bannerbanner
Когда куковала кукушка
Когда куковала кукушка

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Я не очень понимал смысл этих слов про Думу, но про бунты в соседних местах и у нас поговаривали, особенно после того, как прознали от Анатолия Степановича. Однажды я даже подслушал, как он тихонько говорил отцу:

– Ты, Иван, обойди по соседям, будто насчёт колодцев поговори, а тем часом листовки про «Потёмкина» верным мужикам разнеси. Пусть знают, что и армия поднимается совместно с народом поменять власть царя на народную власть.

Такое обращение с царём тогда меня сильно испугало. Я думал, что отец начнёт спорить с учителем в защиту далёкого, Богом данного народу императора. Но отец молча кивнул головой в знак согласия, а после этого недели две где-то пропадал, когда вернулся, принёс немного денег – в каждом селе ему удалось договориться о рытье колодцев.

Вокруг меня народ дружно прокричал «Ура!». Чуть утих этот крик, кто-то из толпы выкрикнул:

– Читай манифест, ваше благородие! Послушаем, что в ём прописано, какие-такие свободы царь жалует мужикам! Я бы оченно хотел улететь отсюдова на Луну, дозволяется ли такая вольность?

Под смех толпы это благородие ловко выдернуло из внутреннего кармана мундира свёрнутый листок бумаги, развернул и нараспев, как наш поп Афанасий молитву, начал читать:

– «Октября семнадцатого. Манифест. Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше. Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная его печаль. От волнений, ныне возникших, может возникнуть глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы нашей… – Начальник сделал маленькую паузу и продолжил читать дальше: – Великий обет царского служения повелевает нам всеми силами разума и власти нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка…»

– Казачками! – выкрикнул вдруг чей-то звонкий и злой голос из толпы.

Все разом вздрогнули, начальник запнулся на слове «беспорядка», покраснел, но сдержался и продолжил читать:

– «Бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга…»

– Жандармами! – снова раздался тот же, но теперь насмешливый голос.

Мужики вокруг зашумели, кто в поддержку кричавшего, кто требовал тишины, чтобы дослушать манифест до конца. Из остальных слов я только и понял, что царь дарует какие-то «незыблимые» основы свободы, что теперь можно говорить про что хочешь и собираться на собрания в сёлах и городах.

Кончив читать, начальник спросил, есть ли вопросы, но мужики молчали, будто оглушённые мудреными непонятными словами, а начальник поспешил уехать на тарантасе в соседнее село. И тут вдруг на стол вскочил молодой не знакомый мне человек в городской с железными пуговицами в два ряда шинели. Кто-то рядом прошептал: «Студент это, из Самары». Студент сдёрнул с головы казённую фуражку, тремя пальцами правой руки погладил русую макушку и громко заговорил:

– Граждане крестьяне! Вы только что слушали царский манифест! Этот манифест мы вырвали у правительства в жестокой борьбе, этот манифест нам в награду за тяжкие годы тюрем, этапов и ссылок! Это светлый памятник тысячам жертв, которые наш народ принёс на алтарь свободы! Наконец над нашей многострадальной Родиной взошёл светлый день! Царь дал нам право выбрать своих представителей в Государственную Думу. Наши люди теперь будут создавать законы и следить за тем, чтобы власти на местах выполняли их! Да здравствует свободная Россия, товарищи! Ура!

На этот раз «ура» прокричали громче, а я заметил, что волостной старшина нервно дёргал плечами, сверлил человека в красивой шинели злыми глазами. Рядом с ним сотские переминались, не зная, что им делать, не схватить ли агитатора да не препроводить ли его в «кутузку»? Такое было им гораздо привычнее, чем слушать крамольные речи приезжего.

– Это всё хорошо! – неожиданно впереди меня весь в заплатках прокричал Щукин, отец моего товарища Игнатки. – Прошлый год, когда мы уходили на войну с японцами, нам обещали землю дать. Правда, такого вот манифеста нам не зачитывали, но разговор в народе был, что после войны всем участникам, особливо раненым, непременно дадут. Зря, что ли, моя кровь на чужбине была пролита?

– Верно, был такой слух! – зашумели мужики. – Ты нам, студент, растолкуй, как же так, в манифесте царском ни словечка про землицу не сказано?

– Я так думаю, – несколько смешавшись, ответил студент. – Государственная Дума непременно будет рассматривать вопрос о земле, разработает законопроект, и правительство вынуждено будет утвердить его как волю народа.

– Когда же это будет? – Я узнал голос Анатолия Степановича и стал искать его глазами. – Когда, может, завтра? – Слева от меня мужики зашевелились, там учитель пробирался к столу.

– Когда пройдут выборы, тогда и… – начал было пояснять студент.

– Вот-вот, – перебил его учитель насмешливо. – Улитка едет… Когда-то она доползёт до Государственной Думы, когда-то Дума разродится земельным законом, когда-то наш государь его сто раз отклонит по настоятельным просьбам помещиков, а мужики всё будут радоваться свободе, равенству, будут судачить на сходках и батрачить на чужих десятинах земли, чтобы хоть как прокормить себя и своих детишек.

– Смотри-ка, учитель влезает на стол! Неймётся поднадзорному. В сибирскую ссылку вознамерился переехать под конвоем! – зло выкрикнул неподалёку Спиридон Митрофанович Епифанов, мой хозяин. Когда он бородой вперёд просунулся совсем близко к столу, я не приметил.

– Граждане крестьяне, – поблескивая стёклами пенсне – солнце светило ему в лицо – заговорил Анатолий Степанович, – вот вам и свобода, вот вам и равенство. Можете намазывать это на ржаной сухарь. А про землю не спрашивайте, земля нужна самому царю да его министрам – землевладельцам да помещикам, которые сами не ходят босыми ногами за сохой, а живут богато. Позвольте, однако, у вас спросить, может ли быть равенство между людьми, если у одного земля, а у другого только руки да ноги босые? Если у княгини Дашковой, у самарских богачей Чемодурова, Шихобалова и им подобных тысячи десятин, а у вас её нет? Если за аренду год от года принуждают платить больше и больше? Хороша ли вам такая свобода?

– К едрене фене такую свободу! – ругнулся Лука Щукин. – У меня этакой свободы в пустом чулане невпроворот!

– И я так думаю, мужики, – подхватил Анатолий Степанович. – Настоящую свободу вместе с землёй можно завоевать только в борьбе с правительством, помещиками, фабрикантами и полицией.

– Вы, социал-демократы, только и ждёте случая снова толкнуть народ на самоубийство! Забыли про Кровавое воскресенье? – закричал вдруг студент, размахивая руками перед Анатолием Степановичем.

– Нет, не забыли, – ответил учитель. – Не только помним, но и научились кое-чему. Вы же, социал-революционеры, похоже, готовы годами просиживать в Думах, поближе к власти, готовы ещё веками ждать. Над вами, выходит, не капает.

– Манифест – первый шаг к свободе, – горячился студент. – За ним непременно последует второй…

– Да, последует, но не такой, какого вы ждёте. Второй шаг будет с солдатскими штыками и казачьими нагайками. – Анатолий Степанович отвернулся от студента. – Попомните, мужики, моё слово. Не возьмёте землю сами, своей волей, не видать вам её, как своих ушей!

Сход зашумел разноголосыми криками, всяк кричал о своём, пока коренастый Епифанов не перекрыл всех своим рыком:

– Тихо вы, баламуты! Я вот погляжу – вы оба «социалы», а толкуете по-разному. Один ждать. Другой брать. И ждать – плохо, и брать боязно. Так как же нам быть, научите уму-разуму.

– Нечего ждать! – закричал Щукин. – Осиновские уже тронулись к имению княгини. Там нашего добра немало скопилось. Годами там наши арендные рублики один на другой стопочками складывались. Не пришла ли пора поделить всё по совести, и нам и княгине на пропитание?

– Вот! – снова выкрикнул и кулаком потряс над головой Епифанов. – Это голос народа, идёмте все за этим голосом. Нам ждать далее не резон, будем ловить свою рыбу, пока водица изрядно мутная!

Мужики загудели разом, ещё учитель что-то говорил им, поворачиваясь на столе, но они поспешили с площади в разные стороны к своим домам. Епифанов обернулся, увидел меня, сверкнул злыми глазами.

– Ты чего, голодранец, вертишься здесь? Где табун оставил?

Не успел я ответить, как от крепкого подзатыльника с головы слетела старенькая фуражка с ломаным картонным козырьком. Не ожидая повторной затрещины – только и успела мелькнуть обидная мыслишка; «Вот тебе и свобода, голодранец!» – я метнулся к Орлику, мигом взлетел на его широкую и тёплую спину, ногами ударил под бока и погнал к броду. Через полчаса табун был на подворье моего хозяина. Здесь уже стояли две запряжённые телеги, в одну садился Спиридон Митрофанович. Он молча указал мне на место возчика, рыкнул в тёмный проём сенцев:

– Фёдор! Где ты там застрял, увалень непутёвый?

На окрик выбежал, что-то дожёвывая, старший сын хозяина, пучеглазый в отца, с крупным мясистым носом и толстыми губами, которые он вечно жевал.

– Чё, батя? – поспешил переспросить Фёдор, застёгивая пуговицы тёплого кафтана.

– Сколько ждать можно? – проворчал хозяин. – Мужики порешили разорить имение старой княгини. На этом деле можно под шумок недурно руки нагреть, если всё сделать с умом. А ты чего рот разинул? – окликнул Спиридон Митрофанович меньшого сына, Климку. – Залезай к Фёдору. Да не зевайте там у меня, не на поминки едем!

Епифанов ткнул мне в спину кулаком, и я легонько хлестнул плетью коня. Мимо нас промелькнуло встревоженное лицо сухощавой, с дорогими серьгами в ушах Анфисы Кузьминичны, мамаши Клима и Фёдора, когда она поспешила отворить ворота. Телеги затарахтели по опустевшей пыльной улице мимо притихшей каменной церкви и выехали в степь за окраину села. Впереди нас уже пылили не менее десятка телег, нас обгоняли верховые. Двое из них – тощий вороватый лавочник Жугля со своим сыном Мишкой. За спиной старшего Жугли болталось тульское ружьё. Мишка, прозванный Шестипалым – у него на правой руке рядом с указательным пальцем выросла култышка без ногтя – увидел нас с Климом успел прокричать:

– Кто вперёд, тому мёд, кто позади, тому жабы!

Клим в ответ погрозил Мишке кулаком, а Спиридон Митрофанович гаркнул из-за моей спины на коня:

– Ну-у, мёртвая! – А потом и на меня крикнул: – Ударь хорошенько, спишь, что ли?

Я гнал жеребца в темневшую уже даль степи, где за барским лесом стояло богатое имение старой княгини Дашковой. Саму княгиню редко приходилось видеть крестьянам, а управляющего Николая Яковлевича я лично видел не единожды, когда привозил Епифанова по земельным делам: всякую весну мой хозяин договаривался о цене на землю, аренду большими долями, а потом сдавал мужикам пашни и покосы делянками, имея от такого посредничества изрядную прибыль. И всякий раз, дожидаясь хозяина, я подолгу стоял с открытым ртом и смотрел, как по застеклённой веранде усадьбы верхом на деревянной белой лошадке катался голубоглазый, чистенький и причёсанный сынишка управляющего Павлик. Лошадка стояла на зелёной доске, а под доской было четыре небольших красных колёсика. Отталкиваясь ногами от пола, Павлик то и дело появлялся в дверном проёме веранды, с пренебрежением поглядывал в мою сторону. Наверно, мои помятые и заштопанные на коленях штаны, не совсем свежая рубаха внушали ему отвращение. А мне так хотелось погладить блестящую, будто стеклом политую, шею деревянного коня, но попросить об этом не смел, знал, что непременно откажут и прогонят с веранды. И вот теперь где-то в глубине души зародилось смутное желание ещё раз увидеть эту чудесную игрушку. А может, удастся притащить её домой и покатать маленькую сестрёнку. Барским детям, наверно, надоело с ней играть.

Мы оказались не первыми, кто напал на имение, вокруг просторного двухэтажного дома сгрудилось до полусотни телег, в том числе и из соседних сёл и деревень. В наступивших сумерках по чистому выметенному двору, по дорожкам, посыпанным речным песком, метались тёмные фигуры, слышались крики, звон битого стекла, чей-то дикий от страха вопль и ржание сбившихся во дворе коней. На фоне тёмного уже неба чётким белым квадратом выступал фасад дома с колоннами у подъезда с освещёнными окнами. Одно из окон с треском распахнулось, в его квадрате возникла фигура лавочника Жугли и крикнула:

– Мишка, лови! – И тут же из окна полетел белый узел, который мягко, словно тугое тесто, шлёпнулся на землю.

– Фёдор, за мной! – позвал хозяин старшего сына, вынул из-под сена топор и побежал к дому. – Сидите здесь! – только и успел строго приказать нам с Климом Епифанов. Клим тут же перелез ко мне в телегу, с испугом проговорил:

– Жуть какая творится! Народищу тьма. Все что-то тащат, ломают.

Из распахнутых ворот конюшни выводили породистых лошадей, привязывали к телегам, уже у кое-кого мычали и рвались с привязи коровы, перепуганные овцы не закрывали рты, дёргались, норовя сорваться с привязи и бежать в ночь куда и глаза почти ничего не видят.

– Что-то бати долго нет, – заволновался Клим, шмыгнул носом, а я тут же решился и поднялся на ноги.

– Ты покарауль телеги, я обернусь мигом!

– Никодим, ты куда? – услышал я за спиной крик Клима. Но не оглянулся.

– Где-то на веранде, наверно, или в детской комнате вверху, – подумал вслух я о деревянной лошадке на красных колёсиках. Вместе с чужими мужиками вбежал на веранду, меня грубо отпихнули от двери, и я торопливо зашарил руками под обеденным столом, на котором валялся разбитый цветочный горшок: куча земли да черепков, да ещё измятое растение с синими полевыми цветочками. Лошадки здесь не было. – Конечно, в детской комнате, – решил я. – Барчук к себе забрал на ночь.

Со страхом переступил порог чужого, прежде неприступного дома, превращённого осмелевшими мужиками в разгромленный хлев. Никого из большого семейства управляющего. Ни слуг или работных людей не было видно. Наверно, разбежались в тёмном саду и попрятались там, от греха подальше.

– Ты чего здесь? – прокричал где-то сбоку Фёдор, и я мигом обернулся. Тот, обхватив руками, бережно тащил что-то перед собой, увязанное тугим узлом, из которого торчал край белого: то ли вазы, то ли подсвечника с какими-то узорами.

– А, чёрт, – озлился Фёдор на крепкий толчок бородатого мужика в спину, и они разбежались: мужик в дом, Фёдор из дома. Я побежал за бородатым по ступенькам на второй этаж, с кем-то столкнулся, отлетел к стенке, устоял на ногах и поспешил по длинному коридору. Вот какая-то приоткрытая дверь. Толкнул её и замер в столбняке!

Спиной ко мне оказался полусогнутый в поясе Спиридон Митрофанович. Тяжёлым топором он крушил закрытые ящики полированного буфета с узорчатыми дверками, открывал ящики один за другим, что-то звенящее рассовывал по карманам, что-то выбрасывал себе под ноги. На пол упала белого металла ложка, глухо стукнула и отскочила в сторону на полшага. Епифанов тут же наклонился поднять её и увидел меня.

– Никодим? – почему-то шёпотом спросил Епифанов и тут же с испугом обернулся в сторону дивана у противоположной стены. И я тут же посмотрел в том направлении: привалившись спиной к опрокинутому плетёному креслу, полулежал седой управляющий. Его аккуратно подстриженная голова с открытым ртом смотрела на меня, а из-за спины на крашеный жёлтый пол стекала густая кровь.

– Это не я его срубил, – заторопился пояснить, словно оправдываясь, Спиридон Митрофанович. – Осиновские мужики прежде меня в столовую вбежали, он хотел скрыться от них, а они его и порешили, бедолагу…

Но я уже ничего не слышал от ужаса. Как только до сознания дошло, что на меня смотрят не спокойные, а мёртвые глаза, я напрочь забыл, зачем вошёл в дом, с трудом сдерживая подступившую к горлу тошноту, метнулся прочь в коридор. Плутая по комнатам, миновал второй этаж почти до конца, проскочив и детскую комнату с маленькой разорённой кроваткой, а как очутился снова в телеге, долго не мог вспомнить. Помню только, что Клим спросил меня о чём-то, но тут рядом упал в телегу Епифанов, сам взял вожжи и крикнул Фёдору:

– Давай ходу! Видишь, запалили усадьбу? Часом сюда нагрянут казаки, учинят разбор всем, кого изловят!

Усадьба загорелась с тыльной стороны, с крытых соломой пристроек, где жила прислуга, а когда мы подъехали к мосту через тёмную реку Сок, зарево за нашей спиной уже полыхало во весь небосвод, словно вслед за только что народившимся тощеньким месяцем, который то и дело нырял в быстро бегущие облака, на небо взошла полнотелая луна.

– Что это? – вдруг спросил Спиридон Митрофанович, невзначай опершись рукой на деревянную лошадку за моей спиной. Я пояснил, что давно хотел иметь такую игрушку для сестрёнки.

– Дурр-р-ак! – с презрением протянул он. – Воистину дурак, – повторил он уже спокойнее. – Отца на каторгу хочешь отправить? Завтра же жандармы обыщут окрестные сёла и деревушки подчистую, найдут эту игрушку и сволокут отца в казённый дом, а оттуда прямая дорога в Сибирь на каторгу. – Епифанов взял лошадку, и как только телега въехала на мост, бросил её в воду.

– Дураки и те, кто потащил по дворам клеймёных лошадей и коров с овцами. Завтра нагонят казаков, пороть будут шомполами, арестуют мужиков без всяких оправданий. А мы в стороне останемся, наше не просто будет им отыскать, земля надёжно укроет. Вот так учись жить, Никодим, с умом всё надо делать, понял?

Спиридон Митрофанович почесал непролазную, казалось, бороду, покряхтел, размышляя о чём-то своём, потом не выпуская из рук туго натянутые вожжи, усмехнулся:

– Ну чего скуксился, как тот зимний воробей на морозе, а? Игрушку жаль? Эх ты, дитя ещё несмышлёное, хотя и длинное выросло, мне уже вровень. Так и быть, подельник, не оставлю тебя в обиде, за нынешнюю ночь награжу по-царски. Возьми и ты свою долю от барского добра, мужиками сотворённого. – Епифанов засунул левую руку во внутренний карман пиджака, вытащил большую новенькую ассигнацию и протянул мне. – Возьми. Родителю скажешь, что это тебе плата за всё лето, что мой табун добротно пас и никакого падежа коней не случилось.

От радости я даже «спасибо» не мог сразу сказать: такую ассигнацию отродясь держать в руках не доводилось, даже в лавке Жугли не видел, а у лавочника в кассе денег немало, но всё больше монетами.

– Держи, держи, – подбодрил меня Епифанов, видя мою растерянность, – родителю отдашь, пусть справит вам с Николаем к Рождеству Христову обновки, Николай в школу ходит в штанах с заплатками на заднице. Бери, да язык держи за зубами, не болтай, что был с нами в имении, особенно про мёртвого барина-управляющего, обоих затаскают по судам. Понял? – переспросил ещё раз Епифанов и на моё молчаливое согласие добавил: – Ну и славно, будь умницей. – Он широкой ладонью похлопал меня по голой шее. Я торопливо сунул хрустящую бумажку за пазуху, проверил, туго ли перетянут с обеда не кормленный живот, чтобы не выпала от постоянной тряски в телеге по просёлочной дороге.

Дома, несмотря на позднее время, у нас загостились учитель и кузнец Кузьма Мигачёв, приземистый мужик с широкими плечами, будто копна сена на лугу, только чёрный, то ли от рождения такой, то ли от постоянной копоти в кузнице. За глаза его многие на селе звали Цыганом. Кузьма внимательно глянул в мою сторону, едва я вошёл в комнату и прислонился спиной к тёплой печке – мама на ночь уже изредка стала протапливать печь.

– Где так долго был? Табуны давно в село возвратились, – строго спросил отец. Не успел я ответить, как за меня вступился Кузьма. В нашей тесноватой горнице его громовому голосу было мало места разойтись, сестрёнка даже вздрогнула и повернулась на бок в кроватке:

– Видел я, как он Епифанова повёз в имение княгини. Должно быть, там и дожидался хозяина. – Я под удивлённым взглядом отца кивнул головой, не понимая ещё, чем он не доволен, почему нахмурил брови, а глаза, всегда весёлые, стали строгими.

– Погоди, Иван, не брани парнишку, – остановил отца Анатолий Степанович и даже ладонь выставил в ту сторону, где сидел за столом отец. – Епифанов велел ему ехать, он и поехал, на то он и работник, подчинился хозяину. Мал он ещё, не понимает, что послушание и работа – разные вещи. Подрастёт, разума наберётся, научится за себя постоять. Не так ли, Никодим? – Учитель через стёклышка пенсне посмотрел на меня приветливо, улыбнулся, а потом подмигнул левым глазом, будто утверждал, что наберусь и я в должное время житейской мудрости.

– Расскажи, что там было, в имении. Сгорело там, похоже, всё построенное, отсюда видно было зарево пожара, – уже спокойно спросил отец. У нас в семье не принято было обманывать родителей, и я рассказал всё: и про белую лошадку и про убитого управляющего в столовой.

– Его рук это дело, – уверенно сказал кузнец и кулаком пристукнул о стол. Сестрёнка снова шевельнулась во сне, повернулась на спинку. – Он не раз там бывал, знает, что где лежит, – тише заговорил кузнец, усмехнулся. – Хитёр мужик. Не стал с барахлишком связываться, за денежками да за серебром барским приехал. Надо же!

Признаться, до моего сознания не очень доходило, что погром имения – скверное дело. Столько раз приходилось слышать, что управляющий – «кровосос», придавил крестьян арендной платой, что давно пора пустить ему под крышу «красного петуха», а теперь вроде бы жалеют о нём, ругают своих же мужиков.

Я молча достал из-под рубашки ассигнацию с портретом царицы и полуголого ангела и раскрыл её на ладони. Сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:

– Вот, смотрите, что у меня есть. – И тут же почувствовал, что зря похвастался, этим деньгам у нас в доме не быть и минуты, потому как в печке ещё тлели красные угольки сгоревших дров. Отец подошел, высокий и жилистый, с худощавым лицом – мама потом не раз говорила мне, что я весь в него вырасту – так же молча взял с ладони ассигнацию.

– Ого, Никодим! Да это же «катенька»! – воскликнул учитель и пенсне указательным пальцем поправил, будто не веря своим глазам. – Браво, Никодим! – Но в голосе учителя не чувствовалось настоящего восхищения, как умел он чем-то восхищаться. Скорее всего, в нём звучала насмешка, если не издёвка.

– Откуда она у тебя? – спросил отец, и голос его снова стал строгим. – В имении взял? – Он медленно стал сжимать хрустящую ассигнацию в огромном кулаке.

– Спиридон Митрофанович дал, сказал, что это плата за всё лето, что хорошо сберегал его табун. Сказал ещё, что родитель купит нам с Николаем обновку к Рождеству Христову, – ответил я. А сам смотрел, как пропадала измятая ассигнация в шевелящихся, с землистыми трещинками, пальцах, будто в костре сгорала.

– Ишь ты! – вдруг усмехнулся отец, перестал комкать ассигнацию, разжал ладонь, осторожно расправил купюру, сложил вчетверо. – Крупно взял Спиридон, коли такой деньгой не пожалел приласкать моего парнишку! Купить он нас с тобой хотел, сынок, на эти сто рублей. Понимаешь? Как баранов на базаре покупают, так и нас хотел купить с потрохами. Да промахнулся купец новоявленный! Думал, что возьмём мы его деньги, и совесть у нас почернеет, как печная заслонка от сажи. Иди и отдай это Епифанову. Понял?

– Понял, папа, – не без сожаления о таких деньгах ответил я. – Утром отдам, спать хочется, сил нет. Николай вон как спит, не шевелится.

– Лезь на полати, соловей-разбойник! – отец снова улыбнулся. Я скинул штаны, забрался на полати за тёплой печкой, сунул под голову подушку – зашумело свежее, этим годом кошеное сено. От подушки запахло стогом.

– Не сплю я, – прошептал Николай на ухо. – Завтра поговорить надо. Спи.

Взрослые в избе продолжали свой разговор.

– Так что я хочу сказать, – негромко заговорил учитель, тут же забыв обо мне и о деньгах. – На днях через нашего товарища я получил из Самары листовки от комитета нашей партии. Вот они. Часть я оставлю у себя для наших мужиков, а часть передам дальше, в Осинки, пусть Фрол Романович распространит их среди надёжных мужиков.

– Прочти нам, Степан, что там пишут, – попросил Мигачёв, покусывая пустую трубку. – Знаешь ведь, какие мы с Иваном грамотеи. Ежели ругнуть кого по матушке, тут мы что надо. А как слово умное сказать – так и слов таких в башке не враз сыщется.

Учитель неторопливо вынул из стопки листок бумаги, приблизил к себе стеклянную лампу-семилинейку: узенький серый фитиль, словно змея на горячем камне, изогнулся в светло-коричневом керосине. Анатолий Степанович чуть прибавил света, обвёл слушателей взглядом и негромко сказал:

– Называется эта листовка «К крестьянам», то есть к нам. Сочинили её за границей, в Центральном комитете Российской социал-демократической рабочей партии, а в Самаре размножили в десять тысяч листков.

– Надо же! – не сдержался отец и головой покачал. – Такая уйма – десять тысяч! Ну, читай, Анатолий Степанович. Слушаем.

– «Деревня за деревней, волость за волостью, уезд за уездом – поднимается сельская беднота, доведённая до отчаяния… Почти беспрерывное голодание, нищета, холод и и мрак – вот удел многомиллионной голытьбы деревенской, ограбленной царским правительством, эксплуатируемой помещиками и кулаками-односельчанами…» – Учитель читал медленно, с паузами. Нарочно так делал, чтобы слушатели могли догадаться, о ком из наших мужиков написано за границей.

На страницу:
2 из 6