
Полная версия
Надежды маленький оркестрик…
Поплакала, конечно, от обиды, но никаких сцен и истерик не закатывала, переживала «про себя».
В Караидели я с похвальной грамотой окончила 3й класс и начала учебу в 4м классе, но возникла необходимость переезжать в Абдулино, к месту работы отца. Там русской школы не было, и меня отец устроил в Магинском районе, сняв угол в комнате у Шобуховых, дети которых тоже учились в этой школе: Мишка в одном классе со мной, а старшая Таня – в 6 классе.
Брать меня «на стол» хозяйка не пожелала, договорились на пол литра молока в день. Хлеб (ржаной) я покупала в лавке, но то ли мука тогда была некачественная, то ли пекарь «не тот», но хлеб в свежем виде есть было невозможно: на 2-3 пальца спекшийся слой, подобный глине, откусив который, невозможно было разжать зубы, так крепко он «держал» их. Поэтому он подолгу валялся на подоконнике, пока не рассохнется. Тогда я отламывала небольшие кусочки и отправляла в рот «размокать».
Никакой горячей пищи не было. Хозяйка каждый день парила в печи трехведерный чугун картошки для свиней, почему бы ежедневно не давать мне 2-3 картофелины за соответствующую плату? Не знаю. По-видимому, нравы того времени были суровы.
В закутке за печкой, завешанной занавеской, тихо и неприметно ютилась свекровь хозяйки, ее никогда не звали к столу, чем она питалась, не знаю. Правда, раз застала ее отливающей молоко из моей бутылки, по-видимому, ей тоже хотелось поесть.
Странно, но я не помню, чтобы испытывала страдание и чувство обездоленности, все воспринималось как должное (или данность). Наверное, сказывалось папино воспитание.
Я к тому времени уже подросла, но все еще донашивала пальтишко, которое уже было тесно мне в плечах, и рукава были уже коротки. Чтобы приодеть меня, отец где-то раздобыл 5 метров белой бумазейки и отдал пошить своей знакомой башкирке, но та так экономно покроила, что что я еле втиснулась в платье. Глухой стоячий воротник давил шею как удавка, а длинные, до колен, панталоны были так узки, что держались на мне без резинки. Вместо обычных чулок – башкирские из белой же шерсти тонкие самодельные “чулки” до колен, и лапти – весной, осенью и зимой (летом – босиком). На голове у меня была шапка-«чулок», тоже белая, так что со стороны видик у меня был жалкий, но, повторюсь, меня это не волновало. Училась я на пятерки, меня хорошо принимали, поскольку, как я помню, мы дружно и весело играли, бегали в лес, зимой катались на санках и бегали на коньках по замерзшему пруду. Я бегала так быстро, что меня мальчишки обогнать не могли, и это тоже, видимо, вызывало уважение.
И все же, по-видимому, не хватало домашнего тепла. До деревни, где жил отец, было не близко – нужно было, пройдя 2-3 километра, перевалить через три больших холма, поросших лесом, и я, надев коньки, после школы бежала в Абдулино. Добиралась уже затемно, в окнах светились лампы. Отец обычно работал допоздна, встречала «хозяйка» – не знаю, была ли она женой или просто временной сожительницей. Вскоре приходил отец и садился ужинать – был и пшеничный хлеб, и какое-то варево, чай с сахаром и даже медом, сливочное масло. Но утром рано отец уходил на работу, и мне на завтрак был только пустой черный чай и ржаной хлеб: «Вчера все съели». Я уходила в Могинск, твердо решив в следующую субботу не приходить. Но за неделю обида испарялась, и я снова шла «к теплу».
На майский праздник мы с отцом пошли на митинг к сельсовету, башкирка эта тоже пошла (одета по тем временам она была совершенно необычно – в брюках и телогрейке, она вроде бы служила в пожарной охране).
Мы с отцом вернулись раньше нее, она заявилась поздно вечером – сильно пьяная и на недовольную реакцию отца в ответ схватила большой кухонный нож и стала дебоширить. На шум заглянул из соседней комнаты хозяин и вместе с отцом ее быстро скрутили и выставили на улицу, а дверь изнутри «забаррикадировали». Пошумев какое-то время, она удалилась, больше я ее не видела.
На летние каникулы я перебралась к отцу, он снял квартиру у русской бабушки, и я с ней быстро подружилась, бабка была замечательная! И жизнь – прекрасной!
Здесь прервусь и вернусь несколько назад, в Могинск. Как я упоминала выше, я очень скучала по Шурику и написала маме, чтобы та привезла его летом ко мне, хотя сама и не верила в осуществление просьбы, так все было далеко-далеко…
Мама изредка писала мне, а однажды в письмо вложила 1 рубль. Деньги папа мне давал регулярно, когда попутно заезжал по пути в Караидель, где был то ли банк, то ли вышестоящая контора «Башкоопинсоюза», но я их почти не тратила, так как покупала только хлеб. Я жалела отца, помнила, каким он был всегда подтянутым, в военной форме, как выглядел, когда мы жили вместе с мамой, и теперь – жалкое поношенное одеяние: рубашка-косоворотка, вышитая синими васильками (по воротнику), вся выцвела, в дырках, как горохом побитая; на ногах старые валенки, поверх которых – те же лапти.
Еще я знала, что он высылает алименты на Шурика, часто ездит в командировки, а это тоже расходы, поэтому «зря» не тратилась. Как-то летом в сельпо привезли «баретки» – тапочки, сшитые из черных и белых кусочков кожи (скорее всего, что-то вроде дермантина), по 12 рублей, и мои подружки прибежали за мной, потащили в магазин. Долго стояла я у прилавка, зажав в кулаке эти 12 рублей, пока не разобрали все, но так и не купила и пробегала все лето босиком.
Но неожиданно, ближе к осени, мама прислала посылку, и все соседи сбежались поглядеть, ахали и дивились «как же такая богатая не заберет дочку к себе». А «богатство» по тем временам все же было солидным, ведь в магазинчиках ничего этого не было: синяя сатиновая пионерская форма – юбка и кофта, трикотажный джемпер с юбкой, детские туфельки, калоши и ситцевый платочек.
Аханья эти меня очень разбередили, и эти добротные вещи как бы напомнили, что есть другая, более радостная жизнь, я опять стала писать маме слезные письма и умоляла привезти Шурика, что я по нему сильно скучаю…
Продолжу – о летних каникулах в Абдулино у русской бабки. Я, лежа на сеновале, читала какую-то книжку, и тут меня бабушка позвала вниз, чтобы сообщить новость: отец твой женился на молодой вдовушке-башкирке и едет на телеге, чтобы забрать меня и наши пожитки.
Новость эта меня прямо-таки «огорошила» и раздосадовала – ведь так хорошо было у бабки, а тут опять к какой-то башкирке! И я залезла обратно на сеновал с твердым намерением: останусь жить у бабушки, пусть один едет к своей башкирке… Упрямство и такой решительный протест был неожиданным для отца и очень озадачил его, он был расстроен и терпеливо начал объяснять мне, что ему трудно жить одному, по чужим углам, да и мне будет лучше, у нее – своя баня, огород, пчелы и прочие блага. Я продолжала упираться, он не выдержал, стащил меня с сеновала, и плачущую, посадил на телегу.
К счастью, все было совсем неплохо, башкирка эта оказалась доброй, веселой и общительной, и мы с ней как-то «сошлись», хотя она не умела говорить по-русски, а я не знала башкирского, но, видимо, как-то понимали друг друга.
Как-то ярким солнечным днем (отец был на работе) она нарядила меня в свои национальные наряды, на голову надела колпак, расшитый монетками (и на затылке болтались несколько ленточек- монисто), нарядный фартук, и стала наигрывать на кобузе и учить меня башкирским танцам. Вдруг влетает запыхавшийся Мишка Шобухов: «Роза, мама твоя приехала!» Это было как гром среди ясного неба…
Всю дорогу до Могинска я бежала так, что Мишка не поспевал за мной. Это была такая радость для меня, что не могу подобрать слов, чтобы описать…
Уж не помню, в этот же день или на следующее утро мы пошли в Абдулино, к папе. Для меня все это казалось каким-то чудом, мама и Шурик так резко отличались от окружавших меня до сих пор людей – и обликом, и опрятной, «красивой», то есть непривычного вида одеждой, мама была так красива, а Шурик – в коротких штанишках, с тюбетейкой на голове – просто чудо как хорош!
Что чувствовали при этой встрече родители, мне трудно судить, но в моей душе боролись два противоречивых чувства – радостное ликование и щемящая сердце тоска: мне ни за что не хотелось расставаться с мечтой о другой, счастливой жизни с мамой и Шуриком, но тогда нужно было уезжать от отца, который так любил меня…
Расставание было тяжелым. Отец умолял меня не уезжать, не оставлять его одного и горестно плакал, может и сожалея о разводе. Спросил маму: «Что ты думаешь делать?» На что мама холодно ответила: «Я ничего не думаю, а если насчет Розы: если хочет, пусть едет, а нет – так пусть остается». Помню, меня это сильно задело и добавило тоски в сердце, но и упрямой решимости ехать тоже, хотя где-то в глубине души я понимала предательский характер своего поступка.
Наутро отец объявил, что ему нужно в Караидель и он довезет нас до Могинска, собрал все мои вещи, поснимал со стены все мои почетные грамоты, гитару, фотографии (забирай все, чтобы ничего не напоминало о тебе!), и мы поехали на длинных дрожках – отец и его жена башкирка впереди, а мы втроем со своими вещичками, сзади.
Перед самым крыльцом дома Шобуховых он остановил повозку, слегка повернув голову, убедился, что мы выгрузились, хлестнул лошадь и крикнул: «Нет у меня дочери, будь ты проклята!» и уехал.
Все это на меня произвело такое тяжелое впечатление, что я заболела и совершенно не помню, как, на чем и сколько мы добирались до Узбекистана (мама в 1937 году перебралась туда к сестре Рае, которая была замужем за Салаевым Садыком).
Ох, забыла, по пути мы заезжали в Белебей, но все это как-то не запомнилось. Помню только, что сразу же пришло письмо от папы, который просил у меня прощения, что это он выкрикнул сгоряча, что у него никого кроме меня нет, и просил вернуться («Ты уже повидалась со всеми, потом они могут снова приезжать к нам!»)
Мама, оказывается, уже была замужем. Салих был моложе ее на несколько лет, очень заботливый, хороший во всех отношениях. Сразу же поехал в Хиву и накупил для меня много всякой одежды, обуви.
Это был 1939 год, его призвали на действительную службу в армию. Уезжая, он оставил нам огромное количество разных припасов (бочку масла, муку, рис и другие продукты, даже дрова, керосин и пр.), но посоветовал маме списаться с родственниками в Саратове и ехать к ним, так как, наверное, война будет. Родственники вежливо отклонили просьбу мамы (здесь плохо, сами с трудом перебиваемся). В 6-й класс я пошла в Ургенче.

Ургенч 1939 года был небольшим городишкой в 6-7 коротких улиц, дома глинобитные и каркасные (преимущественно), толщина стен которых не превышала 15-17 см. Как правило, без отопления, так как топлива там не было – вокруг пустыня, пески. Каменный уголь уже после войны стали подвозить из Сибири. Улицы немощеные, ноги утопали в толстом слое мягкой пыли. Местные жители обычно в айване (крытая холодная веранда) делали небольшое углубление, где тлел кизяк. Сверху ставился низенький стол, который накрывался большим стеганым одеялом, садились всей семьей вокруг этого стола, засунув под стол ноги, и грелись, здесь же и пищу принимали, и просто отдыхали.
Русские жители обзаводились керосинками, примусами, сооружали печурки-плиты, но когда нет дров, одним кипятком комнату не нагреешь, хотя бы пищу приготовить.
В холод зимой стены насквозь промерзали и покрывались инеем, а вода в ведрах замерзала. Дома в целях экономии стройматериалов тесно лепили один к другому, по плоским крышам можно было пробежать от одного конца улицы до другого.
В самом Хорезме – это истинный оазис в пустыне – было развито садоводство, на рынке изобилие винограда, инжира, дынь. Но основная культура – хлопок.
В Ургенче я закончила 6й класс и пошла в 7й, но к осени 1940 года мама решила переселиться на станцию Урсатьевская (поселок Хаваст), уехала, оставив меня у тетки до зимних каникул.
С отцом переписывались, его вновь перевели на станцию Иглино, там у них с башкиркой родилась дочь Софья, но рано умерла. Он по-прежнему звал меня к себе, просил не ревновать ни к жене, ни к Софье, уверял, что у него я одна. Но как я могла поехать, жили -перебивались кое-как, дело шло к войне.
В декабре я поехала «вдогонку» к маме. Железной дороги там еще не было, сообщение только авиа. Погода стояла нелетная, пуржило, и я 15 дней просидела на «аэровокзале» (громко сказано) вместе с группой бухгалтеров, которые ехали с отчетом в Ташкент. Были там две женщины, которые меня опекали. На голове у меня вместо платка или шапки было полотенце. Дверь плотно не закрывалась, было очень холодно…
Самолетом – до Чарджоу, а там нужно было садиться на поезд. Среди бухгалтеров оказался один, у которого, как выяснилось, дочка училась в параллельном со мной классе. Он заботливо проводил меня до станции, купил билет, булочку и молоко и упросил дежурного по вокзалу впустить меня в дежурную комнату, и мне строго наказали никуда ни с кем не ходить (мне в жизни часто везло на хороших людей). Утром я села на поезд и поехала на станцию Урсатьевская, прибыла ночью, вокзал пустой, в зале ожидания я сидела одна, так как никто меня не встречал. Сидела долго, но под утро пришли мама с подругой Гулсум-апа, это она уговорила маму на всякий случай посмотреть: может, приехала. Ведь я 15 дней сидела в аэропорту в Ургенче, а телеграмму дать не догадалась, наверное, тетка тоже не побеспокоилась: она и не знала, когда я улетела.
В Урсатьевской школа относилась к железной дороге, поэтому, наверное, была с физико-математическим уклоном. Учеба мне давалась легко, а большинству в классе физика «не давалась». Сан Саныч, учитель по физике, очень похожий на Дарвина, выставив 5-6 двоек, вызывал меня к доске, чтобы я «дала по мозгам этим лодырям», стыдил мальчишек, что девчонка им «нос утерла».
Когда мама, не найдя работу, уехала с подругой в Чимкент, а меня оставила до конца учебы у моей школьной подружки, Сан Саныч несколько раз уговаривал меня, чтобы я согласилась на удочерение, говоря: «У тебя светлая голова, я тебя в Москву после школы пошлю – в институт». Своих детей у них не было, и они уже воспитывали другую девочку.
Закончив 7 классов в Урсатьевской, я поездом поехала в Чимкент.
Началась война, жить становилось все труднее и труднее. Осень была очень дождливой, и у нас в квартире отвалился кусок потолка. С жильем устроиться в то время в Чимкенте было очень трудно, мама подыскала «комнату» (фактически, сарай) с намерением подремонтировать и благоустроить. Но началась массовая «мобилизация» на сбор хлопка (мама работала охранником в Доме Культуры, и ее направили «до праздника 7 ноября», но продержали до января. Вернее, она оттуда сбежала, и ее потом долго таскали в прокуратуру.)
Мы с Шуриком остались одни, без запасов еды, без топлива, в этом сарае. Собирали лошадиные и ослиные «яблоки» для кизяка, на кладбище рыли какие-то торчащие из земли коренья. Там меня укусило в ногу какое-то ползучее насекомое, натертая на руке мозоль прорвалась, туда попала инфекция от кизяка, раздуло правую руку и левую ногу, я не могла ходить в школу, по ночам все ныло, да и Шурик толкался – спали из-за холода вместе, накидав на себя все, что было. Есть было нечего, ходила в какой-то кишлак выменять на что-нибудь соль – дали одну небольшую свеклу…
Не буду описывать все, что пришлось нам испытать в тот период (1941-43 годы), сколько страхов пережить (бандитизм, разбой, грабежи, стрельба по ночам). По совету мужа соседки, который был старьевщиком Вторсырья и разъезжал по кишлакам, мама решила перебраться в дальний кожсовхоз. Но там стало еще хуже: в городе мы хоть карточки имели – 400 грамм хлеба на иждивенца и 600 грамм – рабочим, в совхозе же давали в месяц 4 кг жмыха хлопкового (прозеленевшего, с плесенью) и 3 кг необработанного ячменя. Смолов это в муку, мама испекла лепешек, но нас от них так рвало, что мы больше их не ели.
Я вместо мамы работала в подсобной бригаде на прополке овощей. Приходилось по щиколотку в воде или грязи (часто шли дожди) целыми днями прореживать и полоть свеклу, капусту. Украдкой часть росточков приносила домой, мама варила «суп». Мама выменивала остатки одежды, какие-то занавески, полотенца, наволочки. Но давали очень мало, и мы постоянно чувствовали голод.
В 1943 году, летом, к нам заехал муж тетки Раи, Садык. Он сопровождал мобилизованных в рабочий батальон куда-то в Сибирь, и предупредил, чтобы мы подготовились к отъезду в Ургенч: ему повестка на фронт, нужно было передать должность экспедитора жене, а мама будет вести хозяйство и смотреть за детьми.
Опускаю подробности: до Ургенча добирались где пешком, где на каких-то редких тогда машинах, 15 дней голодного сидения в Чарджоу – чтобы получить билет на какую-то баржу, и еще 15 дней – чтобы это корыто дотащило нас до пристани Чалыш. Первое, что увидел Шурик: продавали дучу – зеленые плоды урюка, мама купила ему пригоршню, он жадно набросился на еду, после чего у него случилась дизентерия.
Тетка стала работать экспедитором Хазараспского райпо, дом с большим айваном стал перевалочной базой. Постоянно прибывали товары, которые нужно было сгружать, перетаскивать в сарай (ящики, тюки, бочки), и мама превратилась в грузчика. У тетки было две коровы, маленькие дети – все это тоже на маме, в том числе и приготовление пищи.
У тетки был сварливый характер, каждый раз во время еды она затевала скандал. К тому же, выбрав у мамы все деньги, какие были («чтобы уплатить за машину» и т.д.), она стала упрекать, что мы трое сидим у нее на шее.
Не выдержав, мама нашла квартиру рядом, и мы от нее ушли. Я устроилась секретарем в Облсуд на 360 рублей, мама – охранником в бюро пропусков Обкома партии. Чтобы не терять много времени, я записалась сразу в 10 класс вечерней школы, хотя у меня 8й класс был «пунктирный», а в 9м – только первая четверть, и то неполная. Но учеба мне давалась легко, и я везде была первой. Правда, школу я закончила лишь с третьего «захода». Зимы в те годы были небывало холодные, одежды никакой – у нас с мамой на двоих одно демисезонное пальто без подкладки (расползлась от ветхости), на ногах резиновые галоши третий номер. Они были на каблуках, поэтому, во-первых, очень жали, а во-вторых, нужно было ходить «на цыпочках», чтобы каблук не лопнул на 40-градусном морозе. Это было настоящей пыткой, и к январю я не выдерживала и бросала учебу.

В школе нам «для моральной поддержки» выдавали крохотные булочки грамм по 20. Что это для нас значило, поймет только тот, кто длительно голодал. Я половинку по крохотной щепотке смаковала на уроках, а вторую половинку несла Шурику.
Ужасно тяжело вспоминать те годы: постоянное чувство голода, лютый холод на улице, на работе, дома, ночные «дежурства» в очередях за хлебом, тревожные сообщения Совинформбюро о положении на фронтах…
Отца в ноябре 1941 года призвали в армию, он писал нам, что как нестроевой, определен в обоз – подвозить к передовой снаряды в боях под Ржевом. Там события развивались крайне драматически, город неоднократно переходил из рук в руки, потери были огромные. Последнее письмо получили в феврале 1942 года. На наши неоднократные запросы о его судьбе получали ответ: «В списках убитых и пропавших без вести не значится…»