
Полная версия
Прочь из города
– Эх, была бы у меня сейчас такая печка – никаких проблем бы не было ни с отоплением, ни с готовкой, – произнёс Ропотов и понурил свой взгляд.
– Вот, вот, Лёш, – Спиридонов опять стал долго кашлять, – сейчас нет ни у кого ни печек, ни запасов. Москвичи перестали делать запасы продовольствия. Ни круп, ни соли, ни консервов, ни спичек ни у кого больше, чем на неделю, нет. Нет погребов, нет сараев, дач, ага? А на тех дачах, что ещё у кого-то остались, – цветочки да газончики. Никто лопату в руки брать не хочет, ты понимаешь, многие даже и не брали ее в руки никогда. Никогда! Представляешь! – он опять закашлял. – Вот сейчас жрать-то и нечего. Привыкли, понимаешь, что в магазинах всегда всё есть. Конечно, магазинов-то полно кругом, круглосуточные всё, универсальные. Хошь тебе – морковка, хошь – водка, хошь – носки, а хошь – аспирин. А где они сейчас, магазины эти?
Спиридонов опять неудачно попытался рассмеяться, но страшный кашель не позволил ему это сделать, заставив проступить на глазах слёзы.
Пока они, ожидая закипания воды в кастрюле, стояли и грелись у костра, Аркадий Никитич спросил у Ропотова:
– Алёш, а ты знаешь, что у нас в подъезде пожар был?
– Да ну?! – удивленно воскликнул Ропотов. – Не может быть!
– Да… Две квартиры: на восьмом и девятом этажах – сгорели. Полностью выгорели, ага?
Ропотов внимательно посмотрел на тёмный силуэт своего дома.
– Да нет, не старайся – не с этой стороны, с моей.
– И когда это произошло?
– Позапрошлой ночью. В квартире на восьмом этаже семья молодая жила: парень с девчонкой и ребёнок у них маленький был. Мамочка ещё с коляской всё время в лифте ездила.
– Ну да, помню её, голубая такая коляска.
– Ага, голубая, – Спиридонов опять закашлял. – Сынишка малой… Видно, чтобы согреться, а может разогреть еду какую, они костёр у себя разожгли. Прямо на полу. Не знаю, открыли они окно или нет, – ну, в общем, угорели они. Заснули, наверное, и угорели, а потом и сгорели. Так в кровати и лежат до сих пор, ага. То, что осталось… – И ребёнок?
– Ну, а то… И ребёнок, и коляска голубая – всё сгорело, ага. А выше их, на девятом, мужик с бабой жили, оба пенсионера… Да, хороший мужик был… Петрович… Разговаривали мы с ним часто… Даже не знаю, проснулись они той ночью или не успели даже. Огонь по балкону поднялся. Хорошо ещё, что чердака в нашем доме нет, да и пламя вниз не пошло, как это часто бывает. А так бы и я, и ты, Лёшка, тоже могли не проснуться вчера… Такие, брат, дела.
– Вот ведь ужас! Кошмар какой… То-то я заметил, дымом ночью несло. А я и не знал, и не подумал даже… Сейчас ведь и пожарные не приедут: некому вызвать-то.
– Да уж… – тут Спиридонов тяжело выдохнул, – хороший мужик был, ага… Петрович… Ох, погорит Москва вся, погорит. Если не кончится бардак этот… Как при Наполеоне, погорит, ей-богу! Помяни мои слова, погорит.
К этому времени кастрюля над костром уже вовсю бурлила пузырями, пора было её снимать, но расходиться мужчинам, соскучившимся по нормальному человеческому общению, уже не хотелось.
Воды на двоих было мало, поэтому первую кастрюлю кипятка, они так решили, Ропотов отдал Аркадию Никитичу. Пока тот поднимался к себе, Алексей поддерживал костёр. Они также договорились, что Спиридонову не нужно будет возвращаться по лестнице, он перельёт у себя кипяток из кастрюли Ропотова в свою и сбросит ту из окна на лестничной клетке в сугроб.
Оставшись один и зачерпнув по новой снега в ставшую совсем уже чёрной от копоти кастрюлю, Ропотов подбросил в костёр приготовленные заранее палки и ветки и стал наблюдать, как снег внутри кастрюли медленно проседает, а едва заметные струйки пара под монотонное шипение устремляются вверх: туда, к душам несчастных соседей-погорельцев.
Глава XVIII
На следующую ночь в подъезде Ропотова умерли ещё два пенсионера, а в соседнем – грудной ребёнок. Вероятно, смертей было ещё больше, но Ропотов об этом ровным счетом ничего не знал.
Когда умер пожилой мужчина из квартиры на пятом этаже, в их подъезде об этом узнали все. Жена умершего принялась кричать, а потом уже просто выла в полный голос. Ропотов поднялся узнать, что же произошло. Спустился и Аркадий Никитич. Из других жильцов больше не вышел никто.
Вдвоём они пытались, как могли, успокоить несчастную женщину, но, похоже, от горя, а также от холода и голода она тронулась умом. Так и пролежала она рядом с окоченевшим трупом до утра, пока сама не умерла. Никто их не выносил из квартиры. Они так и остались лежать вместе на кровати. Зато уже потом кто-то вынес из их незапертой квартиры вещи: всё, что имело какую-то ценность в «мирное время», а также то, что можно было сжечь. Но кого это уже волновало?
Той же ночью, под утро, где-то недалеко от их дома стреляли. Долго и часто. Звуки были очень громкими. Детям, а также Лене было очень страшно. Ропотову тоже было не по себе, но он, как мог, проявлял спокойствие и успокаивал их.
Наутро оказалось, что стрельба велась в районе ближайшего отделения полиции. Здание атаковала какая-то вооруженная группа. Вероятно, чтобы захватить оружие. Вскоре в нём начался пожар, и оно полностью выгорело. На улице, прямо на снегу, лежали тела убитых полицейских. А ещё двое, обуглившиеся и с трудом различимые, остались в сгоревшем уазике рядом со зданием. Люди, какие там собрались днём, обступили их и молча с ужасом разглядывали. Потом приехали военные грузовики, зевак разогнали, а трупы погрузили и увезли. Ропотову об этом рассказал Спиридонов, а ему, в свою очередь, кто-то ещё.
Ропотов потом ещё раз сходил к «Пятёрочке», но и она, как оказалось, сгорела. Что стало с продуктами – уже неважно. Хорошо, если люди их успели растащить, хоть какая от них польза была бы тогда.
Мысль о тёще не давала ему покоя. Возвратившись во двор, он отыскал свой «Солярис» и попробовал открыть его с пульта. К счастью, аккумулятор ещё не успел разрядиться. Ропотов забрался в холодный салон. Все стёкла машины были покрыты хорошим слоем ещё не успевшего слежаться снега. Он попробовал завести машину, и это сразу ему удалось. Щётки на лобовом стекле автоматически сбросили снег и вернулись в первоначальное положение.
Индикатор топлива показывал 32 литра. При расходе зимой по городу десять-одиннадцать литров на сотню выходило не больше трёхсот километров пробега.
«Итого почти триста километров до того момента, как машина встанет. И если не доехать, на этом всё и кончится. Можно даже не вылезать из неё. Просто закроем глаза, заснём и уже не проснёмся, – он поёжился. – Если поеду один, машина будет легче, а расстояние – больше. Но как я их оставлю одних? Уж лучше тогда умирать всем вместе. И сразу».
До дома матери Лены, Ларисы Вячеславовны, от их дома выходило почти тридцать километров. Туда-сюда на круг получалось шестьдесят, а на случай объездов – семьдесят-восемьдесят. То есть всё равно хватало и даже с запасом.
Ропотову пришла идея: «Вот бы забрать всех, детей и тёщу и – прочь из холодного города, на дачу с печкой. Пересидеть там, а потом, как потеплеет, и порядок восстановится, вернуться».
Только вот незадача: дачи-то у них не было. Как не было и родственников в других городах. Зато дача была у его друга Кирсанова. Прошлым летом Ропотовы ездили туда отмечать день рождения жены Кирсанова – Оксаны. В те большие июньские выходные стояла жаркая погода, они даже ходили все вместе купаться на местные пруды – место истока речушки со смешным названием «Рожайка». Хорошо тогда они отдохнули. Да и звал в гости потом их Кирсанов на свою дачу чуть не каждый месяц – хоть его одного, хоть со всей семьей.
Дача Кирсанова располагалась в пятидесяти километрах к югу от Москвы, в садоводческом товариществе недалеко от военного городка Алачково Чеховского района. Дом был хоть и старый, но построен добротно, из брёвен. В доме Кирсановых было несколько комнат, на первом и на мансардном этажах, проблем с размещением у них тогда не возникло.
В самой большой комнате дачного дома была выложена отличная печка-голландка. Из-за жары её тогда не топили, но Кирсанов рассказывал Ропотову, что печка была превосходной: растапливалась с одной спички, тепло давала уже через час и держала его почти сутки.
А какой шикарный погреб был в этом доме! Сколько красивых банок стояло тогда на его стеллажах: и с красными пузатыми томатами и зеленовато-песочными огурцами, с обеих сторон обрезанными, и с жёлтыми кабачками, нарезанными увесистыми кольцами, и ещё желтее – с целиковыми маленькими патиссонами. А какие замечательные компоты: из красной смородины, из чёрной, из вишни. Ну и варенья: клубничное, смородиновое, сливовое, из крыжовника, яблочное повидло. Эх, сейчас бы попасть туда, да с большой ложкой! Да и без ложки – только крышку открыть и так и припасть губами к этим разносолам и сладостям. Ну и пусть себе по животу течёт, главное, чтобы в рот попало.
А ещё там была картошка в ящике, пусть, наверное, сейчас пророщенная уже, с глазками, но – картошка! Мать стола русского, матушка-кормилица. Ну и что, что из Америки привезенная Петром Первым насильно вместо репы и в дополненье к капусте насаждённая.
Как же она выручала всех, картошечка: и в войну, и в голод, и в тюрьме, и на каторге, и в кафе-ресторанах, и в домашних коленка-к-коленке застольях угарных, с песнями, с гармошкою. Рассыпчатая такая с паром, во рту так и тает, так и тает, а добавишь сверху соли щепоточку, уж как она заиграет! А если ещё огурчика к ней солёненького, да сметанки – такой, чтобы ложка стояла, да водочки холодной, из потной стопочки, в капельку, в слезиночку, то и мяса никакого не нужно, а уж рыбы-то и подавно.
Хотя сальце бы, право, не помешало к картошечке. С мясной прожилочкой. А ещё холодец с чесночком – такой, что двинешь тарелкой, а он в ней покачивается, из стороны в сторону, а глаза твои жадные до вкуса его сказочного на поверхности блестящей отражаются, кружки-полукружки морковки разглядывают, от этой самой поверхности до дна его, до рисунка почти до самого на тарелочке. Ох…
Вот если бы только сейчас оказаться им там всем вместе – Ропотовым и Кирсановым в той большой комнате с печкой, с яствами этими из погреба – всем бы тогда хватило и места, и тепла, и пропитания.
При этой мысли Ропотов закрыл глаза, поглубже вжался в своё мягкое и уже не такое холодное сидение, и на его лице медленно проступила улыбка удовольствия, какая обыкновенно бывает у беспечных мечтателей, стоит им лишь только в очередной раз нарисовать в своем воображении ещё одну яркую безукоризненную картину, не забыв при этом расположить в самом её центре, да-да, конечно же, себя.
А что, если Кирсанов туда и уехал, плюнул на всё на это и уехал? Обрадовался бы он тогда их приезду? Да, конечно, едой и заготовками из погреба пришлось бы ему поделиться, от своих ртов голодных отнять. А в час лихолетья, кто знает, будет старый друг таким же милым тебе, добрым и отзывчивым, как раньше? Своя рубашка-то ближе к телу. Дружба – дружбой, а табачок врозь. Не зря же такие пословицы народ сочинил и поминает их раз за разом.
Но, с другой стороны, присоединись они сейчас к Кирсановым – два мужика уже будет в доме, четыре руки, четыре кулака. Время-то теперь лихое наступило, опасность из каждого угла на тебя волком глядит и слюнями исходит. Да и Ленку с Оксанкой сложи, да тёщу прибавь – всё забот меньше на хозяйство да троих детей. Вместе-то сподручнее.
«Будь я сейчас на его месте, только бы обрадовался прибавлению такому», – решил за Кирсанова Ропотов перед тем, как открыть глаза и заглушить мотор. Он привычно потянулся к карману брюк, где всё ещё лежал телефон, чтобы позвонить Димке и сообщить ему о готовности приехать к ним в гости на дачу, но тут же осёкся, опомнившись, и во весь голос протяжно изрёк: «Твою мать!»
Глава XIX
Вернувшись домой, Алексей рассказал о своей шальной идее жене.
Лена долго молчала, обдумывала всё. Скорая встреча с матерью, к тому же спасительная для той, тёплая печка да запасы из погреба, конечно, были серьёзными аргументами. Бросать квартиру в этом случае было не жалко: ничего ценного в ней не было. Самое страшное, что могло бы с случиться за время их отсутствия, – квартира могла сгореть в пожаре. Но лучше уж пусть она сгорит, но без них.
Вот только доедут ли они до дачи Кирсановых? Дорога-то неблизкая. Хватит ли бензина? А если сломается что? Приключится в дороге? Да и будут ли им там рады? А если никого там в момент их приезда не будет – что в таком случае делать? Возвращаться?
– Смотри, в «Солярисе» 30 литров бензина, хватит, чтобы триста километров проехать. Тридцать – до мамы и меньше ста от неё до дачи. Ещё и на обратный путь останется, если, конечно же, здесь, в Москве, всё быстро устаканится, – предвосхищая вопросы Лены, Алексей начал убеждать её в реальности своего плана.
– Алёша, – внезапно Лена остановила его, – ты помнишь, какая прошлой ночью стрельба была? Неужели тебе не страшно куда-то ехать сейчас? А дорога на дачу из Москвы идёт вообще через лес сплошной. Кто угодно может выйти на дорогу и заставить нас остановиться. Что тогда с нами будет, ты вообще можешь себе представить?
– Лена, я не знаю. Что ты от меня хочешь, чтобы я тебе сказал? Я правда не знаю, сможем ли мы добраться до этой дачи. Но я знаю, что как только у нас закончатся эти последние продукты, которые я принёс из «Пятёрки», – а это будет уже в следующие выходные, нам нечего будет есть, нам нечем будет согреваться хотя бы изнутри. И мы просто умрём здесь, в этой комнате, от голода и холода. Как, может быть, уже умерла твоя мама!
– Как ты можешь?! Не рви моё сердце, Алёша, пожалуйста, не надо. Я места себе не нахожу от этого, – по лицу Лены побежали слёзы, которые она сразу же стала растирать руками. – Но мы не можем так рисковать детьми, пойми ты это, не можем! Завтра мы уедем и пропадём в дороге, а останься мы здесь, уже, может быть, послезавтра, начнут развозить продукты и воду по дворам, ты вспомни слова того слесаря. Ну, не верю я, что все нас бросили на произвол судьбы, что никто не беспокоится сейчас о нашем спасении, о спасении всех москвичей. Понимаешь, всех! Не верю!
– Хорошо, – сдался Алексей, выдохнув вместе с воздухом из лёгких большое облако пара. – Будь по-твоему, давай ещё подождём.
Ропотов лёг на спину рядом с Леной, и, не снимая перчаток, положил себе руку на лоб. «Хуже нет – ждать и догонять», – ещё раз повторил он про себя хорошо известную истину.
С другой стороны от Лены, прижавшись к ней, как поросята к свиноматке, расположились дети.
Они сильно сдали за последние дни. Ослабли, исхудали, осунулись, но при этом, кажется, повзрослели. От их былого веселья, беспечности и капризности не осталось и следа.
– Мама, а помнишь, я кашу плохо кушал? – как-то среди ночи прошептал Лене на ухо Павлик.
– Помню, сыночек, конечно, помню, – не открывая глаз, так же шепотом ответила ему Лена. Ропотов и Саша спали рядом.
– Какой же я был дурак!
– Ну что ты, Пашенька! Просто ты был маленький ещё, а теперь ты уже большой и всё понимаешь.
– Я бы сейчас, мама, всю-всю эту кашу сразу бы съел, ничего бы не оставил на тарелке.
– Правда? – Лена заулыбалась. – Всю-всю?
Паша на миг задумался.
– Ну… я бы только Саше и тебе с папой оставил немножко. Вы же, наверное, тоже захотели бы?
– Ну что ты, мой маленький! Мы бы свою кашу всю съели. Зачем нам ещё и твоя?
– Мама, а ты же сказала, что я уже не маленький, а большой. А теперь опять говоришь, что я маленький.
– Сыночек, ты для меня всегда останешься маленьким, даже если станешь большим-пребольшим.
– И даже если стареньким стану, и у меня вырастут усы и борода, всё равно маленьким для тебя буду?
– Да, мой хороший, даже если усы и борода… Спи, мой мальчик, не думай о каше… думай о солнышке, о птичках, о лете, о море… Спи, сыночек, засыпай.
Глава XX
На следующий день после разговора с Леной о возможной поездке Ропотов заглянул к соседу Спиридонову. Тот долго не подходил к двери. Ропотов хотел было уже уйти, но, услышав глухой кашель за дверью, остался и ещё раз постучал, на этот раз сильнее.
Дверь вскоре отворилась. На пороге одетый в верхнюю одежду и завернутый во все мыслимые и немыслимые тряпки стоял Спиридонов.
– А-а, это ты?! – проворчал он и снова закашлял.
– Здрасьте! Не лучше Вам?
– Куда там… Помру я скоро, Алёшка, совсем мне нехорошо.
–
Может, Вам что принести? Еда-то у Вас есть какая?
– Не беспокойся за меня, старика. Тебе пацанов своих кормить нужно и жену, ага. А я всё равно помру скоро. Лёгкие у меня ни к чёрту, – тут Спиридонов выдал целую серию кашля, а под конец даже сполз вниз по стенке, прямо там, на пороге.
– Ух, что-то в глазах потемнело.
Алексей нагнулся, чтобы поднять Спиридонова, но и у него сил уже не хватило, чтобы справиться одному с этой, всё ещё тяжёлой ношей. Покряхтев немного, Ропотов также сполз по стенке и расположился рядом с Никитичем.
– Слышно что, Аркадий Никитич?
– Хреновые новости, Алёш. Вчера ко мне заходил Серёга, сварщик жэковский, ну тот, я тебе о нём говорил как-то…
– Ну, да, помню.
– Он мне сказал, – тут Спиридонов опять закашлял, а потом, отдышавшись, продолжил, – сказал, что два дня тому… народ, который в центре Москвы живёт, и кто смог до центра добраться, ходили на Тверскую. Стояли они там, у мэрии, бузили, требовали навести порядок, обеспечить хлебом и водой. Часть толпы пошла к Кремлю. И этих, и тех, кто пытались в мэрию пробиться, не пустили, разгонять стали, ага. Да много их там было… этих… которые с дубинками и щитами…
– Омоновцев, гвардейцев? – помог Ропотов.
– Ну, да, их, чертей… космонавтов… так их ещё зовут, за шлемы, как у космонавтов. Стрелять они стали, ага, космонавты эти. Прям по толпе. Многих пошибли. Баб с детями, старых, молодых… всех, без разбору. Так и остались там они лежать, у мэрии. Остальных разогнали. Машины свои лазерные включили, что слепят и шумят так, аж перепонки лопаются. Даже не арестовали, сволочи, никого. Это не кормить, чтоб, наверное… Так-то вот! Одних постреляли, других прогнали, чтоб не совались, значит, чтоб не мешали им. Теперь туда не попасть совсем, ага… Загородили Тверскую всю. Машинами, перегородками, бэтээрами. Не пройти, не проехать.
– Да… дела! А сварщик этот, он что, был там? Всё видел?
– Серёга-то? Был.
– Повезло ему, что жив остался, что до дома сумел добраться.
– А это ещё рано говорить-то, что повезло. Могёт быть, что это тем повезло, кто пулю там принял. Кто знает, что нас… что вас… ждёт всех теперь… ага, – Спиридонов опять принялся кашлять. – Помнишь, как говорил незабвенный Джон Сильвер? – спросил он Ропотова после небольшой паузы, когда откашлялся.
– Пиастры, пиастры?
– Да нет же, – тут Спиридонов хотел рассмеяться, но снова закашлял. – Так кричал его попугай. А одноногий пират говорил: «И живые позавидуют мёртвым!» Во как… Ты знаешь что, Алёшка? Ты, это… как я помру, забирай, что хочешь из моей квартиры, можешь сжечь что-нибудь, что нужно тебе будет, или посуду какую, одёжу. Это тебе вроде как завещание моё наследственное, токма без нотариуса, ага?
– Перестаньте Вы разговоры эти. Сами ещё…
– Пообещай, что возьмешь, слышишь! – перебил его Спиридонов, схватив за руку и пристально вглядываясь в глаза – так серьёзно, что у Ропотова всё внутри похолодело.
– Ну, хорошо. Обещаю, – отвёл он, наконец, глаза в сторону.
– Добро!
Ропотов всё же помог Аркадию Никитичу подняться, пройти в комнату и лечь в кровать.
На прощанье Спиридонов протянул ему ключ от двери.
– На вот, закрой меня снаружи. Не хочу, чтобы кто чужой шарился тут.
– А как же Вы откроетесь-то сами?
– У меня ещё один есть, не переживай… – он улыбнулся. – Помнишь, что обещал? Всё, что тебе понадобится, заберёшь.
– Хорошо… Я пойду. Ну, до свидания!.. Поправляйтесь скорее!
– И тебе не хворать.
Алексей вышел на лестничную клетку, замкнул дверь на ключ. Постоял немного. За дверью опять послышался продолжительный кашель. Ропотов потихоньку пришел в себя. Стал медленно спускаться по лестнице.
«Жалко-то как мужика. Хоть и знакомы мы с ним меньше недели, а уже другом стал, родным почти стал.
Жалко. Не протянет он и до завтра», – подумалось ему.
И следом:
«Теперь понятно, что надо отсюда уезжать: рассчитывать больше не на что», – укрепился он в мысли о бегстве из Москвы.
Глава XXI
Вечером того же дня, спустившись от Спиридонова к себе, Ропотов ещё раз заговорил с Леной на тему отъезда. Поведанная им история о кровавом разгоне москвичей, пришедших требовать от власти решительных действий по их спасению, возымела свой эффект. Надежды Лены на изменения к лучшему были разбиты, и возражать Алексею ей уже было нечем.
Ведь даже Лена стала понимать, что ситуация стремительно ухудшалась, уходя в крутое пике. Да и не только Лене, многим москвичам, кто узнал об этих событиях, стало очевидно, что в этой суперэкстремальной, почти невероятной ситуации власть – та самая власть, которая ещё недавно контролировала всё и вся, оказалась неспособной мобилизоваться и выполнять свои элементарные функции. Как, впрочем, не способной она оказалась эту ситуацию предвидеть, просчитать её последствия и принять меры для того, чтобы эти последствия хоть как-то для себя же самой и смягчить.
Но когда в довершении ко всему вызов власти бросила горстка мятежников, причем мятежников снизу, не имеющих почти никаких ресурсов, чтобы эту власть поменять, власть растерялась. Потеряв же такой мощный инструмент влияния как телевидение, и растеряв по дороге своих «лучших» представителей, банально сбежавших, она обнажила свою полную беспомощность. И уже в состоянии беспомощности она стала множить свои ошибки, загоняя саму себя все дальше и дальше в угол.
Народ же, по привычке рассчитывая, что власть всё сделает, всё решит и поправит, ждал и надеялся – до тех пор, пока холод и голод не стали брать людей за горло, пока смерть не начала каждый день приходить к ним домой, забирая самое дорогое – жизнь близких.
И вот когда уже люди, совсем отчаявшись, пришли и потребовали, власть испугалась – его, народа, – источник этой самой власти, как это написано в Конституции. Власть испугалась того, что народ сметёт её, отнимет всё, а отняв, призовёт к ответу, осудит и покарает. И испугавшись этого, она ударила наотмашь, ударила всей оставшейся у неё силой. Но вот только она позабыла, что действие всегда рождает противодействие. И чем сильнее удар, тем более мощным получается ответ. Так и начинаются все бессмысленные и беспощадные бунты, гражданские войны, смуты, майданы. И если начинаются они быстро, то вот закончить их так же быстро бывает ох как непросто, а нанесённые друг другу раны и вовсе затягиваются потом годами.
На следующее утро Ропотов первым делом решил навестить Спиридонова. Подойдя к его двери, он высвободил из-под шапки своё ухо и приложил его к двери. Постояв так недолго и не дождавшись никаких звуков, Ропотов достал из кармана ключ, вставил в замочную скважину и провернул два раза: столько же, сколько делал это вчера, но в обратную сторону. Потом, не вынимая ключа, тихонько потянул за ручку. Дверь покорно поддалась ему, слегка заскрипев петлями и как бы здороваясь с ним.
Прежде чем войти, он постоял и послушал. Тишина, ни звука. Зашёл в квартиру, осторожно прикрыл за собой дверь, предварительно вынув ключ. Мысль о том, что вот сейчас он увидит мёртвого Спиридонова, привела его в сильное волнение. С другой стороны, Ропотова всё ещё не покидала надежда увидеть своего соседа живым. Но по мере того, как он, затаив дыхание, приближался к комнате, в которой вчера оставил того на кровати, эта надежда растворялась. В висках застучало.
Вот наконец и комната. А вот и кровать…
Ропотов подошёл к окну и отдёрнул занавеску. Комната наполнилась светом.
На кровати с открытым ртом и немигающими пустыми и устремлёнными в потолок глазами лежал Спиридонов. Кожа его лица была неестественно белая, местами жёлтая, даже кремовая, а где-то уже пурпурно-синяя, отдельными пятнами. Под кожей сильно проступил череп, отчего показалось, что кожу кто-то натянул, завязав её сзади узлом. Ставшие уже привычными Ропотову черты лица Спиридонова донельзя изменились: теперь перед ним лежал совсем не знакомый ему человек. Из-под тряпок торчала такая же белая с синим рука с неестественно скрюченными пальцами, а ниже – ступня, толстая от надетых на неё нескольких носков.
«Как же смерть обезображивает, как она меняет внешность человека, отталкивает», – подумалось ему после того, как он наконец выдохнул.
Постояв немного, Ропотов протянул руку к лицу покойного, чтобы навсегда закрыть ему глаза. Это всё, что он мог для него сделать. Руку встретил ледяной лоб, потом такие же ледяные веки и нос.
«Прощай, Никитич… и прости… Молись там за нас. А я – здесь за тебя буду», – Ропотов ещё раз посмотрел на покойного, снял шапку и опустил голову на грудь, закрыв глаза. Мысленно он аккуратно и беззвучно опустил на покойного крышку гроба; тот стал медленно опускаться куда-то в бездну, пока не исчез совсем из вида, и Ропотов бросил ему вслед горсть замёрзшей земли. Вот и всё. Открыв глаза снова, Ропотов натянул плед на лицо покойного, перекрестился, но совсем неумело, перепутав последовательность на лево-право.