Полная версия
Время весны
О чем же я писал в те дни? Тогда мне казалось – о скучной повседневности, которая до тошного безумия наполнялась пропагандой и лозунгами. Но сейчас, вспоминая то время, сравнивая с новым, понимаю, что я стал свидетелем, скажу громко – одним из летописцев особой, переломной эпохи в жизни нашего города, целой страны. Глядя на современную молодёжь, мне кажется, что мы, по сравнению с ней, верили в коммунизм искреннее, старались быть достойными людьми. Сегодня даже мои сверстники порой смеются за спиной над начальством, над Брежневым. Это плохо, ведь если над властью можно смеяться, значит, её конец совсем уж близок.
И мне бывает грустно, хочется порой вернуться в годы юности и повторить их. Да, несмотря ни на что! На моих глазах быстро рос, строился Воронеж. Закладывались парки, скверы, возводились новые предприятия, здания, научные центры. Уходило безвозвратно прошлое – церкви, в том числе и Смоленский собор на Плехановской, превращали в склады, амбары. Людей старались привлечь к общественной жизни через народные кружки, лекции, клубы. Всё делалось для того, чтобы выстроить совершенно по-новому и быт, и культуру. Вернее, подчинить сердца и умы идее социалистического строительства. Тогда в это верили по-настоящему, мне думается, теперешняя молодёжь уже совсем иная.
С другой стороны, я видел, как в годы моей юности менялись люди. Честно скажу, не всё понимал и принимал. Женщины стали терять нежность, навеки утратили «тургеневский» облик, перестали быть хранительницами очага, тонкими, ранимыми существами. Они наравне с мужчинами осваивали самолёты, тракторы и самосвалы, крутили гайки и работали на станках. Помню, как меня направили написать очерк в район – про Мотю Тимашову, которая одной из первых женщин освоила в Центральном Черноземье трактор, а затем организовала женскую бригаду. Я писал о санитарном улучшении общежитий, о недопустимости воровства книг, о внедрении кинофильмов для пропаганды, о рабфаковцах, колхозниках и прочем, прочем…
Но особый след оставила в душе лекция молодого учёного, который рассказывал, что мы, поколение молодежи тридцатых годов, станем свидетелями полёта человечества на ракетах, что советские люди стремительно освоят космос. Юный лектор, заикаясь, говорил, что на других планетах солнечной системы наверняка есть жизнь, по крайней мере, в форме бактерий, и очень скоро мы полетим на Марс, установим там красный флаг и примем его природные богатства на народный баланс. Помню, двое ребят, которые шумно вели себя на той лекции, со смехом выкрикнули: «Ага, а из марсианской окиси железа мы наладим вселенское производство сурика!» А я не смеялся. Эта лекция, а вернее, её тема задели во мне какие-то особые струны. Не знаю почему, но тогда я становился сам не свой, лишь только речь заходила о далёких небесах. Я подолгу гулял один, иногда уезжал на велосипеде за город и, лежа в стогу сена, смотрел на звёзды…
Всё изменилось в весенний вечер сорокового года, когда, прогуливаясь недалеко от дома, я познакомился с удивительным человеком, который навсегда перевернул мою жизнь…
Глава 3
Я отложил тетрадь. Даже не заметил, как стемнело. Вспомнил о шашлыке, и чувство голода, которое на время чтения ушло, вдруг напало на меня зверем. Я выпил ещё вина, закусил сыром, и в голове зашумело, мысли стали гулять беспорядочно, звенеть, как ночные комары. В полумраке домика я на ощупь отыскал ворох газет, и, порвав их, легко разжёг ветки в мангале. Насекомые от едкого дыма быстро отстали, но сбились и жужжали рядом, словно ругали меня. Я дул на огонь, языки плясали, слегка обжигая лицо.
Я подумал: так кто же занят настоящей журналистикой – автор этих воспоминаний, или я, корреспондент нового века, работающий на сайте новостей? Он пишет о своём времени, где были стройки, люди, труд, вера, но хватало и привычной, как сегодня, дурости, лени – да чего угодно. Чем занят я? Ежедневно освещаю какие-то пресс-конференции, встречи, на которых с деловым видом люди в пиджаках что-то заявляют, и это что-то чаще всего либо имеет мало общего с реальностью, либо забывается на другой день. Я давно заметил: прочитав новостную ленту, уже спустя час-другой я совершенно не помню, о чём шла речь. Потом убедился, что это не моя особенность, все живут в таком ритме, хватают и пережёвывают на ходу новости, как безвкусную жвачку. Я часто бываю на открытии очередных магазинов, офисов, фондов и хвалю их хозяев, понимая, что делаю это только ради заработка, не верю и, главное, не хочу верить их словам и тому, что пишу. Так что же в итоге? В советские годы власть пыталась с помощью печатного слова изменить человека, сделать его целеустремлённым и послушным трудягой. А сегодня… да в принципе то же самое, но разница в том, что в те годы систему создавали для сверхцелей государства, а сейчас – для определенных структур. Даже социальные акции, помощь детским домам, открытие благотворительных фондов сегодня служат одной цели: оправдать систему, показать «человеческое лицо» людей капитала. Нет, давно прошло то время, когда меня привлекал протест, идеи левых партий, но всё же к своим тридцати с небольшим годам я кое-что понял, и уверен в правоте выводов.
Я отвлёкся от костра и посмотрел на тетрадь. Да, мне становился интересен, близок человек, оставивший когда-то эти записи. Хорошо, что не сжёг, а ведь мог запросто. Только читать тяжело, почерк плоховат. Мне бы хотелось, чтобы разбухшая тетрадь вдруг расплылась перед глазами, слегка приподнялась со стула, увеличилась, преобразилась и стала тем человеком, что заполнил её текстом. Чтобы не малоразборчивые буквы старого человека были перед глазами, а он сам сел рядом, выпил вина, неспешно рассказал дальше свою историю. Читая воспоминания, на первых страницах я испытывал неловкость, ведь слова обращены не мне, а внуку… Кстати!
Я нащупал в кармане телефон, нашёл книгу вызовов. Да, Михаил Звягинцев, так зовут человека, который продал дачу. Это, скорее всего, и есть внук Мишенька, ради которого и писалась тетрадь. Пока я пробежал только начало записей, и меня ждали новые страницы. Да, сказал я себе, пускай некрасиво заглядывать без приглашения в чужую жизнь, у меня нет морального права на это, но я уже не смогу остановиться. Вино и сыр немного отогнали чувство голода. Огонь разгорался, комары окончательно отступили в синюю звенящую темень, и я, положив в мангал крупные поленья, вновь сел под тускло-жёлтый свет старого торшера.
Глава 4
Итак, Мишенька, прежде чем описать эту встречу, начну с другого. Я закурил весной тридцать девятого года. Просто так, за компанию, угостился папироской у товарища по перу Васи Пенькова, потом купил пачку «Казбека» с красивым горным пейзажем, да так и втянулся. Отец мой не курил, а мать не переносила табачного дыма, о чём я писал ранее. Я не хотел её огорчать – у меня и так было подорвано здоровье, из-за которого меня признали негодным к строевой службе (это, кстати, сильно меня расстроило тогда). Поэтому свою новую привычку я скрывал, и дома никогда не курил. Вернувшись из редакции и поужинав, я каждый вечер отправлялся на прогулку, чтобы неспешно побродить-подымить. Странно, к двадцати годам я так и не нашёл близких друзей, хотя и общался с некоторыми коллегами по «печатному цеху», и у меня… не было ни одного свидания. Даже при одной мысли о девушках я робел и терялся. Слышал, что мама хотела меня познакомить с дочерью какого-то партийного работника, но отец отрубил, сказав, чтобы она до поры до времени «не дурила мне голову». Пока я не поднимусь хотя бы до заместителя начальника отдела в редакции, ни о каких встречах-свадьбах не может быть и речи. Я всё больше замечал, что отец был мной недоволен, хотя открыто никогда об этом не говорил. Я уже упомянул, что в нашем доме вообще не было принято вслух выяснять отношения и даже спорить. Но по одному только строгому взгляду я понимал, что он считает меня «заболтанным тунеядцем», живущим у него за пазухой, который не хочет работать и расти над собой в силу того, что сытость и покой достались «на тарелочке». Наверное, он был прав…
Сейчас я думаю: что же определяет нашу жизнь? Мы ли выбираем путь, или мельчайшие детали, совпадения без нашей воли направляют нас, меняют, а порой и ломают всё? Стоит подумать – ведь если бы не та первая папироса и привычки к курению, ежедневным вечерним прогулкам, то вся жизнь пошла бы иначе. Какая мелочь! Впрочем, мелочь? Порой лёгкий ветерок может стать причиной схода лавины, крошечный уголёк сжечь могучий лес, а маленькая соринка вывести из строя сложнейший механизм.
Прогулки по вечернему Воронежу стали для меня ритуалом. Я почти каждый день заходил в библиотеку, брал книги или научно-популярные журналы, мне выдавали даже некоторые редкие издания, ведь сотрудники хорошо знали и уважали моего отца-книгочея. Я любил задуматься, сидя с папироской на лавочке в сквере на бывшей площади Круглых рядов. И вот майским свежим вечером, когда белые шапочки соцветий украсили деревья, пели птицы, я встретил у окружённого тюльпанами невзрачного куба – памятника жертвам белого террора, пожилого человека. Он стоял, сгорбившись и потупив взгляд. Рядом на асфальте лежала вязанка потрёпанных книг. Я лишь подумал, как тяжело старику нести их, и он будто прочёл мои мысли, обернулся. Мне бросились в глаза его старомодный, но чистый пиджак, тонкий галстук и мохнатые коричневые бакенбарды, рваные и неухоженные, будто бы человека всю жизнь таскали за них. Я пишу и как будто вижу его большой орлиный нос, кустистые брови, губы, которые тепло, как-то особенно улыбались мне. Я обратил внимание на большой перстень с гранатовым камнем, золотую цепочку часов. Мне подумалось, что этот человек беден, но никогда не продаст эти фамильные драгоценности. Почему я решил, что фамильные? Не знаю, но во всём, даже в молчании его, я ощутил какой-то странный, совершенно не знакомый мне подчёркнутый аристократизм. Таких людей, как он, в то время уже не могло быть! Я пригляделся: ему, скорее всего, было чуть больше шестидесяти лет, но всё же он выглядел именно потрёпанным замученным стариком.
– Здравствуйте, молодой человек, – обратился он, и уже в первых словах мне послышалась вежливая, извиняющаяся просьба. – Мне неудобно вас так грубо беспокоить, но чувствую, мне никак не донести моих сокровищ, – он посмотрел на перевязанные бечёвкой книги. – Больше не могу их поднять – так сильно отдаёт болью в спине. Смилуйтесь, помогите донести – тут совсем недалеко, я снимаю угол на Богословской.
– Где? – удивился я, услышав странное название улицы и представив, как далеко меня просят нести увесистые тома.
– Простите, на Чернышевского, – он снял пенсне, протер платком и улыбнулся ещё добрее, – я, знаете, очень хочу, но так и не могу привыкнуть к новым названиям. Вот, знаете ли, приезжал когда-то Чернышевский в Воронеж, привозили его ещё ребёнком поклониться мощам святителя Митрофана. А он-то, Николай Гаврилыч, безбожником стал, а значит, закон вечности отрицал. А теперь вот улица его имя носит… Чтобы вечно помнили… А я не запомнил ещё.
– Удивительно, – не удержался я, – вот я, перед вами, ровесник этих переименований. И вы двадцать лет живёте и помните старые названия улиц?
– Нет, я вовсе не живу старым, поверьте мне.
Я тоже улыбнулся, хотя и понял, что странный человек добродушно посмеивается. Из сквера до Чернышевского было десять минут пути, и я согласился помочь.
– Вижу, вы тоже любите почитать? Это правильно! – сказал собеседник, видя, как я беру под мышку два номера журнала «Наши достижения», которые я только что получил в библиотеке, а свободной рукой поднимаю его «сокровища».
Мы долго шли молча, причём старик немного отставал. Затем он поравнялся и сказал:
– Прошу прощения, ведь я не представился. Карл Леонович.
– А меня зовут Николай. Вы немец? – спросил я. Мне не было интересно, кто он – просто как-то неудобно стало идти молча.
– Давным-давно, – он растянул по слогам, – обрусевший немец.
Мы вышли на улицу Володарского. Я посмотрел на пятиэтажный угловатый дом из серого мрачного кирпича с номером семьдесят. Я знал: в нём жили сотрудники НКВД, в том числе и друг отца майор дядя Женя, который был там, наверное, самым высоким чином.
– Любопытное здание, – видя мой интерес, сказал спутник. – Стиль конструктивизм – высокие кирпичные стены, огромные окна, остеклённая башенка есть, сдвоенные лоджии.
– А я бывал там, – ответил я с гордостью, ведь попасть в «дом чекистов» можно было только через центральный угловой подъезд, где круглосуточно находился дежурный с наганом. Он записывал имя каждого посетителя. – Хорошо там жить – своя водонапорная башня, котельная, даже санчасть есть и магазин.
– Нет, лучше уж там не жить, не бывать, – с грустью, удивившей меня, ответил старик.
Неподалёку играл духовой оркестр, исполняя «Над рекой голубой». Я любил эту мелодию, и шёл, представляя, как мои пальцы перебирают клавиши баяна. В тишине мы оба прислушались, как летит, незримо кружится, вальсирует в остывающем вечернем воздухе лёгкая музыка.
– Так что же нового происходит? – спросил мой спутник, когда оркестр остался за спиной и мы добрались до горбатого моста. – О чём, так сказать, пишут в «Наших достижениях»?
– Честно сказать, ещё не читал журналы, а только взял их, – ответил я. – Но судя по лозунгам на обложке, коммунизм строится.
– Действительно, строится, – прошептал Карл Леонович. – Скажите, пожалуйста, Коленька, можно я буду вас так называть?
– Конечно, – ответил из вежливости, хотя меня коробило мягкое обращение незнакомого человека.
– Коленька, чем живёт молодёжь? О чём мечтает?
Пока мы брели по Чернышевского, я кратко рассказал о своей работе, о лекториях, клубах, достижениях передовиков. Карл Леонович свёл лохматые брови, слушая с неподдельным интересом. Поморщился он лишь, когда я упомянул недавнюю «Красную пасху» – её устроили комсомольцы в пику церковному празднику, который по-прежнему отмечали многие. Молодёжь провела шумный и, как подчеркивалось в ячейках, добровольный сход в парке, и под общие крики и улюлюканье сожгла чучела попа, старухи-богомолки и Христа на кресте.
– Мракобесие порождается вовсе не наличием веры, религии, а злобой и темнотой, – вдруг прервал меня немец. – Великих учёных средневековья сжигали личности, не имеющие ничего общего с христианством. Столетия идут, но ничего не меняется. Больно, больно слышать, лучше бы я вас и не спрашивал.
Я удивился – неужели этот человек живёт, не зная, что же происходит в Воронеже?
– Ну, не сравнивайте, – вступился я. – Тогда людей убивали за убеждения, а комсомольцы сожгли символические чучела пережитков прошлого. Это две большие разницы!
– Пока в сердцах злоба, нет нравственности и любви, людей будут отправлять на костёр.
Я запомнил слова, но понял их не сразу. Сейчас мне кажется, что именно с этого дня у меня началась осознанная жизнь. Я стал запоминать события в красках, встречи, разговоры обрели для меня какой-то особенный смысл, словно легли на душу исписанными страницами. Я и теперь вижу образы, будто опять слышу разговоры и спешу записать их примерное содержание на бумаге для тебя, Мишенька. Странно, но снова хочется сказать о машине времени. Сейчас, несмотря на минувшие десятилетия, пишу и вижу, как мы идём со стариком, навстречу бегут, размахивая портфелями, пионеры. На углу продают сладости, и скопилась очередь – в основном из молодых людей, которые так хотят угостить подруг в эти неповторимые часы мая…
Дом, где жил Карл Леонович, почти примыкал к реке Воронеж, и с высокого места уже была видна голубовато-золотистая на закате вода. Немец без слов взял меня за плечо и указал путь во дворы. Сделав несколько шагов, картина изменилась, будто мы шагнули из города в деревню – женщина мыла в железном тазу простыни и даже не посмотрела на нас, мы обошли развешанное на веревках капающее бельё. Пахло щами из кислой капусты, из окна первого этажа доносился разговор на повышенных тонах. На низкой скамеечке сидел старик в полинялом кителе, с медальками на груди, тянул трубку. Я взглянул в его глаза, и они показались совершенно прозрачными. Подумалось, что он слеп, но лишь только мы поравнялись, он прокряхтел:
– Так ты что же, Леоныч, точно в империалистической не участвовал?
– Не обращайте внимания, – смутившись, сказал мой спутник. – Каждый раз так. Это Василь Петрович, у него двух сыновей убило в четырнадцатом году, а двух помладше забрала гражданская война. Он в беспамятстве.
Так мы и прошли мимо, а старик проводил нас своими прозрачно-вопрошающими глазами.
Карл Леонович оттянул скрипящую тугой пружиной дверь, и мы гулко затопали по тёмному коридору, поднялись по узкой некрашеной лестнице. Я подумал: «А ведь раньше никогда не приходилось бывать в таких местах! Может, стоило оставить книги прямо здесь, да и идти домой?» За одной из обшарпанных дверей кто-то неумело наяривал «елецкого» на гармошке, слышались смех и мат, за другой плакал младенец. Навстречу вышла женщина с каким-то жаревом на сковородке. Не вынимая папиросы, рассмеялась:
– О, мальчишечку нанял, Леоныч, прям как бюргер! – но смотрела только на меня. – Я бы тоже такого сладкого наняла, на часок. Поможешь и мне по хозяйству, мальчик?
Карл Леонович, видя моё смущение, взял меня за локоть и повёл мимо гомона. От его прикосновения стало легче, будто кто-то сильный и хороший повёл если не через ад, то, по крайней мере, через бесконечно тёмное и грязное место.
Наконец, в самом углу длинного коридора, мы остановились перед зелёной дверью: железная цифра восемь была сбита и лежала на боку, как знак бесконечности.
Немец пошевелил ключом, и когда замок поддался, пригласил меня войти первым…
Глава 5
Я поднял глаза – фруктовые поленья прогорели, угли ярко пульсировали тёмно-красными огоньками, но так почему-то не хотелось вставать, нанизывать шашлык и жарить… Не скажу, чтобы меня сильно захватила история, но всё же было в записках нечто особенное.
Тем не менее я поднялся и занялся шашлыком. Пока жарил, переворачивая шампуры с ароматными, шипящими кусочками, думал… о дяде Гене и себе. Мне казалось очевидным, что рассказчик и странноватый немец непременно подружатся на следующих страницах, иначе не описывал бы он в таких красках эту встречу. И снова между мной и Николаем Звягинцевым, истинным хозяином этой дачи, оставившим внуку воспоминания, пробежала искра. Так получилось, что и я сблизился с человеком намного старше меня, нашёл общий язык, причём получилось это тоже словно само собой, нечаянно.
Я оставил мангал – жар слегка ослабел, и можно было переворачивать реже. Отошёл чуть от домика, в темноту, и зашагал по тропинке к шелестящей прибрежной осоке. Подумалось – ведь мы живём в прекрасном месте! Моя дача – у воды. Недавно читал в интернете, что наше «воронежское море» уникальное, что в мире вообще нет второго такого большого водохранилища, полностью находящегося в черте города. Вдохнул влажный воздух… Эх, морюшко. Сколько о тебе сказано плохого – что по составу твоей воды можно изучать таблицу Менделеева, что грязное ты, вонючее. Будто само себя сделало таким, без людского участия. А ведь пора бы остановится, задуматься, и богатым мира сего совместно с властью выделить средства на очищение, а не конференции проводить бесконечные по теме спасения Воронежского водохранилища, о которых мне приходится писать…
Я спустился к мостику и стоял, положив руки в карманы. Далёкий левый берег горел множеством окон. Подуло ночной прохладой, и стало как-то особенно легко, чисто, хорошо на душе. Вновь пришла мысль, что я провожу первую ночь на своей даче, и так получилось, что она складывается незабываемо! Я опять вспомнил дядю Гену, вечера в беседке, и даже с некоторой ревностью обернулся в её сторону – до неё отсюда было рукой подать… Пойти, что ли, посидеть там?
Но запах подгоравшего мяса заставил меня вернуться к себе. Здорово, – к себе! Каждый раз, возвращаясь к этой собственнической мысли, я только радовался. Никакая власть не победит в нас, простых людях, это счастье: ощущать личное пространство, пусть даже это избушка пять на пять метров.
Перед домом кто-то сидел на корточках, переворачивая мясо. Мангал дымил, так что, подойдя совсем близко, я не смог рассмотреть лица.
– Ты что ж гуляешь, когда у тебя тут пожарище? – сказал незваный гость. Это был человек лет пятидесяти, в очках.
– Здравствуйте, я ваш новый сосед, – сказал я. – Только сегодня вот дачу купил.
– Да знаем, – сказал он, и я удивился. Ни внук Звягинцева Михаил, человек довольно молчаливый, ни я ни с кем не обсуждали покупку, но, видимо, в каждом домике уже в курсе, что здесь новый хозяин. Мне вспомнилась коммуналка, о которой читал только что, и понял, что со временем меняется немногое.
Не разговаривая, мы дожарили мясо, сняли его с шампуров, и я быстро сбегал в домик, нашёл ещё одну кружку, разлил остатки вина из пакета, не спрашивая, будет ли мой гость. Он не отказался.
– Ну, за знакомство, шашлычник! – сказал он, выпив немного и закусив обугленным кусочком.
– Спасибо, что помогли!
– Давай на ты, мы же дачники, – сказал он, немного развалившись на стуле, в котором недавно сидел я. Нечистыми после шашлыка руками он взял тетрадь и стал её небрежно перелистывать. Мне было неудобно его одёрнуть. Я спросил:
– А вы знали Николая Звягинцева?
– Дядю Колю что ли?
Я помедлил, глядя с облегчением, как собеседник оставил тетрадь в покое, вернув на лавочку рядом с торшером.
– Дядя Коля был очень хороший человек, – произнёс сосед после долгой паузы. – Стоп, а когда он умер? – он посмотрел на меня так, будто я должен знать. – Я его видел в последний раз… Да, наверное… Хотя, какая разница. Хороший был дядька, рыбак, всегда и радостный такой, и немного грустный… Выпить у него всегда было, хотя он чаще угощал, а сам не пил. На баяне здорово умел играть, помню вечер…
Он замолчал, думая о чём-то, а потом вдруг поднялся с кресла.
– Рад, что ты дачу купил, хороший, видно, парень! – он протянул мне руку и потеребил, уходя. – А за огнём следи – это тебе не шутка! Чуть что, все загоримся, тут тебе не того! Раз затеялся жарить, да ещё мангал поставил у крыльца – изволь следить, а не по надобности бегать!
Я проводил его взглядом, улыбаясь. Сходив к колонке, набрал в пустой пакет от вина воды и залил огонь. Посидев и пожевав ещё шашлык, подумал – то ли пойти спать, то ли ещё почитать немного… Впрочем, лучшее решение – хороший чай и чтение. Быстро нагрев электрочайник, я заварил пакетик и, прихлёбывая, вернулся к тетради.
Глава 6
Карл Леонович жил в тёмной каморке, и на фоне заката в единственном узком окне кружились пылинки. Оглядевшись в этом маленьком пространстве, я подумал – куда бы положить книги? Опустил ношу на пол рядом со стоящим на кирпичах матрацем. Высвободив пальцы от бечёвки, почувствовал облегчение, поднёс раскрасневшуюся ладонь к губам. Карл Леонович смутился:
– Простите, что заставил вас так потрудиться. Я не знаю, как и отблагодарить. Могу ли угостить чаем?
– Нет, я пойду, – ответил я, но Карл Леонович остановил меня.
– Ни в коем случае! Поверьте, я угощу вас, Коленька, особенным чаем, – в его глазах я прочёл искреннюю просьбу остаться. – Побыв немного ещё и составив мне компанию, вы доставите истинное удовольствие! Я мигом сбегаю к Наденьке! – и, не выслушав мой повторный отказ, он закрыл дверь.
Я сел на низкий табурет, положив на колени журналы «Наши достижения». Только теперь глаза привыкли к полумраку, и я увидел, что вся комната завалена книгами и папками, а в углу стоит громоздкая подзорная труба.
Кто же этот странный человек?
Мне подумалось, что каждый из потёртых томов хранит древние, утерянные миром знания, и Карл Леонович – последний на земле алхимик. Он собирает их в своей тайной лаборатории и по крупицам сшивает лоскуты прошлого, чтобы однажды пролить свет, выдать из этой душной кельи великую истину. И, как потом выяснилось, я был прав – пожилой немец действительно заглядывал из этого чулана в неведомые дали.
Старик вернулся довольно быстро. Из носика алюминиевого чайника шёл пар, и комнату наполнил приторно-сладкий аптечный запах.
– Я очень люблю заваривать ягодки калины, – говорил он, разливая по железным кружкам. – Удивительное растение. Вы слышали про Калинов мост?
– Это сказка, в смысле?
– Да. Я давно открыл для себя удивительный, глубокий мир русских песен, сказок и понял, что славянские народы ещё в древности владели знаниями многих тайн космоса и мироустройства. Калина – от слова раскалить, я понял так, что мост в том предании был горящим, и ягоды калины по осени горят в лесу, как последний предзимний закат…
Я не очень понял, зачем это было сказано, но слова мне запомнились. Наступила пауза, и я взял кружку, поднёс к губам, но тут же обжёгся и поставил обратно. Я никогда раньше не пользовался железной посудой. Заметив моё замешательство, немец улыбнулся: