Полная версия
Семейная хроника «Царя Гороха». Часть 1. Предки
Так вот, уже в России дед встретил своих солагерников, и они поведали ему такую историю. Пленным по пути в Белосток пришлось переночевать в городке Седльце. Дело было ранней весной. Ночью ещё стояли морозы. Военнопленных загнали в бывшую конюшню и уложили спать на каменном полу. Температура от наружной практически не отличалась. Наутро половина красноармейцев – это несколько сотен человек (за точные цифры, разумеется, не ручаюсь) – так и осталась лежать. Многие из них скончались.
Моя поездка в ПНР в 1968 году не состоялась. И это уже тема для другого рассказа. Но лет через десять мне всё-таки удалось поехать туда по турпутёвке. Станцию Седльце мы проезжали ранним утром. Уютный городок, припорошенный снегом на фоне серого зимнего неба. В некоторых окнах уже горит свет, кому-то рано вставать на работу. Вот наполовину занавешенное окно, лампа с красивым бежевым абажуром, женщина в халате с кофейником в руке подходит к столу… И снова – спящие окна, темные дома, и вдруг над ними – две спаренные бетонные стелы, увенчанные таким же серым бетонным шаром, на макушке которого возвышается крест.
– Это у них костел такой, современный, – сказал мой сосед по купе, – поляки вообще самая набожная, католическая нация в мире.
Ехать было еще долго, и я рассказал попутчику историю о моем неверующем деде и о «набожных» польских конвоирах, расположивших сотни русских пленных на последний вечный ночлег.
Концлагеря, где в начале двадцатых содержались пленные красноармейцы, достались полякам от австрийцев, которые построили их еще в первую мировую. В Польше их было довольно много. Дед не назвал конкретно, в каком из них он сидел, однако в его рассказах часто мелькало слово Рембертов. Это – пригород Варшавы. И то же название носил располагавшийся там концлагерь. Там, по его рассказам, он как раз и работал сапожником. В концлагерях существовали разные мастерские.
В марте двадцать первого Советская Россия подписала с Польшей Рижский мирный договор, не менее позорный для нас, чем Брестский мир. Согласно этому договору, граница между двумя странами проходила в тридцати километрах западнее Минска. Вплоть до ноября происходил обмен пленными. Поскольку дед какое-то время проболел тифом, можно предположить, что на Родину он вернулся не раньше октября – ноября 1921 года. А значит, в плену он пробыл чуть больше года. Обстоятельства своего возвращения на Родину дед не помнил – незадолго перед этим он опять заболел, уже крупозным воспалением легких, и из вагона его выгружали в беспамятном состоянии на носилках.
Катынь и Анти-Катынь
Тема пленных красноармейцев в Польше уже довольно давно, а сейчас особенно, используется в русско-польской полемике, как аргумент против катынской трагедии. Появилось даже слово такое «Анти-Катынь». Во время моих поездок в Польшу в 70-е, 80-е годы, если кто-то из поляков заводил разговор о Катыни, я в ответ рассказывал о злоключениях своего деда в польском плену. Чем, кстати, немало удивлял собеседников, ибо ни в ПНР, ни у нас эта тема не освещалась – как никак – «дружба народов». Можно ли сравнивать расстрел 14 тысяч польских офицеров в Катыни по приказу НКВД со смертью 20 тысяч красноармейцев в польском плену?
Конечно, в словах польских историков есть доля правды. Никто в польском руководстве не отдавал прямых приказов на уничтожение пленных. Но, согласитесь, что не могут несколько тысяч молодых здоровых мужиков (а других в армию не брали) просто так взять и умереть в течение одного года. Можно было бы не верить рассказу маршала Воронова, который в двадцатом году, будучи рядовым, тоже побывал в плену у поляков. Но свидетельств о нечеловеческих условиях содержания русских пленных хватает и в польских источниках. И в этой связи, вот какой вопрос хотелось бы задать польским историкам и политикам. А, если бы польских пленных офицеров не расстреляли, а просто положили бы изможденных, голодных, больных ночевать зимой в неотапливаемом сарае на голом каменном полу при наружной температуре минус пять-семь градусов, это бы уже не считалось убийством? И вы, дорогие друзья, уже не так бы о них скорбели? Ну, заболели и умерли. С кем не бывает?
Историческая память
Вообще всё, что сейчас происходит в наших отношениях с Польшей мне, как бывшему советскому человеку, кажется дурдомом – все эти сносы советских памятников, осквернения могил наших солдат, освободивших Польшу от фашистов… У них даже есть Институт Исторической памяти, если не ошибаюсь. О необходимости сохранения исторической памяти говорят и у нас. До последнего времени и я так считал. А сейчас вдруг подумал – а так ли уж нужно помнить всё подряд – и плохое и хорошее, что было между народами? Всё зависит от того, чего мы хотим – войны или мира? А если мы, что более разумно, хотим мира с нашими соседями, то неплохо бы в этом Институте исторической памяти иметь такой небольшой факультет «исторического забвения и взаимного прощения». Интересно, что простые люди, в отличие от политиков, прекрасно это понимают. Сколько наших солдат, оказавшись в 1945 году в послевоенной Европе влюблялись в полек, чешек, в мадьярок, и даже в немок, отцы и братья которых воевали против нас.
Да вот мой дед, простой русский мужик, рассказывая о своих злоключениях в Польше, даже и в мыслях не имел как-то настраивать меня против поляков. Знал, видимо, что среди них немало хороших людей, которые наверняка чем-то помогали ему в те нелегкие годы. Он не пытался заразить меня бациллой ненависти, не желал из-за собственных обид разрушать тот мир, в котором мы все жили, в котором царила настоящая дружба народов. То, что эта дружба была не только на бумаге, я знаю по собственному опыту. Кто в те годы в СССР не любил польскую музыку – Анна Герман, Марыля Родович, «Червонэ гитары», «Скальды», «Два плюс еден»? А как в Польше принимали наших артистов?! А дружба и творческое сотрудничество писателей, поэтов, Булата Окуджавы и Агнешки Осецкой…
Я до сих пор люблю польскую культуру. Я неделями жил в семьях моих польских друзей в Варшаве и под Лодзью. А потом они жили у меня в гостях в Москве. Польский язык в то время я выучил до такой степени, что приходилось иногда случайным польским собеседникам показывать мой «молоткастый-серпастый», чтобы доказать, что я не поляк.
Господи! Какой прекрасной была эта жизнь в дружбе, в радости узнавания других стран, культур, языков, традиций! И это ведь тоже память, которая теперь уже стала исторической. А память о плохом? Да, конечно, она была. Разговоры о Катыни, о Варшавском восстании нет, нет, да возникали. Но, так сказать, под сурдинку. Это никогда не было главной темой нашего общения. Как и положено в приличном обществе. Ну не будете же вы, придя в гости к соседу, который радушно вас принимает, рассказывать ему, каким дураком и негодяем был его прадедушка! Какое вам, в сущности, дело до него? Вам же не с ним жить и общаться.
Мне кажется, историческая память – это, как аптечка, которая содержит и лекарства, и яды. То и другое полезно в разумных дозах. Но если вы не хотите отравить мир, в котором живете, держите яды под замком и подальше от неразумных детей. Ибо, как сказано в писании, не ведают, что творят…
Между войнами
Невест ореховские парни высматривали по соседним деревням и сёлам, что, конечно, не могло нравиться местным кавалерам. В Дубнино деду приходилось ходить довольно часто – и, чтобы на речку попасть, ну и на гулянки. А идти нужно было лесной дорогой. Там вечерами до или после гулянок Дубнинские ревнивцы устраивали засады для «чужаков» из Орехова и Трегубова, которые осмеливались ухаживать за их девчатами. Дед мой был небольшого роста, но на выручку ему приходила солдатская сноровка и изобретательность. Об этом, видимо, с его слов, мне рассказывал его сын и мой дядька Николай. Иван, идя на гулянку, носил в кармане солидный камушек, что-то вроде кастета. Когда на его пути вставал какой-нибудь верзила, он начинал что-то невнятно бормотать. Верзила вопрошал: «Чего, чего?». И при этом наклонялся поближе к источнику звука. Но, как только его физиономия оказывалась достаточно близко, следовал сокрушительный удар. Верзила падал, и, поскольку в темноте камня не было видно, его сообщники думали, что нарвались в лице моего деда на необыкновенного силача. Когда «тайна удара» была разгадана, Иван стал пользоваться другим средством защиты – «пружиной». Это была стальная пружинящая лента, которая в согнутом состоянии помещалась в рукаве пиджака. Стоило только энергично потянуть, и она мигом выскакивала из рукава и со страшным свистом разгибалась, нанося противнику весьма болезненный удар.
В Дубнино Иван познакомился с Екатериной и через некоторое время они поженились, о чём свидетельствует «Выпись о браке» Отдела ЗАГС при Овчининском ВИК (волостной исполнительный комитет). Вскоре у них родилась дочка – моя будущая мама. А через год отец Ивана умер. Дом достался по завещанию старшему брату Андрею, а Ивану досталась лошадь – неплохая подмога не только в поле, но и в строительстве. Свой дом Иван начал строить почему-то не в своей деревне, а в Дубнино. Через два года жена родила ему сына. Всё шло своим чередом. Иван, как и раньше, работал то в Москве, то в деревне. Но в конце двадцатых коллективизация вступила в активную фазу. Коммунисты начали отбирать у крестьян скот для создания колхозного стада. Иван понял, что той жизни, о которой он мечтал, уже не бывать. Да к тому же, советские власти приветствовали переезд крестьян-плотников в города, где в то время не хватало рабочих рук. А с отхожим промыслом в деревнях было надолго покончено.
Наскоро продав остатки имущества, Иван и Екатерина со своими двумя детьми – Зоей и Колей – и с четырнадцатилетней сестрой Екатерины Надей переехали в Москву и поселились неподалеку от Курского вокзала в районе с неблагозвучным названием -Сыромятники, о котором я поподробнее расскажу немного позже. Как это часто делается в России, отхожий промысел запретили, плотникам предложили жить в городе, а о том, куда их поселить, никто как-то не подумал. В результате семья моего деда в составе пяти человек какое-то время жила вместе с семьей его брата Андрея, имевшего такое же количество домочадцев, в комнатке размером в 10 квадратных метров в полуподвальной коммуналке в Сыромятниках. То есть на каждого человека приходилось по одному квадратному метру. Сейчас даже покойнику на кладбище больше площади отводится. Потом Ивану дали свою комнату в соседнем доме. После Андреевой клетушки комната в четырнадцать квадратных метров в такой же полуподвальной коммуналке казалась дворцовой залой. Иван был единственным кормильцем семьи, и, чтобы всех прокормить, ему приходилось работать «по две, по три смены». Так говорила бабушка. Сам же дед рассказал мне лишь об одной работе, в которой ему пришлось участвовать в этот период между двумя войнами.
Могильщик Могильщика
По Карлу Марксу пролетариат должен был стать «могильщиком буржуазии». В реальной жизни этого не произошло. Пролетарии по сей день худо-бедно, а чаще совсем неплохо сосуществуют со своими работодателями. Иногда, правда, устраивают забастовки, или митинги, но, как говорится, милые бранятся – только тешатся. Настоящими же могильщиками буржуазии были и остаются революционеры. И первым среди них не на словах, а на деле стал наш Владимир Ильич Ленин.
Весной 1924 года мой дед принимал участие в строительстве мавзолея В. И. Ленина. Не того, отделанного гранитом, который мы видим на Красной площади сейчас, а деревянного. Он был вторым по счёту. Первый, наспех сооружённый сразу после смерти Ленина, был тоже деревянным и представлял из себя куб, увенчанный небольшой ступенчатой пирамидой. Второй вариант был уже довольно похожим прототипом нынешнего, но тоже из дерева. Сейчас в Интернете можно найти фотографии, сделанные во время его строительства. Рассматривая их, я всё пытаюсь отыскать среди плотников, работающих молотками и пилами, или просто позирующих перед камерой, молодого двадцатитрехлетнего паренька, коренастого и круглолицего в рыжих веснушках. Да где там! Даже, если он и есть на этих фотографиях, их качество не позволяет в этом убедиться. Но то, что мой дед Иван там работал, это точно. Это было одно из немногих событий в его жизни, о которых он мне рассказывал неоднократно. При этом на лице его возникала свойственная ему саркастическая улыбка. Дед не был коммунистом и был далёк от всякой патетики. Насмешливость, ирония, сарказм были частью его мировосприятия. Естественно, насмешка эта проявлялась в основном дома. Даже в шестидесятые насмешка над основоположниками была чревата. Так вот сейчас по прошествии лет я думаю, а не была ли эта его улыбка реакцией на некоторую иронию судьбы, которую он чувствовал, но никогда не решился бы озвучить? Советская власть превратила его из крестьянина, в пролетария, который по Карлу Марксу должен был стать «могильщиком буржуазии», а он, (Вот поди ж ты!) оказался в каком-то смысле могильщиком её главного могильщика.
Вторая война Ивана Горохова – Великая Отечественная
Я уже говорил, что дед, как и все «Горохи» был редкостным молчуном. Из него все сведения приходилось вытягивать силой. Поэтому всё, о чём я сейчас расскажу основано преимущественно на документах деда, – солдатских книжках, справках – и на той информации, которая находятся в открытом доступе в Интернете.
До ноября сорок первого года дед служил в войсках МПВО (Местной противовоздушной обороны) Москвы, которые подчинялись Наркомату внутренних дел. Это был период интенсивных воздушных налетов фашистских бомбардировщиков на Москву. Далее деда направили служить в Отдельный пулеметный батальон, принимавший участие в обороне Москвы. Мне всё-таки удалось вытянуть из него, что он был командиром пулемётного расчёта, и я с гордостью рассказывал своим друзьям во дворе и в школе, что дед стрелял из пулемета «Максим» по фашистам. Как и все мальчишки, я спрашивал его – А сколько фашистов ты убил? Да кто его знает? – отвечал дед, -Разве там в бою посчитаешь? Служба была прервана болезнью. Дед рассказывал, что несколько раз перенес в тяжелейшей форме воспаление легких. Здоровье ему сильно подорвал польский плен. После лечения в госпитале в Архангельском зимой сорок второго дед попал в район так называемого Ржевского выступа, где воевал в составе Брянской Пролетарской стрелковой дивизии.
О боевом пути этой дивизий, первоначально сформированной из рабочего ополчения Брянска, в интересующий меня отрезок времени, я прочитал следующее:
С сентября 1942 года по март 1943 года дивизия вела оборонительные бои на правом фланге Западного фронта, на Ржевско-Сычевском направлении. Это были упорные бои местного значения, в которых воины соединения показали образцы мужества и героизма.
Только недавно наши историки осмелились объединить эти «бои местного значения» и отдельные наступательные и оборонительные операции в районе Ржева в одно понятие – «Ржевская битва». Хотя немцы в своих мемуарах давно уже называли это кровопролитное сражение, длившееся с переменным успехом полтора года, не иначе, как «Ржевская мясорубка». Ведь и по длительности, и по количеству потерь с той и с другой стороны Ржев мало в чём уступал Сталинграду. Известно, что среднее «время жизни» рядового пехотинца в период жестоких боёв в Сталинграде составляло полтора дня. По Ржеву пока что такой статистики нет. Но, когда я смотрю материалы об этом сражении, когда я читаю, что за четыре года войны личный состав нашей пехоты трижды «обновился» почти полностью, я понимаю, что деду крупно повезло, когда в феврале сорок третьего он был тяжело ранен.
Несколько месяцев дед лечился в эвакогоспитале в Свердловске. Там, кстати, была сделана единственная его фотография за всю войну. После госпиталя он какое-то время служил командиром отделения в запасной стрелковой дивизии, а в конце войны был и вовсе демобилизован, и военный фронт сменился для него фронтом трудовым. Потомственный плотник Иван Горохов был направлен на восстановление разрушенного войной Ленинграда. Об этом говорит его рабочая книжка конца войны, которая так и называется – «Книжка участника послевоенного восстановления Ленинграда».
Приезжая в Питер, я всё время останавливался в Невском районе, а в последнее время – недалеко от улицы Седова, на которой с давних пор живут родственники бабушки. Мне часто приходилось бродить по этой улице и по её окрестностям от проспекта Елизарова и до улицы Полярников. И каждый раз какое-то совершенно непонятное чувство охватывало меня при виде этих обычных домов постройки 50-х, 60- годов прошлого века, заслоненных от шумной проезжей части рядами высоких ясеней и тополей, при виде старых кирпичных стен заводских корпусов, возле одного из которых замер на вечной стоянке черный паровоз с красной звездой. Мне казалось, что причиной тому могут быть мои детские воспоминания о первой поездке в Ленинград в 1960 году. Но вот, открыв упомянутую ленинградскую рабочую книжку деда, я, кажется, понял причину своей симпатии к этому району, а, может быть, и какого-то особого «расположения» самих этих улиц и домов ко мне. В графе «место работы» был указан Ленинградский вагоноремонтный завод, который находится как раз на улице Седова, почти напротив того самого черного паровоза… Видимо, есть на земле места, которые безо всяких мемориальных досок и монументов умеют хранить в себе память о людях и событиях и открывать её тем, кто может быть к ней причастен и неравнодушен.
После войны
Дед вернулся в Москву из Ленинграда в начале сорок шестого и вскоре устроился в столярный цех завода «Манометр». И опять, как и в тридцатые годы, – работа, что называется, на износ, иногда по две-три смены. Ведь с 1948 года, когда появился на свет автор этих строк, и бабушке пришлось уволиться с работы, дед вновь стал практически единственным кормильцем в семье.
Когда я немного подрос, он пару раз водил меня на завод в свой цех. Помню, как дед вёл меня, держа за руку, по утреннему, залитому майским солнцем, переулку. Он был почти пуст – многие наши соседи вставали ещё раньше, чтобы успеть на электричку или автобус. А завод деда был рядом, в двадцати минутах ходьбы. Как сильно действует на мои воспоминания такая, казалось бы, мелочь, как погода, с её светом и тенью, с её ветром, приносящим прохладу и запахи – сначала загадочный аромат сирени, которая буйно цвела за оградой у подножия холма, на котором стояла мамина школа. Затем – не менее изумительный запах керосина, который лучше всяких табличек извещал нас о приближении керосинной лавке. Дальше мы проходили мимо магазина «Меркурий», располагавшегося в красном кирпичном здании, крыша которого на углу была увенчана куполом и маленьким шпилем. По широкой улице, которая по какому-то странному недоразумению называлась переулком, уже гремели первые утренние трамваи. Миновав швейную фабрику Клары Цеткин и желтое здание ДК Метростроя, куда мы обычно ходили смотреть кино, мы оказались в арке железнодорожного моста. А за аркой было уже рукой подать до завода. Каждый раз, когда я проезжаю на поезде над этой аркой, отправляясь куда-нибудь на юг, передо мной на секунду возникает видение того далекого утра, того непередаваемого ощущения счастья со всеми его шумами и запахами, с большими, грубыми пальцами деда в моей ладони. Запомнилась широкая заводская площадка сразу после проходной. Худощавый рабочий в серой спецовке, присел на край скамейки возле входа в цех и, щурясь на солнце, торопится выкурить последнюю папироску перед сменой. Лужи от прошедшего ночью дождя покрыты радужной плёнкой бензина. Стремительно скользят по яркому небу белые облака над заводскими корпусами. А в столярке, будто попадаешь в другой мир – вой станков, запах свежей доски жёлтые кудри стружки по всему полу и, кажется, даже по стенам. И опять – запахи… Самые незаметные, но при этом и самые прочные ниточки памяти. По сей день этот букет индустриальных ароматов свежей доски, металла, бензина, масел и лаков подсознательно воспринимается мною, как чувственный образ сотворения нового мира в его предметной ипостаси.
Как я теперь понимаю, основной продукцией столярного цеха были деревянные лакированные корпуса различных измерительных приборов, которые выпускал завод, например биметаллических термометров, которые, кстати, были в то время большой редкостью. В свободное от основной работы время, если такое оставалось, дед делал шкафы, полки и столы для дома. Практически, вся наша деревянная мебель была сделана руками деда. Отделана она была светлым лакированным шпоном. И отличить её от фабричной вряд ли кто-нибудь смог бы. Первые мои игрушки – кораблики, самолёты – были тоже из дерева. Но больше всего запомнился маленький деревянный пистолет, стволом которому служила обычная катушка из-под ниток. Пуля в виде шарика или бусинки выталкивалась из ствола палочкой, приводимой в движение самой обыкновенной резинкой.
По мере сил дед пытался и мне передавать своё мастерство. Правда, педагог он был «никакой», что часто случается с хорошими мастерами. Ведь их мастерство им подарено свыше, впитано ими, что называется, с молоком матери. И они не способны толком объяснить, как у них всё так ловко получается. Лучшими учителями становятся те, кто, не обладая природными талантами, проявляют огромную волю и целеустремленность в своём желании стать мастером, и при этом способны запомнить и передать другим все этапы и приёмы обучения. Дед был потомственным плотником и столяром, и этим всё сказано. Ему не хватало терпения наблюдать за моими неловкими попытками «отрезать» доску или «пришить» её гвоздём к брусу. Он отбирал у меня инструмент и уже сам быстро «отрезал» и «пришивал». Именно так. Он никогда не говорил «отпилить» или «прибить». И, всё-таки, эти уроки не прошли даром. Со временем я научился обращаться со столярными и слесарными инструментами, которые достались мне в наследство. Что ни говори, а «кровь людская не водица» – что-то и мне в генах передалось. До сих пор я испытываю необъяснимый трепет, глядя на рубанки, фуганки и молотки, рукоятки которых отполированы грубыми, шероховатыми ладонями деда.
Но столярное дело было далеко не единственным ремеслом, которым он владел. Вообще, я запомнил деда, как абсолютно универсального работника. Он чинил обувь, шил тапки, выполнял все ремонтные работы от мебели, паркета и до сантехники, электрики, ремонтировал телевизоры и собирал транзисторные радиоприемники. Когда его хвалили, он, «окая» по-владимирски приговаривал «А чого? Мы и часы починить могём! Только не влезешь топором!» И, самое интересное, он действительно чинил часы, правда, в основном, большие будильники. При этом он еще хорошо готовил. Конечно, не так вкусно, как бабушка. Но зато у деда был фирменный напиток – красное вино, которое он делал из сушеной вишни в огромных бутылях. Необыкновенно вкусное, в меру сладкое, цвета тёмного рубина.
Что до собственных гастрономических предпочтений деда, то бабушка, смеясь, называла его «солощим». В основных толковых словарях это слово толкуется, как «лакомый», «прожорливый», «ненасытный». Дед не был ни тем, ни другим и ни третьим. Только лишь в словаре Татьяны Ефремовой я отыскал то значение, которое вкладывала в это слово бабушка. Солощий – «неразборчивый в пище». Коронным блюдом деда, которое он ел только сам лично, было то, что Джером К. Джером в своей знаменитой книге назвал «рагу по-ирландски». Это, когда в кастрюлю с остатками щей вываливаются все остальные остатки еды – от недоеденной внуком котлеты с картошкой до винегрета и гречневой каши, а затем всё смешивается и недолго варится. Голод, перенесённый во время войны, в плену, да и в мирные времена, делает человека неприхотливым в пище.
Прогноз погоды
Но самым интересным и неожиданным для меня увлечением деда было его занятие метеопрогнозами на полгода вперёд. Да, да! Этот владимирский плотник с четырьмя классами образования бросал вызов коллективу Гидрометцентра СССР со всеми его научными сотрудниками и умудренными докторами наук. И надо сказать, весьма успешно. Правда, он предсказывал не всю погоду, а только лишь осадки – дождь или снег. Но на полгода вперёд! Каждый вечер по выходе на пенсию дед сидел на кухне, склоняясь над потрепанной амбарной книгой, и отмечал в таблице – были сегодня осадки или нет. Мне он пояснил, что в основе его прогноза лежит «Календарь Якова Брюса». Однако, наводя сегодня справки об этом петровском вельможе полководце и чернокнижнике, удивительном, разностороннем человеке, я не нашел у него того способа, которым пользовался мой дед. Яков Брюс действительно делал прогноз погоды на основании астрологии. Но не за полгода, а за несколько лет вперёд. Метод же, используемый дедом, никакого отношения к лженаукам не имел и выглядел напротив вполне себе научным, основанным на данных многолетней статистики, гласящих, что для каждой местности характерно своё, из года в год постоянное, количество осадков. Поэтому, если зимой, например, снега было мало, то лето должно быть дождливым. Весь год в дедовой книге был поделен пополам, так, что каждому дню зимы – осени соответствовал определенный день весны – лета. Дед периодически, обычно в конце года, подводил статистические итоги. И что вы думаете, – верные прогнозы составляли от шестидесяти до девяноста процентов от общего количества! Метеорологи пишут, что, если делать прогноз за неделю, то точность в восемьдесят процентов – это очень хороший результат. Дед предсказывал осадки за полгода. И как же иногда забавно было слушать, когда диктор по радио объявлял «Сейчас в Москве солнечная погода. Осадков не ожидается». Дед хитро мне подмигивал и кивал на окно, за которым моросил дождь в полном соответствии с его записью в амбарной книге, сделанной полгода назад. Недавно я откопал в недрах кладовки эту драгоценную книгу и попытался продолжить дело своего предка уже с помощью компьютера. Однако, к моему огорчению, у меня ничего не получилось. То ли дед знал ещё какие-то секреты и унёс их с собой в могилу, то ли, что более вероятно, погода на планете поменяла свой норов под влиянием неутомимой технической деятельности человечества на благо себя родимого.