bannerbanner
Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции
Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Как и у западных соседей, Просвещение, совпадающее в Польше с эпохой короля Станислава Понятовского, почти единогласно признается временем появления непосредственных предшественников интеллигенции: «просвещенного слоя» (oświecone), «людей пера» (ludzi pióra), занятых наряду с королевским двором и коронной администрацией при крупных дворах магнатов и епископских канцеляриях. Кроме чиновников расширяющейся государственной администрации и частных служащих при магнатских дворах к нему причисляют секуляризованное «академическое сословие» школьных учителей, а также образованное орденское и приходское духовенство. Последнему в Варшаве выпала еще более важная роль, чем у парижских аббатов-просветителей: примером могут служить каноник Гуго Коллонтай или его сподвижник, бывший монах ордена пиаристов Франтишек Ксаверий Дмоховский. В первом польском «Кто есть кто» интеллигенции, изданном – по-немецки – «Лексиконе ученых, ныне живущих в Польше» (1755), 149 из 191 упоминаемых лиц, или около 80% – духовного звания.

Уже появляются люди, живущие за счет печатного слова. При неразвитости рынка, как и в России, в основном переводами – например, тот же Дмоховский. Периодические издания, журнализм приносили постоянный доход лишь в исключительных случаях. Составился местный, пока малочисленный подвид «Руссо из сточных канав»: «премудрые писаки» («mędrki piśmienne»), «люди, живущие головой» («ludzi z glowy żyjące»), «тощие литераторы» («chudy literaty»).

Хотя узость книжного и вообще рынка интеллектуальных услуг в Польше способствовала хроническому превышению предложения над спросом, все же за «станиславовское тридцатилетилетие», с 1764 по 1795 год, книжный рынок вырос более чем в полтора раза. Развивалась периодическая печать – выходило почти 60 журналов. В городах, прежде всего в Варшаве, формировалась характерная просвещенческая культура общения в салонах по образцу «интеллектуальных трапез» (obiady rozumne) у Станислава Августа в королевском дворце в Лазенках.

Вытекавшей из слабости центральной власти в Польше особенностью была выдающаяся роль меценатства магнатов из аристократии. Характерный пример частной инициативы – первая польская публичная библиотека братьев Залуских, учрежденная в 1747‐м. Оба брата, что типично для польского Просвещения, были католическими епископами; младший, епископ Киевский, за свои антироссийские взгляды сослан затем на шесть лет в Калугу. Впоследствии библиотека стала одной из первых в мире национальных, собиравших обязательный экземпляр всех печатных изданий в стране. После разделов Польши на подводах перевезена в Петербург, где стала основой Императорской публичной библиотеки (большая часть возвращена обратно после революции и сожжена немцами во время Варшавского восстания 1944 года, но кое-что хранится у нас и поныне). Но при этом библиотека Залуских долго так и оставалась единственной публичной. В Польше, как во всей Восточной Европе, в отличие от Германии и «дальнего Запада», нет свидетельств и о сколько-нибудь заметной деятельности обществ чтения.

Идейная составляющая «просвещенных» оформилась уже под знаком борьбы за национальное выживание Польши, и ориентация на универсальный символ веры Французской революции приобрела черты революционного национализма. Наиболее последовательно эти идеалы выражал кружок просветителей вокруг Гуго Коллонтая, а на практике они претворились в эпоху восстания Тадеуша Костюшко (1794). Конституция 3 мая 1791 года, показавшая потенциал развития польской просвещенной общественности, и потрясение от окончательного раздела страны играли для становящейся польской интеллигенции такую же ключевую роль, как наполеоновские войны для немецкой или эпоха Великих реформ для русской интеллигенции, только в Польше ребенок появился на свет с родовой травмой.

Пока Российская империя смещает свои границы на запад, двинемся ей навстречу. Границы культур еще обозначают границы конфессий. Православная не знает схоластической революции и аристотелизма и не имеет корпоративных структур Средневековья, из которых в католической Европе вырастают университеты и в целом образованная среда. «Магнаврскую высшую школу» (IX век), размещавшуюся в императорском дворце Константинополя вплоть до его падения, к университетской корпорации латинской Европы приравнять так же сложно, как считающийся формально старейшим в мире университет при мечети Аль-Азхар в Каире (X век) или академию Ханьлинь в Пекине (VIII век).

Но книжная ученость и в православном мире концентрируется вокруг Церкви. «Книжность» и «книжники» помещаются в качестве первого портрета в нашей галерее предков как представители «московской интеллигенции». Однако они только собиратели. Право на «представительство» (или более уместное здесь предстательство), которое делает интеллигенцию таковой, в средневековой православной культуре дает святость. Святые обладают знанием совершенным – откровенным, которое в русском случае находит свое выражение преимущественно вне словесной формы («мысль изреченная есть ложь»). Размышляя после катаклизмов революции и Гражданской войны в статье «Трагедия интеллигенции» (1927) о России, философ и богослов Георгий Федотов сравнивает Русь с «немой девочкой, которая так много тайн видит своими неземными глазами и может поведать о них только знаками. А ее долго считали дурочкой только потому, что она бессловесная».

Тут начинается область споров исследователей об «интеллектуальном молчании» Руси, и было ли оно вообще: например, не компенсировало ли отсутствие университетов и школ домашнее неформальное обучение или насколько невербальные формы откровенного знания – «богословие в красках», исихазм – служили противовесом отсутствию западно-латинских структур знания. Не влезая в эти споры, отметим очевидное: даже если принять, что «высшее знание» Руси развивалось в своих, отличных формах, знания технические, прикладные испытывались на практике, прежде всего в военных столкновениях. И тут «дурочка», оставшаяся после падения Византии сиротой, часто не может дать сдачи своим соседям-обидчикам. В Смутное время страна оказывается на краю гибели. Что-то должно поменяться. По обычной схеме – пока гром не грянет или жареный петух известно куда не клюнет.

И тут нет ничего извечно женственного русского. То же с поправкой века на полтора происходит, скажем, в далеком Китае: неэффективность местных знаний становится очевидной с военными поражениями в ходе Опиумных войн в середине XIX века. Дальше учреждается программа переводов в специальном центре – функциональном аналоге нашего Посольского приказа, основывается императорский университет по западному образцу, возникает местная интеллигенция, а затем революция, республика и коммунистическая власть. Или ближе, в Османской империи: после сокрушительных поражений в Причерноморье и Средиземноморье новая элита реформаторской эпохи Танзимата рекрутируется из государственного ведомства переводов и посольских канцелярий, из людей, знающих европейские языки.

Со второй половины XVII века канон московской образованности определяется латинским curriculum, заимствованным, первоначально в гомеопатических дозах, через посредничество православной Украины или напрямую из Польши от иезуитских коллегий. В результате окончательного оформления в 1569 году польско-литовской унии и активной политики в духе контрреформации Польша выступает в XVI–XVII веках как посредник западной культуры для московитов, что-то вроде Японии для Китая, если продолжать рискованные глобальные сравнения. Польша близко, иногда слишком близко, входит в соприкосновение с Московией, дойдя до Кремля, но не удержавшись в нем.

Надо видеть при этом циничный, но объективный факт, что всякий военный конфликт и в эту эпоху, и в последующие несет с собой не только столкновение, но и взаимодействие культур. Так, в параллель к нашим постоянным войнам с Польшей, тогдашнее «западничество» равносильно полонофильству. Польский, которому учат боярских и дворянских детей первые частные учителя с «близкого запада», предвосхищает культурную роль французского и играет при московском дворе XVII века наряду с латынью посредническую функцию в культурных контактах. «Латинствующие» литераторы с польско-украинским культурным багажом закладывают начало переосмыслению русского понятия «просвещение» в значении, которое оно приобретает в следующем XVIII веке.

Просвещение. Это слово имеет ключевое значение не только потому, что дало название эпохе. Перемены его смысла типологически важны для истории образованного человека. В допетровском языке под человеком «просвещенным» понимается праведный, святой, примеры чему во множестве встречаются в житиях: «Растущу же ему (Кириллу Белозерскому. – Д. С.) во всяком благоговейнстве и чистоте и просвещенном разуме». В житийной литературе под просветителями славян Мефодием и Кириллом разумеются миссионеры, распространяющие с верой и книжное учение о ней.

Но свет меняется вместе со сценой. 1714 год. Петр I, поплевав на руки, спускает в новооснованном Петербурге на воду им же заложенный корабль «Шлиссельбург». И, быв в крайнем удовольствии, опершись на топор, глаголет к собравшимся тако: «Товарищи! (Да, именно таково начало записанной речи.) Думали ль вы… чаяли ль вы, что мы «увидим себя в толиком почитании?» Ведь и после принятия христианства «мы остались в прежней тьме», понеже «науки в отечество наше проникнуть воспрепятствованы нерадением наших предков». Лишь теперь «отверзлись им очи» и «науки преселятся и к нам». После чего «старые русские», как именует московских бояр описавший этот эпизод ганноверский посланник, выразили свое согласие («Je-je prawda») и «снова ухватились за то, что составляет высшее их благо, то есть за кубки с водкою». Так переопределен источник: свет, который в тебе, есть тьма. «Восемнадцатый век, – замечал Осип Мандельштам, – отвергнув источник света, им унаследованный, должен был разрешить заново для себя его проблему».

Во Франции, Англии и Германии проблема решалась тем, что термины, обозначавшие новую эпоху (Lumières, Aufklärung, Enlightenment), появились вместе с веком Просвещения, а средневековое illuminatio осталось только в языке Церкви и мистиков («иллюминаты»). У нас же (и в южной Европе, как в итальянском l’ illuminismo) такого различия нет. В результате смыслы смешиваются и сталкиваются. Классический пример – диалог о просвещении и свободе между митрополитом Платоном (Левшиным) и императрицей Екатериной II, которая, выбирая наставника для наследника, будущего Павла I, полюбопытствовала у Платона, «„почему он избрал монашескую жизнь?“ [Платон] ответствовал, что по особой любви к просвещению. На сие Императрица: „Да разве нельзя в мирской жизни умножать просвещение?“ Льзя, ответствовал он, но не столь удобно, имея жену и детей, и разные мирския суеты, сколько в монашеской жизни, где он по всему свободен».

В России, вкладывавшей ранее в одни и те же слова одно значение, происходит малое вавилонское разделение языков. Поэт Константин Батюшков в 1816 году: «В каждом классе, в каждом звании [в России] отличная тарабарщина: никто сразу не поймет другого». Его вывод: «дóлжно организовать язык общежития». Что и происходит со становлением русского литературного и «метафизического» языка. Монополия на толкование абстрактных понятий принадлежит теперь пишущей и философствующей интеллигенции, владеющей языковым стандартом, тогда как церковнославянский с его наследием становится несалонным. Зато и после 1917 года ненависть восставших масс обрушилась на этот «интеллигентный» язык, которому противопоставлена большевистская грубость и начальственная матерщина.

В остальном описанное рисует общеевропейские процессы. С началом Нового времени и становлением общества языковой хаос фиксируется повсеместно: Джон Локк жалуется в конце XVII века на «словесные злоупотребления» (abuse of words) по вине «ученых людей», которые меняют и изобретают значения слов; в XVIII веке эти жалобы перекидываются на Францию, потом на немецкие земли. С середины XVIII века в европейских языках происходит тектонический сдвиг смыслов, который мэтр немецкой истории понятий Райнхарт Козеллек окрестил Sattelzeit – временем водораздела, перелома, порога. Именно в этот период отвлеченные понятия из достояния «аристократии, юристов и ученых» становятся языком образованного общества. Мозес (Моисей) Мендельсон, немецкий философ и духовный отец еврейского просвещения, Хаскалы, в 1784 году замечал: «Слова просвещение, культура, образование – вновь прибывшие в нашем (немецком. – Д. С.) языке. Они пока что из языка книжного. Толпа (der gemeine Haufen) их не понимает». Новый язык закрепляется в толковых и энциклопедических словарях. В нем для себя и для публики пытаются разобраться и сами представители просвещенного слоя, как в «Опытах российского сословника» (1783) Д. И. Фонвизин или в «Некоторых выражениях, расположенных по алфавиту» (1791) Францишек Салери Езерский в Польше.

У интеллигенции второй половины XIX века в России «просвещенный человек» – «тот, кто через научные познания развил в себе высшие понятия, которые определяют человеческую жизнь в ее отношениях к природе и обществу». Туманность и произвольность этих «высших понятий» позволяет, однако, делать с просвещением все, что заблагорассудится. «В стремлении „к свету“, – резюмирует Владимир Набоков уже в берлинской эмиграции 1930‐х, – таился роковой порок, который по мере естественного продвижения к цели становился все виднее, пока не обнаружилось, что этот „свет“ горит в окне тюремного надзирателя <…> Странная зависимость между обострением жажды и замутнением источника». Символично, что историю светского концепта «просвещения» в России венчают слова-уродцы «Наркомпрос» и «просвещенец». «Улица Красных Просвещенцев», есть, между прочим, и поныне в городе Пскове: жаль, что не «Красных Просвещенок», ибо существовал и феминитив. Религиозное значение термина помечается как «устар.». Однако со временем из употребления парадоксальным образом исчезает как раз дискредитированное светское понятие, и слово возвращается, исключая исторический термин, к своему допетровскому сакральному употреблению.

Автор/творчество. C рубежа XVII–XVIII веков интеллектуальный труд в России начинает обретать автора. Вслед за Западной Европой формируется представление об авторе и авторском праве. Знание начинает дорогу к утверждению себя капиталом, обеспечивающим автономное существование творческой личности. Развитость интеллектуального рынка и правовой культуры и тут выводит вперед Англию: уже в начале XVIII века образцом независимой, в том числе в финансовом отношении, жизни служат поэт Александр Поуп, а затем Сэмюэл Джонсон.



Понятие о личности Нового времени находит разные способы и каналы выражения – в службе, религиозной жизни, хозяйственной деятельности, но интеллектуальные и художественные предприятия явно не в последних рядах. Творческая личность – квинтэссенция личности вообще: одним из главных определений интеллигенции во второй половине XIX века будут «критически мыслящие личности» Петра Лаврова. В предисловиях XVIII века Я занимает промежуточное место между книгой и читателем. Средневековая анонимность, уступавшая роль творца Творцу с большой буквы, меняется с формированием индивидуальности, человек знания ощущает себя со-творцом. Обретают имена книги, строения, образы. Появляется пространство интеллектуального, литературного творчества, без которого не может быть последующей интеллигенции. История понятий и тут демонстрирует развитие наглядно: XVIII век знает только «творческий дух», но не отвлеченное существительное. Последнее вплывает в русский язык в пушкинскую эпоху под раздраженное брюзжание небезызвестного адмирала Александра Семеновича Шишкова, который трепетал за юношей, «сбитых с пути такими новоязычными словами как <…> разумность, значимость, творчество и тому подобными». Ко времени же, когда утверждается понятие интеллигенции в привычном смысле, всем уже очевидно, что «общая функция интеллигенции – творчество».

Понятие о Я, личности в XVIII веке развивается в переосмыслении религиозного «внутреннего человека». Пока общество работает здесь в согласии с просвещенным государством, которое тоже заинтересовано в том, чтобы подданные были «не рабами, а сынами», не слепо повиновались, а осознанно выполняли свои служебные обязанности как внутренний долг. Из религиозных трактатов через философские, морализаторские переводы и собственные сочинения пафос «внутреннего» переходит в дневники и публичные сочинения, формируется культура и язык описания русской личности. До английских образцов и французского noblesse de plume, дворянства пера, в России XVIII века, положим, пока далеко. «Имя хорошего автора еще не имеет у нас такой цены, как в других землях», – жалуется Н. М. Карамзин в 1802 году. Автору требуется читательский спрос и литературная среда, которые только формируются: любитель бонмо П. А. Вяземский называет по аналогии с казенным «человеколюбивым» обществом новообразованное литературное общество «Арзамас» авторолюбивым (1816). Постепенно, но неуклонно вместо притворно-уничижительных предисловий («В праздныя часы, о благосклонный читатель, перевел я книжицу…»), которые стремятся предупредить обвинения авторов в «самохвальстве», происходит эволюция до «нет, весь я не умру <…> и славен буду я». Творец утверждает свою независимость от земных властей, люди знания в целом – самоценность «аполлоновых даров» перед марсовыми успехами империи.

В отличие от художественного творчества, знание уже в XVIII веке в России – реальный фактор карьерного роста по лестнице Табели о рангах: неграмотный дворянин, даже отличившийся в деле, не получает производства. И наоборот, прилежные писари и секретари из поповичей и разночинцев выслуживают при «беспорочной службе» личное, а то и потомственное дворянство. Новому регулярному государству постоянно требуются образованные люди. Знание – своего рода смазка, необходимая, чтобы все механизмы «великой государственной машины» работали.

С петровской эпохи меняется тип образованного человека: кодекс его поведения заключен в образе «политичного кавалера», во главу угла ставится вместо личного спасения практическая служба Отечеству. Эта эпоха – следующий после древнерусской книжности «гвоздик», на который вешают фамильные портреты русской интеллигенции. Летоисчисления anno Petri, конечно, следует ожидать от наших западников. Дадим слово, скажем, П. Н. Милюкову: «Петровская традиция замыкается для начала в тесный круг бюрократии и высшего социального слоя. Но оттуда постепенно она расширяет свое влияние на другие социальные круги при посредстве новой интеллигенции. С этого момента является в России непрерывная и прочная социальная память. Является и интеллигентская традиция». Которая, по Павлу Николаевичу, далее захватывает все более и более широкие российские общественные пространства, пока… (Увы, финал тезиса смазан 1917 годом и эмиграцией автора.)

Первую образовательную сеть в России составляют государственные начальные «цифирные» и полувысшие военные, горные и прочие школы сугубо утилитарного склада. Государство пока безраздельно владело правом называться «первым европейцем» и, дополняет Пушкина Иван Сергеевич Аксаков, создавая «штатс-просвещение», «штатс-науку» и «штатс-нравственность», «не щадило средств на воспитание общества». На столетие с лишком практически все имеющие образование служат, и по большей части в службе военной. Система военного образования от гарнизонных школ, часто единственных в провинции, до кадетских корпусов и офицерских училищ отлажена лучше всего. В XVIII – начале XIX века армия не только вершит политику, но и играет феноменальную роль в культуре: достаточно сказать, что Сухопутный кадетский корпус вполне может считаться колыбелью русского балета, русского театра и журналистики.

Более органичная для интеллигенции академическая среда вызревает в России в течение этого века медленно; количество студентов колеблется вокруг не то что трех-, но даже двузначных чисел. Время анекдотов, когда приглашенные в Петербургский академический университет профессора из Германии за недостатком русских выписывают себе студентов из Германии же, но, так как тех мало, во исполнение устава ходят на лекции друг к другу. Время первых: первый реально функционирующий русский университет в Москве, основанный через пять с половиной веков после Сорбонны. Но и в нем к концу века студенческая среда и ее настроения все еще носят случайный характер, а единственным ориентиром остается Табель о рангах. «В университете никто из нас <…> не имел определительной цели, – пишет о 1790‐х годах только что перешедший сюда из духовного коллегиума Федор Петрович Лубяновский. – Все мы просвещались, приготовляли себя, думали и не на шутку, – к государственной службе».

В правление Екатерины II одновременно с западными соседями заложены начала единой образовательной системы. В качестве образца берется австрийская школьная система, в свою очередь, заимствовавшая прусский опыт; появляется регулярное женское образование. Дух системы – просвещенческая идея воспитания «новой породы людей» под началом государства. Ограниченность эффекта своих мер просвещенная власть списывает на отсутствие просвещенного гражданского общества и воспринимает его создание как свою задачу. В числе либеральных начинаний Екатерины II важное место занимают проекты умножения «среднего рода людей» как «тех, кои не быв дворянином ни хлебопашцем, упражняются в художествах, в науках, в мореплавании, в торговле, в ремеслах». С пополнением его из «выходцев из училищ и воспитательных домов». Однако, как и в Польше, тема образованного «среднего класса» остается в рамках социальных проектов и перспективных целей.

Эпоха екатерининского Просвещения – следующий по хронологии популярный отправной пункт биографии российского подвида нашего коллективного героя, персонифицированный в Николае Ивановиче Новикове и Александре Николаевиче Радищеве. Как можно догадаться по именам, это точка отсчета для «другой» России, о которой мы говорили в начале. В добровольных ассоциациях – обществах, масонских ложах, возникших наряду с официальными научными и образовательными обществами, – видятся зачатки общественности, гражданского общества.

Пусть и не в такой степени, как предполагает книга бывшего эмигранта и разведчика, а затем советского историка М. М. Штранге о «Демократической интеллигенции России в XVIII веке», но в зените екатерининского просвещения впервые появляется коллективное самосознание «просвещенного общества» «ученых мужей и любителей российских письмен». Автор этих определений, Н. И. Новиков, предпринимает впервые и попытку определить круг отечественных «литераторов» поименно в изданном им «Опыте исторического словаря о российских писателях» (1772). В это первое «Who is who» интеллигенции Новиков включает все сословия – в том числе, безусловно, ученое духовенство, пусть и не в таком количестве, как автор польского «Лексикона ученых». Но зато, весьма прогрессивно, присутствуют шесть женщин (кроме Екатерины Дашковой, остальные – Мария Зубова (Римская-Корсакова), Екатерина Княжнина (Сумарокова). Александра Ржевская (Каменская), Наталья Титова и Екатерина Урусова) – все «сочинительницы стихов»; слово поэтесса появляется позже.

Чтение. Россия XVIII века наверстывает вслед за Западной Европой сразу несколько «революций чтения»: от «причащения к таинству Слова» совершается переход к умственному труду, чтению индивидуальному и молчаливому вместо коллективного чтения вслух. Слово «читатель», которое еще в середине XVII века подразумевало церковнослужителя («читатель, чтец: зри клирик» – помечает Памва Берында в киевском «Лексиконе славеноросском» 1627 года), однозначно перемещается в светский ранжир. Наряду с ним, заметьте, меняется само понятие грамотности: из умения внятно читать в церкви оно превращается в понимание прочитанного и умение писать.

Исчезают уточнения («читатель чего? истории», «читатели книг»): слово обозначает теперь представителя идеальной общности единомышленников, к которому («Благосклонный читатель!») обращаются авторы. На рукописях и книгах XVIII века нередко попадаются записи о том, что книга прочитана одним и тем же человеком несколько раз. Во второй же половине столетия вместе с Западной Европой русский читатель переходит от экстенсивной модели чтения к интенсивной, поглощая все новые и новые книги. Место чопорных «благосклонных читателей» занимают азартные «охотники до чтения» и «любители книг»: немецкому «книгобесию», Lesesucht, стало соответствовать, очень по-русски, «запойное чтение».

Структурные параметры русского Просвещения впечатляют в домашнем сравнении, однако еще мало походят на общественность. Расцвет книгопечатания в российских столицах после разрешения вольных типографий с 1783‐го по 1801 год дал 38 частных издателей, однако большинство из них – как в Польше и вообще во всей Восточной Европе – немцы. К концу XVIII века книжных магазинов в России все еще меньше, чем, скажем, в Ирландии. Узок круг и просвещаемых: максимум подписчиков просветительских журналов в России – 800 человек; в 1772 году один из них жалуется, что 200 экземпляров не разошлись и за десять лет. Обществ чтения западного образца в России, как и в Польше, нет вообще.

На страницу:
4 из 6