
Полная версия
Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции
Россия начинает заимствовать западные знания согласно давним заветам восточных отцов Церкви о языческой мудрости: «Не да веруем им, но да ведаем творимая у них» – то есть только как технические умения, импорт технологий. Через два века после нас этой же дорогой шел Китай, собираясь совместить западное прикладное знание (юн) с сущностью (ти) китайской культуры. Однако в любых подобных случаях быстро выясняется, что все несколько сложнее. Западная science, латинская scientia опирается на корень, подразумевающий различение, отделение (ср. наше сечь, секатор, или французскую scie (пила), разъятие, исторжение; последнее, кстати, дает и этимологическое родство науки с англосаксонским shit, увы). Так вот, чтобы придать миру смысл и выстроить из него связные модели конструктора (intel)lego, требуется расчленить, выделить в этом мире, где все и всегда связано со всем, отдельные фрагменты в пространстве и времени, доступные для нашего мышления, интеллигибельные. Именно в этом процессе возникают понятия или ключевые слова, по которым, как по кочкам, мы движемся в нашем повествовании. Это определенное отношение к миру, которое не может не изменить людей, избравших его своим промыслом, и общество, в котором они вращаются.
Степень огосударствления мира знаний не всегда зависит от государственной бюрократии в такой степени, как у нас, когда научная иерархия меряется табелью о рангах, но тенденции в общем одни и те же. Из частной, общественной инициативы познание мира становится частью государственного резона. Во Франции ученые академии в Париже и провинции, ранее на общественных началах, стали получать королевские патенты и государственные деньги, с соответствующими последствиями. Так из частного кружка общения по инициативе Ришелье в 1635 году родилась Французская академия. Основанная в 1666 году вслед за английским Королевским научным обществом французская Академия наук менее свободна в исследовательских инициативах, чем английский аналог, а при Кольбере уже напрямую зависела от государственных директив. Учрежденная с подачи Готфрида Лейбница Петром I Академия наук в Санкт-Петербурге (1724) следовала той же модели, только в российском варианте она должна была сосуществовать с академической гимназией и университетом.
В сфере высшего образования, ключевой для будущей интеллигенции, французские университеты уже при Старом порядке стали терять автономию и включались в государственную систему образования. Высокая степень централизации и огосударствления стали отличительной особенностью этой системы и остаются до сих пор. Французское государство Старого порядка прилежно выстраивало параллельно и систему специального, преимущественно военного, образования. Как грибы после дождя появлялись друг за другом многочисленные «высшие школы», так что накануне Революции в королевстве насчитывалось больше прикладных образовательных институтов, чем где бы то ни было в Европе.
Общество. Однако ученый не претендовал на публичную роль; средневековая университетская корпорация была прочно вписана в жесткие сословные структуры и подчинялась традиционным нормам социального поведения. Между тем новую значимость знание получает в обществе, которое ставит себя как визави государству и начинает осмыслять себя. Именно появление в XVIII веке не просто социального организма, но того, что Юрген Хабермас назвал «общественностью», или «публичной сферой» (Öffentlichkeit, public sphere), заставляет считать все предыдущее – античных философов, средневековых клириков, ренессансных гуманистов и ученых – только присказкой к сказке об интеллигенции.
Само понятие общества в современном значении закрепляется в европейских языках, в том числе русском, в век Просвещения. Такому обществу требуется самосознание, которое выражает публичное мнение или, как в XVIII веке пишут в России, «мнение общее». Из индивидуального типа образованный человек становился типом социальным, «еще одним подвидом городского существа» вместе с буржуа. Во Франции лица «автономных профессий», ядро общества, составляли накануне революции в крупных городах уже от 5 до 15 процентов населения. Но сливки, «малое стадо», представляли собранные вокруг Дени Дидро и Жана Лерона д’Аламбера «энциклопедисты», окрещенные по их знаменитому реализованному в 1751–1772 годах проекту «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел». Помимо систематизации современного на тот момент знания, этот проект определил его рамки и приоритеты – с «философией» в центре.
Понятие «философ» (philosophe) вышло за рамки занятого собой и своим кругом эрудита. Среди людей Просвещения «философ» получил ключевую роль в обществе. Вместе с ней появилось самосознание: теперь во множественном числе говорили о «философах» как слое, или «философской лиге». Новая идентичность проговаривалась в многочисленных трактатах, проповедующих социальное миссионерство.
Вместе с феноменом «общего мнения» возникла классическая форма выступления представителей образованного слоя в защиту общественных интересов во имя идеальных ценностей, которая уже в XX веке, после дела Дрейфуса и появления интеллектуалов, стала известна как вмешательство, или «ангажированность» (engagement). Образцовый пример для будущих интеллектуалов дал Вольтер в знаменитом «деле Каласа» (1762–1765). Три года подряд философ боролся за реабилитацию несправедливо замученного и колесованного протестанта, апеллируя прежде всего к общественному мнению. И при посредничестве мадам де Помпадур и Франсуа Кенэ, с которого открывалась эта главка, одержал-таки победу. Кредо Вольтера – j’écrit pour agir (я пишу, чтобы действовать) – указывало вектор амбиций «людей знания».
Пока такие акции носили однократный и индивидуальный характер, но начало было положено: «Новое знание шаг за шагом присваивало себе функции творца общества», – подытоживают исследователи философов. Ступеньки лесенки ведут отсюда прямиком наверх, к надписи в граните, и до сих пор украшающей фойе Берлинского Гумбольдтовского университета. Это знаменитый одиннадцатый, заключительный из «Тезисов о Фейербахе» Маркса, призывающий философов не объяснять мир, но изменять его.
Изменять прежде всего словом, разумеется. Продолжая традицию «продавцов слов», просветители производили эти самые слова в огромных количествах с «лихорадочной страстью к писанине» и при самой жесткой дисциплине ума и тела. В свои 75 лет Вольтер писал по пятнадцать часов в день, поднимаясь для этого в пять утра, зато оставив в общей сложности 83 тома сочинений и более 20 тысяч писем. Корреспонденция оставалась важной составной частью «республики письмен» и легко становилась событием, как известная переписка просветителей с «Семирамидой Севера» и «Старым Фрицем» aka Екатериной и Фридрихом Вторыми (Великими).
Рынок интеллектуальных услуг неизбежно порождал разделения: рядом с элитой энциклопедистов существовала анонимная масса «Руссо из сточных канав», перебивавшихся случайными заработками писак первой массовой версии интеллектуального пролетариата, про которых Вольтер говорил: «Саранчи в Египте и то было меньше». Проблема перепроизводства образованных людей в обществах переходного типа, несоответствия развития образованных слоев с развитием экономическим, политическим и культурным с тех пор перешла в разряд хронических и регулярно возникала в дебатах внутри и об интеллигенции. «Умная ненужность», «лишние» и прочие соответствующие люди и типы в русской литературе и публицистике, про которых писались романы и школьные сочинения, вполне встраиваются в этот именно ряд. Продолжает его, к примеру, и польская «интеллигентская толпа» (tłum inteligentny). Проблема обозначала дисгармонию в провозглашаемой симфонии «собственности и интеллигентности», капитала финансового и умственного. Ибо новое знание закономерно производило на свет не только ученого и профессионала, но и нечесаных полуголодных субъектов со взором горящим, обитавших от парижских мансард до петербургских углов.
Самоназванием людей Просвещения, которое значилось в том числе в выходных данных парижской «Энциклопедии», было также «литераторы» (gens de lettres). Амбиции заложены уже в происхождении этого самоназвания: в пандан к «свету» или светским людям (gens du monde), выразительный намек на то, что аристократической элите следует подвинуться. Среди «литераторов» три четверти в Париже составляло «третье сословие» – в основном лица свободных профессий и чиновники. Остальное распределялось примерно поровну между дворянами и духовными лицами. Последние включают в себя скорее специфических «аббатов» французского Просвещения вроде Рейналя или Прево, которые, несмотря на церковный талар и воротник-беффхен, изображаемые на портретах, имели с религией мало общего. Вот, к примеру, аббат де Кондильяк, родной брат другого аббата, сторонника естественного права и равенства де Мабли и двоюродный – энциклопедиста д’Аламбера: ему принадлежит едва ли не самое решительное высказывание, низводящее былую высшую интеллигенцию на землю: «Сознание (les intelligences) возникает благодаря взаимодействию материи».
Понятие «литераторов» меняло свой характер постольку, поскольку менялась литература. В эпоху Просвещения определилась «литературность» общественной миссии интеллектуальной элиты во Франции. Печатное слово приобретало новое символическое значение. Французский гений стал воплощать писатель и газетчик, для которого появляется новое слово журналист. В этом образе моральная философия, цивилизация и литература во Франции составляли одно, как у классических образцов – Вольтера, а впоследствии Гюго или Золя. Место литераторов и философов в национальном самосознании и сейчас наглядно видно всякому посетителю парижского Пантеона: для сравнения, в советском случае, если не считать пописывающих партийцев вроде наркома А. В. Луначарского, из профессиональных литераторов у Кремлёвской стены покоится только один – американский журналист Джон Рид.
Просвещение заложило основы, окончательные формы складываются под влиянием романтизма. Le sacre de l’écrivain, «жречество» или «священнослужение писателя», как назвал его филолог Поль Бенишу, стало во Франции c XVIII века выражением универсальной миссии образованного человека. «Литература – это выражение общества»: цитата философа и политика Луи де Бональда 1806 года канонична и у нас. И в этом Россия (как и Польша) следуют за Францией, а не за Германией. Ученость, университеты никогда не составляли у нас духовный центр интеллигенции, зато прежде гоголевской шинели наша литература вышла из парижского камзола XVIII и фрака XIX века. Отсюда не только стиль и лексикон. Отсюда, что важнее, миссионерство, которое до сих пор, и не только нами, принимается за специфику «святой русской литературы» (Томас Манн). Соединение человека пера с философом делает его духовным учителем. Собственно философия как таковая никогда не была нашей сильной стороной. И если метафизическую философию, богословие мы заменяли до Петра «богословием в красках» иконы, то философия Нового времени в наиболее совершенном русском варианте представлена в художественном слове литературы.
Неслучайно так близка к характеристике, которую дал русской интеллигенции Николай Бердяев, сравнив ее с монашеским орденом или сектой, цитата историка Ипполита Тэна о французских людях пера XVIII века: «Тот же порыв веры, надежды и энтузиазма, тот же дух пропаганды и та же тяга к господству, те же жестокость и нетерпимость, то же честолюбивое стремление переделать человека и всю человеческую историю по заранее заданному образцу. Новая доктрина имела своих отцов церкви, свои догмы, свой катехизис для народа, своих фанатиков, инквизиторов и мучеников» (цитирую перевод В. А. Мильчиной).
Восемнадцатое столетие как мало какое другое иллюстрирует слова историка Жака Жюйара о том, что «идеи не разгуливают голышом по улицам». Прогресс Просвещения выражал себя в цифрах тиражей и названий, количестве библиотек, обществ чтения, журналов, – все сфер, так или иначе привязанных к книге и заслуживших название «второй революции книгопечатания» (после изобретения Иоганна Гутенберга).
Царство слов, это первое издание виртуальной реальности, распространялось и на культуру общения. Развитие социального общения с XVIII века основано на чтении и обмене мнениями о прочитанном. Первые книжные общества (book clubs) появились в начале XVIII века тоже в Англии, а вскоре мода на них захватила континент, быстро умножая число литературных обществ, кружков и кабинетов чтения. Во Франции уже до революции они были представлены даже в самой глухой провинции. Появился формат карманных книжек, позволявших читать везде. Мир чтения расширяется и в другом измерении: в XVIII веке появляется феномен женского чтения, женской литературы. Выпускали, между прочим, даже Канта в «женской» адаптации, но хитом стали, разумеется, романы. В том числе романы женского же авторства. Среди популярных «литераторш» мадам Луиза Дюпен, автор трактата «Апология женщин и равенство полов», прабабушка Амандины Дюпен, которую мы знаем под именем Жорж Санд. По ту сторону «Канала» назовем Мэри Уолстонкрафт, автора (авторку?) эссе «В защиту прав женщин» (1792) и мать еще одной знаменитости следующего века, Мэри Шелли, жены скандального Перси Биши Шелли и создательницы «Франкенштейна».
Необходимую черту ума XVIII века составляла острота, умение его подать. Словесная упаковка соответствовала буржуазному вкусу «общей культуры»: она должна была «забавлять и интересовать». Парижские салоны XVIII века представляли собой форму сосуществования традиционной аристократии рода с новой аристократией пера и зримое воплощение культуры с хорошими манерами, приспособленной к уровню «общего мнения». Для «литераторов» Просвещения, как и для всего того, что охватывало понятие esprit (ума), характерно отсутствие ригоризма последующей эпохи: при внимании к форме некоторое обязательное легкомыслие, характерное для сосуществующих миров светского и литературного.
По мере улучшения транспорта и коммуникаций множились разного рода путешествия – паломничества к лучшим умам, классические образовательные вояжи, сентиментальные путешествия в духе Стерна и Руссо, – а чаще все это вместе. Отдельное место принадлежало в этой общественной жизни масонским ложам, которые также пришли с началом XVIII века на континент из‐за Ла-Манша. На пике революции к 1793 году Франция была покрыта густой сетью из 830 «ателье», насчитывавших до 100 тысяч членов, значительную часть которых составляла интеллектуальная элита.
Просвещение немецкое (Aufklärung) не повторяет соседей за Рейном и подтверждает отсутствие «столбового пути» интеллектуального развития в Европе. В Германии Просвещение «остается, по сути, религиозным», в нем даже видели «новое издание Реформации». Хотя Просвещение педагогично по определению, в немецких землях XVIII век заслуживает титул «века педагогики» прежде всего. Основой немецкой педагогики было религиозное наследие лютеранства и пиетизма с его главным принципом культивирования «внутреннего человека» (Innerlichkeit) и воспитательными инновациями. Центр педагогических новшеств раннего Просвещения составляли учебные заведения пастора и профессора Августа Германа Франке в Галле (с 1695 года), которые начинались с преподавания катехизиса нищим, пришедшим за милостыней, и пожертвованных в церковную кружку четырех талеров шестнадцати грошей. Как положено основательным немцам, конечным замыслом было ни много ни мало перевоспитание всего христианского мира. Для этого тут же, в Галле, между прочим, была развернута и программа переводов на русский и церковнославянский, которые действительно оказали существенное влияние на духовное и культурное развитие России.
Влиянию реформаторской педагогики и поддержке со стороны правителей многочисленных мелких немецких государств местные университеты обязаны преодолением, в отличие от французских, кризиса после распада средневековой системы. С благословения властей воплощаются в жизнь проекты Христиана Томазиуса, Христиана фон Вольфа и Фридриха Августа Вольфа по включению в структуру высшего образования в передовых университетах эпохи в Галле (Бранденбург-Пруссия, 1694) и Геттингене (Ганновер, 1734) практических предметов – естественного и международного права, истории, экономических наук, с преподаванием вместо латыни на немецком языке. Средневековое деление на «высшие» и «низшие» факультеты постепенно нивелировалось, «философия» в ее значении совокупности гуманитарных предметов возвысилась и тут: на университетских собраниях историки, к примеру, могли теперь сидеть на равных рядом с коллегами-богословами или юристами, а не смиренно стоять, как раньше. Вместо иерархии наук появилась структура параллельно сосуществующих дисциплин. Это позволило поддержать инновативность университетов, их не только педагогическую, но и научную роль в плодотворной конкуренции с учеными обществами, академиями и специальными высшими школами. И сохранило университеты в качестве сердца интеллектуальной жизни страны на перспективу. Приходившие сюда студенты слышали от профессора: «Пока длится моя лекция, я буду забывать о вашем сословии и вашем состоянии и видеть в вас только студентов» (Х. Томазиус, 1693).
В то же время немецкое университетское ученое сословие сохраняло черты средневековой корпорации: канон эксклюзивной образованности, цеховой подход к профессиональной сфере и кастовый стиль жизни с закрытой вовне сетью знакомств, родства и браков. Типичны династии во многих поколениях, осознававшие свою принадлежность к элите знания. Эти характерные черты также наследуются в следующем столетии университетской средой, создавая строй жизни «немецких мандаринов».
Развитая в протестантизме идея службы реализовалась, как и в послепетровской России, прежде всего в службе государству. Для среднего слоя во многих германских землях это был главный путь подъема по социальной лестнице, непосредственно связанный с образованием. Хотя по Прусскому земскому праву (1794) социальное (сословное) положение все еще «определяется, как правило, по рождению», фактически с введением экзаменов на чин и признанием государственных служащих особым привилегированным слоем личные заслуги, и среди них прежде всего образование, стали мощным социальным лифтом.
Как следствие, однако, образованный слой в Германии безоговорочно полагался на государство. «Государственничество» захватывало не только служащих, но и свободные, так называемые либеральные профессии. И проявлялось не только в статусе, но и в системе ценностей и образе жизни образованных людей, в конце концов переродившихся в поклонение филистерскому божку «генерала доктора фон Штат».
В отсутствие единого центра в немецких землях «питомником» образованного слоя служили дворы разных масштабов. Помимо прямого меценатства просвещенных монархов Фридриха II, Брауншвейг-Вольфенбюттельских герцогов или великого герцога Саксен-Веймар-Эйзенахского Карла-Августа, наряду с инициативами по основанию университетов и академий, постоянным фактором образованной жизни долго остается сама культура двора. Именно немецкая социология устами Норберта Элиаса провозгласила важную роль придворной культуры XVIII века в развитии европейской цивилизации в целом. Для России это важно и потому, что наше культурное развитие с конца XVII века описывается по той же модели концентрического распространения кругами по воде культурных норм и практик из придворного центра «до самых до окраин».
В то же время – и вот тут уже в отличие от России – контуры будущей немецкой интеллигенции, образованного бюргерства, очерчивались по смыслу имени «бюргера» пространством города и городской культуры. Если до возникновения «общества» бюргерское общение существовало на уровне церковного прихода или ограничивалось кругом клана и «большой» семьи, то с XVIII века разрозненные круги среднего слоя оказываются спаяны единой бюргерской культурой. Бюргерскими были ориентиры социального поведения образованного сословия: самореализация в индивидуальной деятельности, самоорганизация в общественной жизни (в ферейнах или союзах) и в частной (буржуазная семья). Ценности – молчалинские «два-с: умеренность и аккуратность». И весь этот классический кодекс добродетелей Ordnung muss sein («порядок должен быть»), ясно различимый в основательности, чтобы не сказать педантизме, немецкой учености. Это то, чего русская интеллигенция принять так и не могла, потешаясь над «гемютной Германией».
«Революция чтения» сделала немцев за столетие с середины XVIII по середину XIX века великой читающей нацией. Уже на заре немецкого Просвещения чтение с комментариями было в центре деятельности пиетистских кружков. Просто интерес сменяет настоящая одержимость чтением, которая так и именовалась в дебатах эпохи: Lesesucht («книгобесие»). Книга изменила и содержание традиционных форм общения, таких, как трактиры с их столиками завсегдатаев: теперь и здесь читают и обсуждают новые издания.
В обществах чтения формируется образованное бюргерство как «читающая и пишущая публика». Поиск публичных форм общения выливается в литературные формы, «поскольку мышление и чувство бюргера вращались вокруг открытия книги». Перемены в литературе совпадали с переменами в обществе. А равно и с переменами национальной жизни, пока в Германии не существовало единого центра, и дефицит государственного, конфессионального, языкового единства уравновешивался лишь организованной читающей общественностью. Вслед за семейным чтением возникли сначала закрытые кружки чтения, затем публичные читальни с преимущественно религиозной литературой, а потом и густая сеть книжных обществ, публичных и частных библиотек. Если в 1780‐х годах в немецких землях насчитывалось около 170 книжных обществ, то к рубежу веков их было уже 430. В членах – торговцы, купечество; в одном портовом Бремене на 1791 год документирована деятельность 36 обществ. Представлены и люди интеллектуальных профессий: профессора, учителя, чиновники, врачи, что не удивительно. Однако на первом месте и тут протестантские пасторы – еще одно свидетельство религиозно-моралистского оттенка немецкого Просвещения.
Для участия в книжных и иных обществах требовалось заплатить приличный членский взнос, однако внутри общества «ранг отнюдь не принимался в расчет». Здесь действовали демократические принципы на основе голосования: таким образом, бюргеры с определенным имущественным и образовательным цензом создавали для себя новое пространство, где они были не только горожанами в традиционном сословном смысле слова, но и активными гражданами. Кажется, что «это общество совершенного равенства, в котором каждый член имеет одинаковые с другим права». Пространство гражданского общества создается интеллигенцией явочным порядком в ограниченных масштабах – ситуация типичная, как мы увидим на примере России и Польши.
Польский «комплекс Европы», финал которого развертывался перед нашими глазами в 1980–1990‐х годах, начинается с Просвещения, когда вдруг стала ясна слабость и отсталость страны. Уже тут мы оказываемся перед надрывом отчуждения, изоляции, «умной ненужности», объясняющей многое в характере и самом существовании местной образованной элиты – в inteligencja польской намеченных, в интеллигенции русской расцветших пышным цветом.
XVIII век Польши – время кризиса и кануна разделов. Классическая эпоха старопольской государственности и шляхетской культуры «сарматизма» со «златой вольностью», жупанами и кунтушами уже миновала. Негативные стороны слабости центральной власти, в том числе для образованной жизни, становятся очевидными: отсутствие современного бюрократического аппарата, систематической образовательной, научной, культурной политики, которую не могло заменить частное меценатство. Угроза государственности со стороны новых величин, Пруссии и России, составляла фон для последней попытки спасти положение в эру реформ короля Станислава Августа Понятовского (1732–1798).
Образование играло в них ключевую роль: в новом, основанном коронной администрацией по образцу французских и немецких дворянских корпусов Шляхетском корпусе (Szkola Ryzerska, 1765) под руководством князя Адама Казимира Чарторыйского воспитывалось новое поколение для государственной службы. Молодые шляхтичи, до того в основном оседавшие на земле, потянулись в городские правительственные учреждения и лишенную опеки церковных орденов систему образования. Основной пункт притяжения составляла быстро растущая Варшава, которая только теперь начала действительно походить на столицу (с 40 тысяч жителей в первой половине XVIII века она выросла до 120 тысяч перед третьим разделом в 1795 году).
Новая педагогика польского Просвещения (Oświecenie) была связана прежде всего с деятельностью Комиссии национального образования (Эдукационной). Комиссия была создана в 1773 году на основе структур упраздненного ордена иезуитов и выполняла по сути функции первого в мире министерства просвещения. Как и несколькими десятилетиями позже в Пруссии, после шока Йены и Ауэрштедта, в просвещении поляки видели средство спасти страну от национальной катастрофы. В Польше была введена единая образовательная система от приходских до средних и высших школ на основе Краковского и Виленского университетов, которые стали центрами учебных округов. Изданы десятки школьных учебников для более чем 170 школ. В среднем в 1781–1790 годах здесь обучались около 17 тысяч учеников, причем более половины составляло городское сословие.