bannerbanner
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Полная версия

На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Посинели, князь, изблевались – и каюк!

Было ясно, что в подземелье Уренской губернии ворочаются темные, гадливые силы. Противостоять им трудно. Они солидарны и гораздо активнее его, губернатора…

В пустом и печальном доме, где вещи напоминали о покойном Симоне Геракловиче, ему было даже хорошо. Кутаясь в теплый халат, Мышецкий разгуливал от печки к печке, у каждой грелся. Блуждал по звонким пустым комнатам, слушал бой часов, размышляя. Вспомнил и телеграмму, полученную утром. Разве можно понять что-либо? Нет, только одно: власть мечется, поезда не ходят, заводы стоят, Витте станет премьером, Дурново будет моим министром, Булыгина в архив, патронов жалеть не станут.

И вдруг этот влахопуловский дом показался ему таким страшным, таким мертвым. Захотелось бежать куда-нибудь в сияние огней, к шелестам одежд, к живой человеческой речи. Быстро скинул халат и велел запрягать лошадей. «Покатай!» – сказал князь кучеру…

Но кататься было уже холодно, завернули на вокзал. До отхода последнего поезда оставалось что-то около часа. Сергей Яковлевич зашел в ресторан, от скуки выпил стопку водки, без аппетита съел что-то невкусное. Выбрался на перрон, забитый кладью. Квохтали в клетках куры, визжали в мешках поросята. С громадными мешками на спинах тыкались в разные двери мужики, растерянные:

– Степан, да не туды! Слышь? Не нужно там, не нужно…

На спине – мешок, в руках – по сундуку, под локтем – по три буханки хлеба. А через шею каждого – связки гремучих баранок. И все это везется в деревню: на радость семейству.

– Степан! – громыхал сундук. – Кажись, вот где нужно…

– Жандарм, – позвал Мышецкий, – да покажите вы этим олухам нужник. А то ведь в каждую дверь лезут… мешают службам!

Присел на лавку под большими часами. Рядом устроился хилый, затрушенный чиновник-путеец. Зажимал меж ног тяжелый мешок. Встряхивая кулечек, доставал из него изюминки, мелко жевал, услаждаясь. И вспыхивала при отблеске паровозных огней его кокарда на помятой путейской фуражке. Мышецкий кивнул на мешок:

– На зиму запасаетесь?

– Мучка, – ответил тот. – Пять рублей дал… Вот она! Много ли? Да сапог, видите, каши просит? – Чиновник отставил ногу (языком болталась отлетевшая подметка), пожалел себя.

– Вы местный? – спросил Мышецкий (чиновник не знал его).

– На разъезде служу. Кой год! Сорок восьмой километр – к часу ночи доберусь. Жена, детишки. Да скворец – такой забавник!

– А разве на зиму этого хватит? – спросил Мышецкий.

– Не на зиму, сударь, – пояснил путеец. – Это мы чтобы не подохнуть, на забастовку запасец делаем. Жена посоветовала!

Сергей Яковлевич поразмыслил над таким наивным признанием: жена, дети, ученый скворец и вдруг… забастовка! Везет к себе на разъезд мешок муки специально, чтобы бастовать во всеоружии…

– А разве, – спросил князь, – вопрос о забастовке решен? Вы, сударь, очевидно, большевик?

– Нет, сударь, я сам по себе… – Чиновник прощупал кулечек до дна – пуст и, скомкав, отбросил его. – А вот посудите сами; как тут жить? Мучица – пять. А получаю – двадцать. Опять же, и сапоги… видите? А вычеты? За то, за это, за здорово живешь. Бывает, флажком поезду махнешь, а харя небрита – с тебя взыщут…

– И когда же думаете начать?

– Подхватим! – охотно сказал путеец. – Скоро…

– Что подхватите?

– Москву да Питер… Сейчас уже до Казани дошло!

– Но требования у вас чисто экономические? – спросил князь.

– У меня-то – да. Кошельковые. Однако вот амнистию я тоже буду приветствовать. Потому как у меня племянник, Сережа Бутаков такой… Не слышали?

– Извините, сударь, не слышал.

– Так вот его, сударь, Сережу Бутакова… Неужто не знаете?

– Да нет. Не имел чести знать, с чем бы?

– Его в «Крестах» кой месяц уже томят. А матушка его, сестрица моя родная, убивается… Как же я, сударь, теперь не поддержу политические требования? Вестимо поддержу!

Мышецкий отошел от путейца. Да и что было ответить ему? Пусть со своей колоколенки, маленькой и неказистой, но он – прав. И самое удивительное, что сейчас даже эта чиновная мелюзга («двадцатирублевая», как их зовут) и та вдруг заговорила о требованиях. «Чего же тогда ожидать от простых рабочих?..»

Вышел с вокзала на площадь – пустынную. Мокли коляски да вкусно жевали лошади овес из брезентовых торб. Перед ним лежал темный, затаенный город – столица его Уренской губернии, громадной и еще не освоенной русским человеком. Подозвал кучера, сел под кожаный намокший верх. Хотелось куда-нибудь себя деть, запихнуться в теплую квартиру с умными, образованными людьми. Поговорить, посудачить – свободно, открыто, как в Англии. Но Уренск – увы! – небогат клубами…

Извозчик, перебирая вожжи, терпеливо ждал.

– А! – сказал Мышецкий, отчаясь. – Вези в «Аквариум».

Пожалуй, только в «Аквариуме» и можно отвести душу, измученную сомнениями. Хоть пьяное, но искреннее слово прозвучит лишь здесь. Едва князь сел в уголке, как увидел Иконникова-младшего: молодой человек порывисто шагал через весь зал прямо к нему.

– Сергей Яковлевич, вы ничего не слышали? – спросил интимно.

– Да нет. Получил сегодня утром одну бестолковую телеграмму, и – все! А разве…

– Да! В Петербурге уже началось. Позвольте, я присяду?

– Ради бога, прошу. А – Москва?

– Москва первая и начала, еще с сентября… Конки стоят, водопровод отключен, рестораны закрыты. А для борьбы со стачечниками в Москве спешно образуют «дружины порядка». Говорят, они вооружены через полицию… Скажите, князь, а что у нас?

– Вы же видите! – кивнул Мышецкий в галдящий зал ресторана. – У нас «Аквариум» работает, воду сливают как надо, на конках по-прежнему ездят «зайцами» и… Знаю наверняка: скоро будет у нас хорошо подготовленная деповскими забастовка!

– Спасибо, – захохотал Иконников. – Вот уж не ожидал… А откуда прольется свет, как говорят масоны?

– Из депо, конечно. Вы что, не знаете? Ого… Там сидят такие корешки, что Сущев-Ракуса, дантист изрядный, все клещи себе обломал, а не вытащил… Клыкастые господа!

Когда к губернатору, угодливо изгибаясь в чреслах, подкатился Бабакай Наврузович, чтобы услужить лично, Иконников удалился.

– Ай-ай, – сказал татарин, – пора уже и нам в дружину порядка записаться. Как в Москве – так и у нас пусть будет!

– Вы, Тамерлан Чингисханович, – резко ответил Мышецкий, – в русский огород не суйтесь. Существует в губернии власть, которая и обеспечит порядок. Да и не вы ли давным-давно уже записаны в «колдунчик» патриотов? А если так, так чего же волнуетесь?..

А в другом конце ресторана увеселялся, как мог, Ениколопов.

– Николай, Николай! – то и дело подзывал он лакея.

Явился запаренный лакей, да не тот – другой Николай.

– Ты разве Николай?

– Нас двое, – отвечал лакей, – а я буду Николай второй…

Ениколопов расшалился: на спине фрака у одного лакея он написал мелом «Николай I», на спине другого – «Николай II».

И начал:

– Николай второй, где же ты? Дай пепельницу, зверь!

Лакей подставлял для пепла свою ладонь лодочкой – Ениколопов, радуясь, отряхал сигару. Сергей Яковлевич мигнул кому надо (а таких он уже научился определять с первого взгляда), приказал:

– Оскорблять его величество – глупо… Пресеките немедленно!

Но никто эсера не пресек. Так и сидел Мышецкий над своей тарелкой, мучительно страдая от ужасных непотребств Ениколопова.

– Николай второй! – кричал эсер. – Дуй за девочками…

Полиция безмолвствовала. Лакей, загнув штанины брюк, скакал через лужи улицы – за девочками, в ближайший притон.

Было скучно.

5

Немецкие колонисты вооружились первыми: у них все было наготове от суматошных российских случайностей, но мешаться в русские дела они не собирались – просто стояли на страже своих латифундий. Однако прислали к губернатору своего парламентера, и Мышецкий сказал ему так:

– Благодарю вас за доверие к власти, но можете передать своим землякам, что, если они не сдадут оружие к вечеру, все вы будете этапным порядком высланы на родину. Вы сами откуда?.. Ах, из Баварии? Как это чудесно, – улыбнулся князь, – вот как раз в Мюнхен мы вас и вышлем… Здесь вам, господа, не Гереро в Африке!

Атрыганьеву же, боявшемуся немцев, он объяснил так:

– Я давно уже знаю за немцами эту склонность: aus der Noth eine Tugend machen! – И тут же перевел, не надеясь, что Атрыганьев знает немецкий: – Они любят из чужой нужды делать для себя добродетель. Но это пусть их не касается… Мы – не негры!

Предводитель мялся, чего-то не договаривал, было видно, язык у него чешется, и Сергей Яковлевич помог ему:

– Борис Николаевич, вы, кажется, хотите что-то сказать?

– Видите ли, – начал Атрыганьев, – сейчас творятся такие события… Трудно воздержаться и быть спокойным, князь.

– Трудно, – кивнул Мышецкий, поигрывая карандашиком. – Революционеры в Москве уже предъявляют права на разгон Московской думы. А городского голову, князя Голицына, я знаю: милейший человек, знающий театрал; и мне его искренне жаль…

– Не о том я, князь, – поправил его Атрыганьев. – Разве же вы не заметили, что «Союз освобождения» и «Союз земских конституционалистов» сливаются воедино. И скоро, очевидно, на Руси появится новая мощная партия, которая и приведет страну к порядку…

Князь знал, что эта новая партия будет называться «Партией народной свободы». Или конституционно-демократический (сокращенно КД). Кто-то уже привесил им броскую кличку – кадеты.

– Желательно бы и мне, – раскрыл свое сердце предводитель, – посильно участвовать. Посильно стоять…

И карандашик выпал из рук Мышецкого: он был готов к чему угодно, только не к подобному выверту. Русские люди в большинстве своем путаники, способны кидаться из одной крайности в другую.

«Но это… это уже – наглость!»

– Борис Николаевич, – сказал князь, – вы меня поражаете. Не вы ли заложили в Уренске первый кирпичик той бешеной организации, которая ныне приносит мне столько огорчений? Не вы ли, милейший, развалили дворянскую прослойку, превратив дворян в спекулянтов зерном и дровами? И вдруг вы, даже не краснея, заявляете о своем желании сотрудничать с такими лицами, как Муромцев, как Набоков, как Винавер… Что это – ренегатство или прозрение?

– Мы… поладим, – сказал Атрыганьев, не смутившись; пошел было к дверям, но задержался. – Соответственно, князь, – добавил со значением, – и выбранным в Государственную думу желал бы… Вместо купчишки Иконникова! Как вы смотрите на это, князь?

Дурак сам проболтался, и Мышецкий сразу развеселился.

– Попробуйте, – ответил. – Схвати́тесь… Кто кого?

Затем он долго размышлял о думе: странно, она бойкотировалась большевиками, но крестьянство надеялось, что именно дума разрешит вековечный вопрос о земле. Так уж получалось: рабочий говорил о демократии, а крестьянин – больше о хлебе насущном. «Все это скушно, – решил Мышецкий. – Скушно и надоело до чертиков…»

Неожиданно явился генерал Панафидин, и Сергей Яковлевич почтительно поднялся ему навстречу:

– Вы так торжественны сегодня, генерал… Что-нибудь случилось из ряда вон выходящее?

– Да, – сказал Панафидин. – Дело в том, что сегодня я пришел попрощаться с вами, князь, ибо с сего дня с армией покончено! С ней я уже распрощался – выхожу в отставку.

Никогда Мышецкий не был близок к «генералу-сморчку», но уход Панафидина с поста командующего Уренским военным округом был нежелателен, опасен, чреват осложнениями и прочее.

– Ваша отставка, генерал, надеюсь, не связана с болезнью или какими-либо служебными недовольствами?

– О нет! Я ухожу по доброй воле…

Сергей Яковлевич был взволнован. Все-таки, пока сила штыков подчинялась этому человеку, князь был спокоен – штыки находились в «кузлах». А теперь… «А что теперь?»

– Я объясню вам, князь, причины моей отставки, – разгадал его настроение Панафидин. – Ни годы мои, ни болезни, ни что-либо иное меня не тяготит. Я слишком люблю русскую армию, русского солдата, Россию… Поэтому-то, князь, и ухожу.

– Да. Понял. Вас беспокоит – не повернут ли армию противу народа? Но, мне думается, до этого абсурда не дойдет.

– А почему? – вопросил его «генерал-сморчок». – Если девятого января они решились на преступление, то почему, мыслите вы, не решатся и сейчас? Я не желаю… Я уже старик и не желаю принимать участия в этом всероссийском позоре. Позоре армии, которая воистину велика и которую пожелают направить противу народа, тоже воистину великого! Я помру с чистой совестью, князь.

– Кто остается за вас? – печально спросил Мышецкий.

– Самый старший в гарнизоне – Семен Романович Аннинский, но заместит меня полковник Алябьев…

– А я с ним даже незнаком. Каковы его взгляды, генерал?

– Вполне умеренны, и бояться насилия с его стороны не надо. – Панафидин поднялся, рывком натянул перчатку. – Впрочем, князь, вопрос о насилии – ваше право! А полковник Алябьев – верный слуга престолу, и он готов исполнить любой приказ свыше…

***

Забастовка в стране становилась всеобщей, и знамя ее несла старая Москва – город как бы вымер, только при слабом пламени вздрагивающих свечей в университете и училищах проходили мятежные митинги рабочих, чиновников и студентов. В плеяду бунтующих провинций 14 октября вступила и Уренская губерния: гудок депо ревел от вокзальной площади – страшно и люто, празднуя забастовку, и наконец осип, потерял голос – замолк…

– Вот и все! – поднялся Мышецкий, оборачиваясь к иконе. – Не миновала, господи, и нас чаша сия…

Выглянул в окно: далеко-далеко, за куполом собора, тянулась под облака кирпичная труба депо, и, прилипая к ней, букашкой карабкался человек. Добрался до вершины трубы, и в небе Уренской губернии зацвел красный цветок рабочего знамени…

– Дремлюгу! – сказал Мышецкий.

– А я уже здесь, – поклонился ему жандарм.

Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стекла пенсне и без того ослепительно сверкающие:

– Ну-с что скажете, капитан?

– А вот теперь-то я скажу, ваше сиятельство, – приосанился Дремлюга. – Вы только сердца на меня, князь, не имейте. Но будь вы пожестче, и ничего бы этого в Уренске не случилось!

– Вы капитан, совсем не диалектик…

– Где уж нам! – протянул Дремлюга, обидясь.

– И вы не понимаете, – продолжал князь, – что в истории есть моменты, которые нам не подвластны. Сколько ни шамань в темном лесу вокруг гриба, он все равно будет расти. Так предопределено самой сутью природы – и не нам, капитан, исправить ее!

– Чепуха, – возразил жандарм. – Шаманить и не надобно. Просто прихлопнул каблуком – вот и пошел расти ваш гриб. Обратно – в землю, князь! Вот какова моя диалектика…

Сергею Яковлевичу этот бесплодный разговор надоел:

– Что-нибудь желаете предпринять?

Дремлюга, глядя в окно, посулил снять флаг.

– Это лишь деталь, – поморщился Мышецкий. – А еще что?

– Деталь важная. А больше… да ничего, князь!

– То есть как это… ничего? – возмутился Мышецкий.

Дремлюга отвечал – с убийственным спокойствием:

– У меня порядок такой. Объявил голодовку – пожалуйста, не хочешь и не жри, нам больше останется! Сейчас наш «дядя Вася», пролетарий, работать не пожелал – не надо, не работай…

Сергей Яковлевич понял, что за этой бравадой стоит оглядка жандарма на Москву и Петербург: уж если там, в столицах (под боком правительства), генералы корпуса жандармов не могут справиться с революцией, то… «Что же требовать от уренского капитана?»

– Выпить хотите? – предложил Мышецкий.

– Как вы сказали, князь? – обомлел Дремлюга.

– Я предлагаю вам выпить… За порядок!

– В беспорядке-то? – усмехнулся жандарм. – Ну, выпьем…

– За Аристида Карпыча, земля ему пухом, – поднял рюмку князь. – Вот он бы сейчас что-нибудь да придумал… Извернулся бы!

Дремлюга поперхнулся коньяком, зашипел, гримасничая:

– Ударьте меня, князь, ударьте… сильнее! – Мышецкий треснул жандарма по хребту, и коньяк проскочил, как по маслу. – А что? – задумался капитан, отдышавшись. – Что бы он мог придумать? И даже Борисяк здесь ни при чем, революция без него движется…

И вдруг разом погас в присутствии свет.

– Огурцов! Созвонитесь со станцией – что у них там?

Огурцов, споткнувшись в темноте о порог, скоро вернулся:

– Телефоны, князь, тоже… мое почтение! Бастуют.

Мышецкий длинной тенью обозначился на фоне окна:

– Капитан, разве забастовка не ограничится одним депо?

Огурцов, прильнув к стеклу, вгляделся в улицу:

– Баста! Конки тоже стали, лошадей выпрягают, сбрую режут…

Дремлюга хватил еще стопку, искал в потемках фуражку.

– Вот это крепко! – сказал он. – Но еще крепче закончится. Жрать захотят – и снова, князь, свет включат, барышня на телефоне соединит, а паровозики – ту-ту, поедут… Нет такой забастовки, ваше сиятельство, которая бы не имела конца!

***

Конечно, жандарм прав: забастовка – явление временное. Но в самой стихийности событий было что-то зловещее, и красный цветок над городом распускался в ночном небе. Проезжая через город, Мышецкий подсознательно отмечал признаки нового в его облике: на табуретках (чтобы дальше видеть) стояли городовые; митингов не было, но толпы теснились на бульваре. Ну что ж! К шестидесяти тысячам верст железных дорог России, застывших в покое, сегодня прибавилось еще шестьсот сорок верст бастующей Уренской губернии… «Аквариум», конечно, работал. Как-то повышенно, издерганно и пьяно вела себя публика. Сотенные шуршали нежно, платья дам тоже шуршали вызывающе. Музыка гремела, лилось вино – самое дорогое. Бабакай Наврузович пожинал сегодня небывалые барыши, «Николаи» – в поту!

Иконников-младший, однако, был трезв и спокоен.

– Что у Троицына и Веденяпина? – спросил его Мышецкий.

– Говорят, завтра будут снимать.

– Снимать… Как это понимать, Геннадий Лукич?

– А так: деповские устроят митинг на фабриках и, если уговорить не удастся, силой заставят бросить работу…

Из отдельного кабинета вывернулся, словно хороший штопор, Дремлюга; заметив князя, зашептал в ухо тяжелым перегаром:

– Кое-что придумал. Некогда. Извините. Бегу. Завтра узнаете…

На следующий день забастовали частные фабрики Троицына и Веденяпина. Будищев повысил своим рабочим ставки, и его мастерские продолжали дымить: у него народ был «кошельковый». По этому случаю в Купеческом клубе с утра пили, пели и плакали. Срочно были вызваны арфистки, но вместо звучного наплыва арф слышались визги, жеребячий топот – шел шабаш святотатственных радений…

Сергей Яковлевич пригласил к себе Чиколини, напомнил ему, что пенсия зависит только от него, воззвал к мужеству.

Бруно Иванович сказал:

– А вот вам и новость, князь: все лавочники тоже забастовали. Замки – во! И хлеба в городе купить негде…

Мышецкий вспомнил: жандарм посулил ему вчера в «Аквариуме», что все будет в порядке. Вот и способ, который должен помочь ему гасить забастовку, голод. На это губернатор распорядился так:

– Заставьте каждого лавочника под расписку отказаться от забастовки. В противном случае – так и передайте – я заведу на них дело, как на злостных стачечников. А под статью эти господа не захотят попадать. И незачем бойкот называть им «забастовкой»!

Замки с лавок уже сбивали рабочие. Торговцы снова вынуждены были встать к прилавкам – волею судеб революции они попались между двумя жерновами – жандармом и губернатором.

– А тебе чего, баба? – И рука привычно вертела кулек…

Дремлюга разбежался к губернатору с выговором:

– Князь, как можно? Всю компанию мне поломали. Я вчера своих сто рублей истратил, поил мелочь базарную в кабинете отдельном, а вы… Я же договорился! Нехорошо так-то, князь!

– Хорошо, капитан. Хорошо! – ответил Мышецкий. – Давить революцию голодом – самая низкая мера. Я бы не уважал себя, прибегни к этому способу. Не спорьте… А флаг, я вижу, вы еще не сняли?

– Скобы худы, труба старая, – отнекивался Дремлюга, хмурый.

– Так не вам же лезть по худым скобам на старую трубу!

– Оно и так. Да четвертной сулил – не берутся… Высоко!

– Добавьте еще четвертной – полезут.

– Придется. Да где я денег наберусь? Вчера сто, сегодня…

Сложились на красное знамя: жандарм дал четвертной, губернатор от себя выложил – только бы снять поскорее! Глаз резало…

Мышецкий велел Огурцову никого не допускать.

– Хоть камни с неба, – сказал, – никого… Я буду составлять отчет в министерство о забастовке…

Работал он недолго. Сначала думал развернуть отписку в подробный доклад с описанием условий, при каких забастовка возникла. Но потом князю пришла мысль, что он не один губернатор на Руси, таких много, и почти все губернии в стране бастуют. Так стоит ли напрягать ум, чтобы метать бисер, который никого в министерстве не удивит и не восхитит. Ограничился телеграммой, – кратко и хорошо.

– Отправьте, – велел Огурцову, но курьер вернулся с телеграфа, сказав, что «не берут, забастовали!». – Лошадей! – сказал Мышецкий. – У вас не берут, а у меня возьмут, как миленькие…

На телеграфе одиноко сидел дежурный чиновник.

– Вы понимаете смысл вашего отказа? – обрушился на него князь. – Телеграмма государственного значения, а не признание барышне в любви, и вы, сударь, с огнем играете…

– Все сознаю в полной мере, князь, но таково решение Уренского Совета рабочих депутатов, – ответил телеграфист.

– Это еще что такое?

– Совет создан по примеру Петербургского, князь!

– И кто же может решить с отправкою телеграммы?

– Очевидно, председатель – Казимир Хоржевский…

Вскоре Хоржевский навестил взбешенного губернатора.

– Совет рабочих депутатов, – сказал машинист, – полагает разумным изъять из гарнизона сотню «желтых» казаков, во избежание излишнего кровопролития, князь!

Мышецкий через пенсне долго разглядывал новую власть:

– Сотня может быть стронута с места только по моему приказу. Насилие же я сам отвергаю. Причин для кровопролития не вижу! А у меня, господин Хоржевский, просьба… – Бросил на стол телеграммыу, так и не отправленную. – Надеюсь, – сказал, – ваш премудрый Совет одобрит эту записку, составленную в простоте ума нашего?

Казимир понял издевку губернатора, но решил быть умнее. Взял телеграмму, прочел:

– А отчего и не отправить?.. – Карандашом тут же начертал в уголку: «Отправь. Казимир». Положил бланк обратно перед князем: – Пожалуйста. Ваши телеграммы будут отправляться, как всегда. Мы же понимаем – служить вам тоже надобно…

– Не понимаю! Отказываюсь… Кто управляет губернией?

– Вы, конечно. Вы – губернатор, и вы управляете губернией. А мы только революцией в Уренской губернии. Примите меня, князь, как неизбежное явление новой жизни…

Мышецкий подчеркнуто официально поклонился через стол:

– Покорнейше благодарим вас! Наконец-то вы открыли мне глаза. А флаг ваш обязательно должен висеть? Или позволите снять?

– Флаг революции будет висеть, – ответил Казимир.

Мышецкий подумал и вдруг весело рассмеялся.

– Ладно, – сказал. – Капитан Дремлюга его снимет!

***

На фоне этих великих событий, потрясавших великую державу, меленькой жилкой, готовый вот-вот оборваться, билась жизнь княжеского шурина – Пети Попова. Был уже поздний вечер.

– Князь, – сказал, придя, Чиколини, – понятых надобно…

– Для чего, Бруно Иванович?

– Петр Тарасыч дали свое согласие на свидание с супругой…

Это предвещало дурной оборот: Петя при смерти, а Додо настойчива и в глазах мужа всегда неотразима, как Клеопатра для Антония. «Как же ей удалось? – думал Мышецкий. – Плохо, плохо…»

– Что ж, возьмите в понятые и меня, – попросил князь.

Вторым понятым был выбран дворник больницы, случайно подвернувшийся под руку Чиколини. Лошади притащили полицейский шарабан, соскочили с запяток конвойные, и по ступеням сошла Додо…

Мышецкий замер при виде своей сестры.

– Авдотья, – поднял он на нее глаза, – здравствуй.

– Здравствуй, брат, – еле слышно ответила Додо…

Видно, что к этому свиданию она готовилась изрядно. Костюм почти театральный, сама же бледная, робкая и покорная. Мужчины шли следом за нею по длинному коридору больницы, а впереди, вся в черных шелках, быстро выступала Додо; в руке она держала молитвенник, с запястья свешивались, бренча, четки. Никто не предупреждал ее – Додо вдруг сама, повинуясь интуиции, остановилась возле дверей палаты, именно той, в которой лежал Петя.

– Здесь? – шепнула она и побледнела еще больше; в этот момент она была хороша, очень хороша… Даже прокурор подбоченился, а дворник стал сморкаться в передник, заворачивая его к носу от самых колен.

– Хоре-то, – говорил он, – хоре-то какое, хосподи…

Петя лежал на белом, из белых бинтов глядел один жуткий глаз его, как линза, и торчала из повязки, обветренная и подсохшая, кость руки. Он увидел Додо, и глаз его сразу зажмурился, плавая в слезах. Додо кинулась к постели, упала в ногах и вдруг поползла к мужу – дергаясь коленями, бормоча. Руки ее всплескивались – бились над головой, как два крыла. Первое рыдание Додо огласило палату – почти вопль!

На страницу:
3 из 6