bannerbanner
Чуть позже зажглись фонари
Чуть позже зажглись фонари

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

«Мы с Димом» распалось.

Мой первый брак тоже распался. Буквально через полгода.

Я как бы просто сходила замуж.

Познакомились мы случайно: небольшая институтская компания, начавшая после сданного экзамена гулять и резвиться в стенах вуза, решила продолжить веселое действо у своего приятеля-художника, благо мастерские тогда были просторные. Вуз был художественный, и я, одинокая и замкнутая, внезапно была подхвачена потоком веселья, точно кораблик, и меня понесло к незнакомому молодому художнику вместе со всеми.

Он открыл нам дверь – и сноп света из широкого подъезда упал на его красивое, правильное лицо. Даже слишком красивое.

Моя лучшая и единственная подруга Юлька, рассматривая как-то фотографии в моем альбоме, назвала его Аленом Делоном.

* * *

Кстати, актерские способности – удел не только артистов театра и кино, но и представителей совсем иных профессий, казалось бы далеких от сцены, экрана или шоу-бизнеса.

Например… сапожников.

Мне было девятнадцать, и художник через две недели сказал: «Слушай, давай поженимся, ну так, на годик… Попробуем. А там посмотрим».

Мы сидели у него в мастерской, я делала наброски, а он сколачивал рамки.

Той ночью я почти не спала. Сходить замуж мне тогда очень хотелось, но только обязательно с участием загса – это освободило бы меня от навязчивого опасения остаться старой девой (при моей страшной застенчивости такая перспектива мне явно светила), а при неудачной попытке и скором разводе выдало бы пропуск в свободу от лицемерно-сочувствующего общественного порицания: «Уже двадцать пять (шесть, семь), а еще не замужем…»

Но обычного молодежного сожительства я очень опасалась, наслушавшись рассказов бабушки о ее двоюродной тетке, которая очертя голову бросилась в объятия какого-то прохвоста, родила от него – и осталась одна с дочкой, унаследовавшей несчастливую судьбу матери. Мне совсем не хотелось повторять плохие семейные сценарии.

И вот почти под утро мне приснилось, будто захожу я в магазин, где среди всевозможных мелких товаров: значков каких-то, замков дверных, оберточной бумаги, коробок конфет – вижу красивые красные модные сапоги и хочу купить их. Мне дают их примерить, и, натягивая сапоги на ноги, я вдруг понимаю, что они… картонные. Но я все-таки покупаю эту пару, выхожу на улицу, ощущая, как красиво выглядят мои ноги в модных сапожках, тут начинается дождь – и яркая обновка под его сильными струями начинает быстро размокать!

Бабушка моя, состоявшая в Союзе журналистов и в компартии, выслушав сон, сказала:

– Жених картонный. Если и поженитесь – ненадолго, до первой ссоры… – И прибавила: – Хорошо, что ты мне сон рассказала: нужно сдать в ремонт мои полусапожки. А то уже холодно для туфель.

* * *

Бабушка сдавала обувь в ремонт всегда одному и тому же сапожнику-китайцу. И, когда возвращалась от него, обычно говорила:

– Не похож он на сапожника, а похож на разведчика.

– Почему? – удивлялась я.

– У него выправка военная и речь слишком грамотная, я стараюсь обычно его разговорить, ведь он не может считать чем-то ему опасной обычную старушку.

Я сразу вспоминала Агату Кристи, тонко угадавшую, что никто не обращает внимания на пожилых дам, которые сами тем не менее из-за массы свободного времени обращают внимание на все.

И в тот день, вернувшись с отремонтированной обувью, бабушка произнесла уже привычное:

– Нет, он, совершенно точно китайский резидент!

– Здурово, – сказала я, просто чтобы как-то отреагировать.

Но, конечно, слова бабушки я не принимала всерьез. Страна, в которой я родилась, только что раскололась и рухнула, и толпа, точно вылупившийся из нее монстр, кинулась яростно топтать свою скорлупу, чтобы, стерев в порошок, получить от ее продажи зеленую прибыль.

Мальчишки хотели стать уже не художниками, космонавтами или штирлицами, а бандитами, а девочки – путанами! Но потом, к счастью для страны, бандиты мечты трансформировались в банкиров, а путаны в моделей. Но про разведчиков как-то никто и не вспоминал. Профессия словно затонула в мутной воде перемен. Иногда, правда, гоняли по телеящику старый советский фильм «Семнадцать мгновений весны», который с удовольствием смотрела моя бабушка. Воздействием фильма я и объясняла ее паранойяльные идеи. Кроме того, юность бабушки совпала с тридцатыми годами прошлого века с их черными воронками и шпиономанией…

Когда Димон повесил у себя в кабинете на работе портрет Сталина, я спросила его: «У тебя, видимо, никто из дедов-прадедов в тридцатые годы не пострадал?»

– Мы потеряли империю! – сказал он раздраженно. – А он империю построил! И выиграл войну! А все остальное про него – либеральная чушь!

– Сильную страну можно построить не на костях, – сказала я.

Но вездеход времен перевалил через границу веков, и в стране стали медленно проступать приоритеты прошлого, незаметно меняя клиповую мозаичность сознания и вытесняя одряхлевшего, но не повзрослевшего цыпленка-монстра за пределы новой общественной скорлупы.

И вот два года назад история с бабушкиным сапожником внезапно всплыла вновь, чтобы обрести окончание. Сын моей и Юлькиной приятельницы, учительницы испанского языка, окончив школу с отличием, поступил в академию на факультет военных переводчиков.

– Стану контрразведчиком, двойная жизнь – это по мне! – объяснил он, приехав с матерью к Юльке на дачу. – Буду ловить шпионов!

– Боря, – сказала я удивленно, – разве профессия не ушла в прошлое вместе с деревянными счетами кассиров или перкуссией вместо флюорографии?

– Точно! – засмеялась Юлька. – Какие могут быть шпионы, когда у метро можно купить все что угодно, а на военных полигонах катаются буржуи на снегоходах?

– Ну, это вы преувеличиваете, – сказал Борис серьезно, – насмотрелись телевизионных спекуляций. У метро многого не купишь, это все вранье! Но агенты вот есть, точно! Только формы работы и у них, и у нас стали совсем иные. С применением компьютеров и мобильных телефонов.

Он улыбнулся загадочно. И мне стало ясно, что он еще почти подросток.

– Но порой удается раскрыть и старых шпионов, которые тайно работали в стране двадцать – тридцать лет. Нам представили на лекции недавно любопытный пример такого рода: была проведена успешная операция, тщательно спланированная… Да, может, вы помните: на площади перед нашей станцией метро стояла синяя будочка, сапожник в ней сидел, пожилой такой, узкоглазый?

– Конечно, помню! – сказала я. – Моя бабушка у него обувь ремонтировала и любила беседы с ним вести.

– Так вот, много лет не удавалось обнаружить точку утечки информации и все-таки удалось! Этот самый сапожник – друг вашей бабушки – оказался полковником японской разведки! Женат он был на русской, имел сына в России, а продолжал работать и получал чины и награды!

– Как – японской? Моя бабушка говорила, что китайской!

И я рассказала, как бабушка, возвращаясь с отремонтированной обувью, всегда произносила одну и ту же фразу: «Он не простой сапожник, он китайский резидент», а я мысленно подтрунивала над ней.

На некоторое время на дачной террасе воцарилась тишина.

– Ошиблась бабуля, – наконец с ноткой снисходительности произнес Борис, бегая пальцами по экранчику мобильного телефона. – Жаль, что ее уже нет, ей бы в наш вуз…

Юлька подмигнула мне, а я засмеялась.

– Послушайте, подруги, – прерывая мой смех, чуть обиженно сказала тогда моя приятельница, мать Бориса, – мне вот сегодня снились сапоги (кстати, о сапожниках), сапоги не очень новые, правда, но еще очень приличные, я их во сне надеваю, и мне в них удобно и тепло. К чему бы это?

Через полгода она вышла замуж за испанца, шеф-повара ресторана, и уехала. А Борька остался в России.

* * *

Димон-второй писал рассказы, очерки и переводил с английского.

Переводы он своим призванием не считал, но благодаря им пристрастился к чтению английской литературы и, когда я принесла ему английское издание «Коллекционера» Фаулза, был на седьмом небе от счастья: роман произвел на него колоссальное впечатление. Даже меня – молодую художницу с длинными светлыми волосами – он стал звать Мирандой. Мы еще не были женаты.

Как вы можете легко догадаться, на себя он проецировал образ главного героя.

И вот здесь встает вопрос: почему? Сын известного писателя, имеющий фактически два высших образования, техническое и гуманитарное, знающий английский, начитанный в философии, разве Димон походил на косноязычного малокультурного Фредерика Клегга, для которого Миранда всегда оставалась человеком из другой среды?

Я несколько раз задавала себе этот вопрос, пока не догадалась: проекция была двойной – Димон вжился в образ своего отца, который, если бы не его литературная одаренность, как раз полностью подходил бы по исходным данным к образу главного героя «Коллекционера»: некрасивый, недополучивший образования, выходец из низов, женившийся на красавице из среды гораздо более культурной (последним мужем бабушки Димона по матери был племянник иркутского миллионщика из очень культурной семьи Сибиряковых) – и фактически стерший жену как личность.

Но была у Димона и болевая точка, сближающая его с Фредериком: чувство ущербности из-за небольшого роста. Я была выше его, и, если надевала туфли на высоких каблуках, он тут же превращался рядом со мной в карлика: у Димона и так была крупная голова, длинные руки и коротковатые ноги – иногда мысленно я называла его своим Коньком-горбунком.

Низкий рост мучил его со старших классов школы: красивые девушки выбирали себе таких же высоких и красивых, а Димон, несмотря на породистый профиль, четкие европейские черты лица и обаятельную улыбку, едва только вставал из-за стола – переставал быть для таких девушек предметом их интереса.

Такую девушку он мог только украсть.

И украденной девушкой оказалась я.

Я не была абсолютной красавицей, но, несмотря на очки, которые всегда носила, считалась вполне привлекательной за счет модельной худобы, роста и длинных пепельных волос – потому нравилась многим.

И Димон, способный оценить только тот предмет, на который уже поставлен знак качества, еще на выставке, где мы познакомились, обратил на меня внимание – благодаря моему бывшему мужу-художнику, ставшему вдруг самым модным акварелистом города.

Мы разбежались с художником не из-за конфликтов – он оказался «голубым» (тогда курсировало такое романтическое определение), которому для поддержания версии о «правильной ориентации» нужно было пусть на короткое время, но оказаться женатым. Мы совпали. Мне штамп в паспорте тоже дал некоторые дивиденды: меня перестали считать старой девой (а фактически я ею и оставалась!) и мной было получено право на свободу – теперь я могла долго не выходить замуж!

На одной из акварелей моего первого мужа, случайно попавшей на выставку авангарда и названной «Девушка и дождь», была изображена я: все общие знакомые узнавали, узнал и Димон. Он почему-то резко побледнел и долго стоял у этой работы, переводя взгляд с нее на меня и обратно. А потом сказал: «Здорово нарисовано. Похоже». Я засмеялась: сходство модели и ее изображения не являлось для меня признаком того, что картина удалась.

После этой выставки Димон стал часто звонить мне, именно тогда начались наши катания по окологородским шоссе, одно из которых завершилось «кражей»: Димон привез меня к себе на дачу, закрыл дверь на ключ, сам оставшись со стороны сада, и потребовал, чтобы я дала ему согласие стать его женой. Сначала я ему отказала. Тогда он сел в машину и умчался, а вернулся только поздно вечером. На окнах были решетки, дверь, несмотря на ветхость дачи, оказалась очень прочной – и выбраться сама я не смогла.

– Так выйдешь за меня? – в полночь, точно в «черном романе», снова спросил из-за двери вернувшийся Димон глухим голосом (лунный свет падал на его лицо какой-то прямой стрелой). – Скажи «да», тогда открою!

Осудите меня! Я ответила «да».

«Коллекционер» уже стал настольной книгой Димона. Он даже прихватил где-то в деревне старый зеленый микроавтобус, весьма смахивающий на фургон Клегга, – не купил, а просто на что-то обменял. На нем он и привез меня в тот день на дачу…

Вскоре мы поженились.

* * *

На машину, как я узнала позже, он занимал денег у отца, какое-то время на ней ездил, а потом продавал по спекулятивной цене – долг возвращал отцу, на остаток денег какое-то время жил, потом снова занимал у отца и так далее. Такой вот Димон придумал круговорот машин и денег.

Джон Фаулз стал четвертым острием, на котором было растянуто полотно Димоновой личности и, конечно, его писательства. Первыми тремя служили М.М. Пришвин, И.А. Бунин и Генри Торо: от каждого Димон брал все, что способен был взять. В сущности, он и его рассказы, как деревенское лоскутное одеяло, были составлены из заимствований; в литературном смысле это можно было назвать подражанием, в психологическом – проекциями, каждая из которых постепенно разрасталась до роли и в конце концов настолько плотно срасталась с малооформленной тканью его собственной личности, что отделить одно от другого становилось сложно. Особенно когда проекция совпадала с образом семейной истории или с его собственным психологическим строем.

Так, от Пришвина Димон взял охоту, путешествия и любовь к природе, декларируемую Димоном постоянно. Целые куски рассказов Димона были написаны «под Пришвина». Сильное впечатление на Димона произвели и дневники Михаила Михайловича: прочитав их, Димон возмечтал о «поздней любви» (скажу, забегая вперед, что на этой мечте он и попался), хотя все свои эротические похождения описывал в ключе бунинских «Темных аллей», однако без бунинской тонкости, с уклоном в пошловатость.

В своих программных рассказах Димон провозглашал свободу от материальных ценностей, «жизнь в лесу» и патетично утверждал, что ему ничего в жизни не нужно, кроме ветки березы и старой палатки… Это был уже Торо.

Джон Фаулз достроил чертеж Димоновой жизни: сценарий «бездарное чудовище и талантливая красавица» начал воплощаться им в жизнь с параноидальным упорством. И неважно, что я не была красивой, важно, что я привлекала внимание противоположного пола, про меня и мои работы говорили, во мне находили «харизму», но даже не это решило Димонов выбор и защелкнуло капкан наших с ним отношений, а то сходство, которое, как показалось Димону, обнаруживалось у меня с девичьими фотографиями его мамы: она-то была для него и его отца красавицей бесспорной. Здесь я как бы в скобках замечу, что Димон если увлекался на стороне, – а без этого ему было скучно, – то всегда искал у любовницы внешнее сходство со мной, то есть, если по-фрейдистски подойти, именно со своей матерью.

Но если от Пришвина, Бунина и Торо Димон черпал как бы реальные образы, подражая им, а не их героям (в случае с Буниным – рассказчику), и это, пожалуй, сказывалось относительно благотворно на его собственном «я», то английский писатель Фаулз оказался для Димона роковым: его герой Фредерик, с которым Димон слился, начав атаку на меня как Миранду, был бездуховен и бездарен – и потому он возжаждал сначала овладеть, а потом уничтожить мир, ему противоположный и экзистенциально недоступный, то есть тот, которым на самом-то деле овладеть он не сможет никогда.

Фаулз опустил Димона до уровня Клегга, случайно нажав на болевые точки Димонова подсознания: «отец-чудовище», собственный комплекс маленького роста и скрываемое даже от самого себя подозрение в собственной бездарности.

Но Димон не был бездарен.

Бедный Димон.

* * *

В жизни моей бабушки был, пожалуй, только один человек, которого она считала для себя авторитетом, – ее родной брат Арсений. И меня сначала это очень удивляло. Ведь Арсений Плутархович не сделал никакой профессиональной карьеры: не стал ни профессором консерватории (то есть социально значимым для бабушки лицом), ни просто профессором (то есть лицом уважаемым), он остался, если использовать оценочную шкалу самой же бабушки, никем – никем вообще! – это был провинциальный попивающий пенсионер, когда-то проучившийся в Московской консерватории и несколько лет солировавший в столице как пианист, а после женившийся на женщине из Саратова, уехавший к ней – и… заглохший там, как обмельчавшая и высохшая речушка. Детей у Арсения Плутарховича не было, жена его скончалась, и в семьдесят два года он остался один, живя на жалкую пенсию. Однако ни бедность, ни одиночество его не тяготили.

И моя бабушка – всегда при соприкосновении с обществом встававшая в позу Ермоловой на знаменитой картине, – с братом-стариком проявляла такую мягкую, добросердечную естественность и оказывала ему такое неподдельное уважение, что я просто не узнавала ее! Можно было объяснить ее отношение к деду Арсению сентиментальными воспоминаниями их общего детства и сохранением авторитета старшего брата (бабушка была его моложе на два года), если бы у них не имелся еще один родной брат, который, в свою очередь, был старше Арсения на те же два года, причем в советское время занимал почетное место начальника отдела строительства в обкоме партии, – но бабушка не поддерживала с ним никаких отношений, хотя вполне могла с его помощью улучшить квартирные условия (мы жили в крохотной двухкомнатной квартирке), – и не потому не поддерживала, что тяготела к диссидентству, эта причина проглядывала, но была всего лишь внешней по отношению к глубокой и основной: бабушка не любила своего старшего брата Евгения Плутарховича, никогда не объясняя почему. Впрочем, как можно объяснить любовь или ее отсутствие? Лишь однажды обронила: Евгений – наипустейший человек, а мой Арсений – толкователь.

Через эту любовь к старику, который сливками общества оценивался бы как пустое место, высвечивалось и в самой бабушке нечто подлинное, спрятанное от пристальных чужих глаз, а иногда скрываемое ею и от самой себя.

Деда Арсения полюбила и я.

Этот скромный, худощавый, среднего роста пожилой человек дважды приезжал к нам, располагаясь в нашей маленькой кухне, где между окном и столом с трудом помещалось кресло-кровать, которое он сам по вечерам раздвигал, и ноги его упирались ночью в коричневую электроплиту.

Во время его приездов бабушка становилась другой. Мне, даже маленькой, приходящие к нам в гости яркие журналистки казались фальшивыми, ненастоящими, а мужчины-журналисты – злыми и остроязыкими (причем в прямом смысле: я так и представляла их заточенные, как ножи, языки), и я вполне соглашалась с самохарактеристикой одного из них, называвшего всю их компанию «матерыми журналистскими волками» – в ней у моей бабушки было почетное место: она курила «Беломор», слушала с удовольствием политические анекдоты и звалась «королевой эфира».

А с дедом Арсением бабушка точно сбрасывала с себя волчью шкуру, переставала быть королевой эфира и по совместительству главной Бабой-ягой журналистского леса, в ее лице проступали черты какой-то другой жизни, может быть, той, застывшей в прозрачном пузыре нескончаемого потока времен, где под оранжевым абажуром вечерами собиралась ее семья: отец, инженер с дореволюционным высшим образованием, потом расстрелянный в тридцать восьмом, его жена, тихая и нежная женщина, пережившая мужа всего на несколько лет, бабушка, мать отца, гордившаяся своими пусть и захудалыми, но дворянскими корнями и своим дедом, министерским чиновником, – мирная интеллигентная спокойная жизнь, счастливая жизнь успела еще за четыре года, предшествовавших революции, отбросить на лицо бабушки свой тихий свет. Этот свет начинали излучать ее глаза, когда она смотрела на своего старшего брата.

* * *

Но и сам старик Арсений Плутархович был очень светлый, добрый и совсем настоящий. Он ласково рассказывал мне, пятилетней, о том, что у каждого предмета может быть живая душа, но вырастает она в нем, как невидимый цветок, только если этот предмет полюбишь, и мог за обедом придумать сказочную историю о булочке, которую я не доела: кусочек, брошенный тобой на блюдце, обиделся на тебя, говорил он, качая седой головой, отчего сам напоминал одуванчик, – и мне даже казалось, подуй я на его волосы, они взлетят и дед Арсений тоже легко поднимется к потолку, – а ведь зернышки, которые пошли на муку для твоей булочки, все друг с дружкой раньше дружили, и ты, съев одну часть и оставив кусочек, их разлучила.

Я сразу вспоминала про своего Дима и скорее доедала булку.

Как-то он при мне сказал бабушке: «Тонечка, ты уж прости, но тебе сильно нравится, как несет трагедию потери дочери твоя приятельница Евгения Леонардовна. Так пусть тебе это поскорее разонравится».

Бабушка, похоронив дочь, мою маму, потом часто повторяла эти, на первый взгляд, туманные слова своего старого брата.

Все ведь видел, добавляла она, все знал.

Когда дед Арсений приехал к нам погостить во второй раз, мне только исполнилось четырнадцать и я уже была способна понять, чту моя бабушка вкладывает в слово «толкователь»: дед Арсений никогда не говорил пустых, штампованных фраз, которыми бесконечно жонглируют люди, он вообще говорил мало, но каждая его фраза как бы высвечивала суть предмета, явления или человека, причем ту суть, которая прячется за маской, за сценой и даже за привычным полотном обыденности.

Именно от деда Арсения я впервые услышала слово «проекция».

Он сказал бабушке: «Ну что ты так сердита на Евгения (видимо, пока я не вошла в комнату, они говорили о старшем брате), я видел его в прошлом году, он так и не стал самим собой, живет в мире социальных иллюзий и личных проекций, самая сильная из которых – образ нашего прапрадеда, крупного министерского чиновника. Мы только думаем, что мы всё в жизни делаем сами, что мы отдельные частицы мироздания, но родовое прошлое ловит нас и вот его поймало и заставило повторить судьбу прапрадеда почти шаг в шаг. Евгений – исполнитель родовой воли».

– Он власть любит, – ответила бабушка. – Номенклатура – это власть, вот он сделал партийную карьеру.

– Все совпадает, Тонечка, из нашей семьи только он мог быть избран для продолжения линии прапрадеда.

– Да уж, тебя, Сеша, трудно представить начальником.

А я подумала: кем же можно представить деда Арсения?

Бабушка, точно прочитав мой мысленный вопрос, глянула на меня мельком и сказала:

– Я бы назвала тебя философом, но все они сейчас витийствуют на университетских кафедрах, а ты ведь мудрец, не они.

Меня охватила сильнейшая печаль, когда дед Арсений, взяв свой простой клетчатый чемоданчик, стоя в дверях вагона, прощался с нами. Поезд должен был через две-три минуты тронуться, и старик держался за ручку автоматической коричневой двери, чтобы внезапный толчок вагона не нарушил его хрупкого старческого равновесия.

* * *

«Мы с Димом» распалось – и Димону-второму я уже не верила заранее. Он даже не мог предположить, насколько оставшаяся в детстве без матери молодая обаятельная художница – его Миранда – не уверена в себе!

И поспешила рассказать ему о своих престижных женихах, чтобы самоутвердиться в его глазах – мол, если ты бросишь меня, есть, есть кому подобрать…

Ведь после той сцены во дворе моего детства я стала жутко закомплексованной: все девочки, а потом девушки и женщины казались мне гораздо привлекательнее меня. Кто я, спрашивала я себя, стоя перед зеркалом и придавая своему лицу выражение «хорошенькости», – очкастая и сутулая девица. Никому не нужная. Кому такая может понравиться? Любой предпочтет мне игру с мальчишками.

В пятнадцать лет я была носатой, длинной и тонкокостной, а потому казалась очень худой. И хотя мода на худобу уже шагала по подиумам, любовь к пышным бюстам никто не отменял. Так иронично говорила моя бабушка, грудь которой выступала из-за угла впереди нее на два шага, точно сначала несли мягкую скамейку, а потом появлялась и она сама… У меня такой мягкой скамейки не было. Бабушке это казалось уродством. Но тем не менее ее отношение ко мне напоминало мистическое служение, бабушка моя ведь сама знала за собой ту силу, от которой бежали ее сестры. И однажды сказала: «Ты не должна была родиться, но родилась. Потому что оказалась сильнее меня».

Я тогда не возразила, потому что уже чувствовала: если я сильнее бабушки, то лишь в даосском смысле – именно Лао-цзы писал о том, что слабое побеждает сильное…

– За несколько лет до тебя я отказала академику, обещавшему мне двухкомнатную московскую квартиру (на тот момент у меня была только своя комната в коммуналке), а к тому же длительное проживание с ним в Италии, в том чудном солнечном месте, где прохаживался Горький, обожавший Голубые пещеры, – хвастливо и глупо говорила я Димону, поднимая себе цену. (Я угадывала, что он, как спекулянт по природе, мог любить только то, что престижно, или то, на что есть большой спрос. Впрочем, здесь я зря употребила глагол «любить».)

– Дура.

– А потом убежала и от молодого мужчины…

– С успешным бизнесом и наличием дорогой загородной недвижимости? (Димон так и выразился.) И выбрала меня – человека, у которого на тот момент был один костюм и старая разбитая «тойота», но не было ни своей квартиры, ни постоянной работы! Ты это хочешь подчеркнуть? То есть ты героиня?

На страницу:
2 из 5