и нашёл тайну смерти. И воскресил мёртвого. Своей мыслью. Своим знанием. И люди пошли за ним. Бог дал им жизнь. И смерть. Тот же – бессмертие. Вернее – надежду. Вы ж помните миф – греческий, местный, можно сказать, – о богине, полюбившей смертного и выпросившей у богов для него бессмертие – но забывшей про молодость. И остался он – вечно стареющий – не человек – живая старость, ходячие – вернее, давно уж не ходячие – останки. Так вот – старость он ещё не сумел победить. Но хотел. И смог бы! Своей мыслью. Своим духом. И смерть – один раз воскресил он мёртвого – но это значит – нашёл он путь. Хотя бы начало пути. И вернул бы он людям бессмертие – то, что отнял у них Творец”.

“Послушай, – почему-то я тоже перешёл на “ты” – не от недостатка уважения – скорее наоборот; просто это соответствовало духу беседы – ведь даже к Богу в молитвах обращаются на “ты” – послушай, ведь это какая-то искажённая трактовка Христа?” – “Да, это другая трактовка. Какая из них искажена – не знаю. Ту ты слышал. Дослушай и эту. Он нарушил волю Творца. Тот дал людям смерть. Этот – бессмертие. Пытался дать. Творение восстало против творца. Против творца, убивающего это творение. О нет, тут тебе не Иов, бессильно жалующийся и ругающий Бога. Этот – борец. Тот, кто против воли Бога поставил – свою. Человек, по образу и подобию созданный, – и стал он подобен Богу. И Бог предстал перед ним – во всей мощи своей и величии, в вихрях и пламени, и гневен был облик его. Кто бы не дрогнул? Кто? Но этот стоял. Не склонившись. Страх был в сердце его, но стоял Человек – не склонившись перед Творцом”.

Я слушал, и, конечно, всё это было очень торжественно и возвышенно, – но один естественный вопрос вертелся у меня на языке – и я его задал: “А почему нельзя проще? При могуществе-то Бога? Камень, упавший на голову; тяжёлая и непродолжительная болезнь с – увы, летальным исходом – мало ли, что можно сделать? Зачем эти дешёвые мелодраматические эффекты?” – “Убить может и зверь. Убить – не значит победить. И стоял Бог перед своим творением. И восхищался им. И видел Бог, что это хорошо. Но ненавидел его. Творение выше творца? Нет! И стояли они друг против друга – творение и творец, Бог и человек – Человек! Да, жалкий кусок плоти – перед Богом. Живым и могучим. Ты слышал музыку, видел грозу – и достойно стоял перед ними. Но что это всё перед Богом? Мощь неба, мощь грома, мощь музыки – пред Божьей мощью? И стоял Бог, в огне и величии – создатель, владыка, – но не пал Человек на колени. Человек – сын Человечий. И смотрел на Творца. Нет, не прямо – ярче солнца был облик владыки – и отводил он глаза. В силу слабости плоти – не духа! И Бог понимал. Что мог он сделать? Убить? Мы уже говорили, что нет. Но путь был. Искушения. Властью. Славой. Могуществом. – Ты слышал о них. Но тот сказал: “Нет!” – “Ещё бы, что это всё перед бессмертием?” – “Ты не понял – точнее, я не сказал. И при этом – бессмертие. Ему. Только ему. Реальное, а не то, что он, быть может, найдёт. Вот какой был выбор. И тот его сделал.

И вновь смотрел Бог на творение и восхищался им – вновь. И собой восхищался. По образу и подобию был человек – и значит, в Творце есть такое величие. В нём, в Боге. И понял Бог своё восхищение, и ужаснулся ему. Он, Бог, – восхищается творением больше, чем собой, – и собою – через творение! Он ставит творение выше себя! Гневом вспыхнули Божии очи – мгновенье – и испепелил бы он человека. Но нет! Не убить – победить он хотел, и ослабил он пламя очей, и вновь загремел его голос. Словом. Последним. Страшным. Выбор – вот что давал он. Тому. Человеку. Бессмертье – иль смерть – в муках – сколь долгих – неведомо – быть может, и бесконечных – но знать он об этом не будет! Такой был выбор”. – “Но простите, где же тут выбор? Зачем ему выбирать смерть и муки?” – “Ты не дал мне закончить. Плата за муки – бессмертие людям. Всем – кроме него. Вот такой выбор”.

“Простите, всё это опять очень красиво и возвышенно, но всё-таки – можно же проще. Соблазнить его женщиной – ведь здесь нет никакого насилия – просто найти – или сотворить – такую, чтоб он не устоял, – это его свободный выбор! А дальше – размножится – детей кормить надо – когда он ещё научится воскрешать своих мертвецов, а кормить-то надо сейчас! Вот и всё искушение – и не надо никаких грандиозных картин, сверкания очами”. – “Да. Искушение бытом – страшная вещь, тем более, что и не воспринимается, как искушение. Просто затягивает – незаметно, тихо – глядь – и не выбраться. Не знаю – история об этом умалчивает – но думаю, что подобные искушения были. И он их преодолел. И стоял теперь перед Богом, и решал. За себя и за мир. …И за Бога – да, и за Бога, как сейчас ты услышишь. И Бог дал ему время. Дал ночь – чтоб решить. Чтоб познал тот страх. И тот познал. Но выбор сделал – смерть! Да, он – Человек – отказался от вечности – ради смерти и муки – ради спасенья других. И Бог дал ему смерть – и муку – на кресте. И ждал мольбы о пощаде – но мольбы не было. Гвозди впивались в руки, и не было тела – лишь боль – и не давал ему Бог забытья! Не давал! Только боль – сгусток боли, раздирающей плоть, раздирающей мозг – безнадёжной, жестокой, лютой. И Бог смотрел на него. И восхищался им. И завидовал. Да, завидовал! Человек превзошел Бога! Тварь превзошла Творца! Он, всемогущий, бессмертный – отдал бы своё бессмертье? Сумел бы? Но Богом был он – могучим и гордым – и не мог допустить, чтоб творение превзошло его. И решил он принять смерть. И муку. Чтоб стать выше творенья! И его – в человеческом облике – водрузили на крест. И гвоздями – к кресту! Бога – казнью раба! И страдал он, и умер. И содрогнулся мир. И рухнул бы – в хаос и мрак – но нет!

Могуч был Творец, и на славу он создал творенье. И не зря говорил он, что это хорошо. Мир не рухнул – лишь рушился. Начал рушиться. Незаметно, тихо – но начал. Три дня это длилось – три дня смерти Бога. И вползали в мир силы хаоса, силы тьмы, и ангелы с огненными мечами отступали пред ними. Он умер – и всё же воскрес. Не волей своей – жаждой жизни. Сильнее она, чем воля. И стала она словом, а слово – Богом. Осмотрел он свой мир – Воскресший – и увидел распятого. Человека – того. И предстал перед ним в своей мощи – перед ним, обречённым на муку и страдающим – на кресте. И снова – вопрос, и вновь – “нет”.

На страницу:
2 из 6