bannerbanner
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Полная версия

На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Племянники отбивали как по-писаному:

– В момент роковой вести о смерти Александра Благословенного некоторые злоумышленные лица, получившие название «декабристов», имели дерзость прибегнуть к мятежным злодейским способам…

Вдова Суплякова заметила акушерку:

– Вам что, сударыня?

– Соблаговолите уступить мне номер госпожи Поповой; в моем сыро и холодно…

Она переехала в комнаты, где ранее жила Додо; прислуга быстро все убрала, вымела сор, перестелила постель. Затопили печи. Так хорошо сидеть возле огня, когда за окнами – дождь, уже осенний, стегает в звонкие темные стекла.

Был поздний час, когда, тихо стукнув, больше для приличия, вошел человек с чемоданом.

Очевидно, прямо с вокзала, с последнего поезда.

– Ну и погодка! – сказал дружелюбно. – Здравствуйте, дорогуша. Транспортера не ждали от нашей партии? – Торопливо скинул тяжелое ворсистое пальто, поправил галстучек и потер руки, довольный. – Наконец-то добрался до вас… Чайку можно?

Поздний гость пил чай из стакана, отставив мизинец, на котором горел броский перстень с сапфиром. От мужчины пахло какой-то мастикой. Корево смотрела, как догорают синие угарные огни.

– Привез кой-какую литературку… Готовитесь ли? – спросил гость. – Суетитесь ли, мадам?

– Суетимся… – в тон ему ответила акушерка.

– Ну-ну! Дай бог… А кто вам спинку чешет, когда вы ложитесь почивать на пуховую кровать? – спросил неожиданно.

– Да никто не чешет. Сама чешусь.

– А можно, я почешу?.. Хе-хе!

Корево подержала в руке раскаленную кочергу: мол, попробуйте! Глянула на чемодан с медными застежками, и гость, перехватив ее взгляд, торопливо заговорил:

– Значит, так… Москва станет центром грядущих событий. Пора выкинуть знамена! То, чего не способен свершить слабое его величество, сделаем мы сами… Вы слушаете, мадам?

– Да, да…

– Люди на местах. Оружие получим от жандармов. Это вопрос, уже решенный свыше. А вы, мадам, сделали большую глупость, подорвав своего муженька… Сколько мелинита вы на него ухлопали?

– К чему подробности? – сказала Корево. – Вы любопытны…

– Хорошо. Когда получите права наследования капиталом, вы обязаны передать часть его на нужды нашей программы… Как работа? А что начальник жандармского управления? Было ли братание в Уренске? Это очень важно, мадам…

– Я понимаю, – улыбнулась Корево и закрыла вьюшку; испачкала руку в саже и этой рукой показала на дверь: – А теперь… вон!

– Что? – вскочил гость, расплескивая чай.

– Вы не ошиблись адресом, это верно, но зато вы ошиблись адресатом. Я не госпожа Попова, которая ждала вас…

На следующий день Корево встретилась с казанским прокурором Тулуз де Лотреком, рассказала подробности ночного свидания: мелинит, права наследования, Москва; прочее – все известно.

Прокурор закрыл один глаз, а другой сделал пошире:

– К чему это вам, мадам? Ведь несерьезно…

К полудню его вызвал к себе губернатор.

– У меня сейчас была госпожа Корево, – сказал Мышецкий, – женщина вполне положительных правил, не доверять которой мы не имеем права. И она поведала мне подробности, подтверждающие…

– Да, – перебил его прокурор, – я уже знаю.

– А знаете – так «пристегните» к делу.

– Но я сомневаюсь в правоте спора между этими женщинами.

– Между Поповой и Корево нет ничего общего, и спора, как такового, быть не может. Я знаю, что говорю! Хотя вы и сами понимаете, как мне это трудно… Все-таки – сестра!

– Вы ошибаетесь, князь, – возразил Тулуз, – именно между этими женщинами и могут возникнуть враждебные разногласия, ибо, да будет вам известно, они принадлежат к разным лагерям. Это же – естественно: желание социалистки Корево толкнуть и без того падающую верноподданную госпожу Попову!

– Та-а-ак… Что вы, прокурор, можете сообщить нового?

– Только то, что подследственная госпожа Попова, урожденная княжна Мышецкая, – подчеркнул он голосом родство, – настаивает на неотложном свидании со своим пострадавшим супругом.

– А господин Попов?

– Отказывает ей в свидании и уже вызвал духовника для причастия. Весьма печально, князь, но развязка близится…

Да, с Петей плохо: он умирал, ослепленные мелинитом глаза не различали уже мира.

– Через меня, – дополнил прокурор, – госпожа Попова пересылает слезные просьбы к супругу, прося принять ее наедине. Но эти письма возвращаются обратно нераспечатанными.

– Это его право, – ответил Мышецкий. – Читать – не читать, принять – не принять… Но то обстоятельство, граф, что вы не прислушиваетесь к сведениям госпожи Корево, не делает вам чести.

– Я провел большую работу, – покраснел Тулуз. – Можете взглянуть, князь, на список… список только опрошенных мною.

– Сорок один человек, и – кто здесь?

– Любовники уренской Мессалины, князь…

Мышецкий взял список, обмакнул перо в чернильницу.

– Номер сорок второй, – сказал князь, – вот! – И вписал в этот неприличный синодик: «№ 42. Граф Тулуз де Лотрек». – На основании сего, – сказал он в продолжение, – я, властью, мне данной, отстраняю вас от следствия по делу госпожи Поповой. Можете ехать в Казань сегодня же, а я потребую прокурора из Москвы… На этом и расстанемся, граф!

***

В самый спокойный для царя месяц сентябрь Москва уже бурлила в забастовках, готовых выплеснуться за московские заставы, чтобы растечься по всей России.

«Барометр показывает бурю!» – предрекал в эти дни Ленин из Женевы. На заборах писали мелом и углем: «Николай Второй и – последний!» Барометр вещал бурю – справедливо, но в предгрозовой атмосфере еще все могло измениться. Власть металась между графом Витте (с его уступками либералам) и диктатором Треповым (с его приказом «патронов не жалеть»)…

Сегодня Казимир сидел дома, слушал, как шумит самовар, играл с котенком. Захлопали двери разом – приходили деповские, терли сапогами о половик, садились на хрусткие венские стулья, гоняли жиденькие чаи. Были они озабочены и осторожны.

– Что ж, – говорил им Казимир, – вопрос один: готовы ли мы, чтобы поддержать забастовку Москвы и Питера? Уренск, сами знаете, маленькая копейка. Но без нее рубля полного не соберешь.

– Оно так, – ответил Варенцов-сменщик, – да вот голодать-то не хочется. Ты, што ли, дашь мне? А – семья? А – баба?

– Осень, – сказал ему Казимир. – Ты же огород свой собрал? Картошка есть, баба варенья наварила – факт! Дровами надо всем, товарищи, запастись, чтобы потом щепки не собирать…

– Эва, – заговорили разом, – путиловцы-то не выдержали: голод не тетка! Коли бабы воют, так не ахти как бастовать хочется…

– Тряхнем, – сказал Казимир, – мошной тряхнем!

– А где она? – выкрикнул Ивасюта. – Покажи мошну свою!

Казимир подошел к комоду, щелкнул кошельком своей Глаши.

– Вот она, моя мошна! – раскрыл пустой кошелек. – И не эту мы трясти станем… А обложим налогом Гостиный двор!

– Думаешь ли? – спросили его.

– Давно думаю. Всю жизнь нас обжуливали – теперь пускай полной мерой отсыпают. Лавки будем реквизировать в нашу пользу!

– Так тебе и дали! – засмеялся Ивасюта. – Скорее – удавятся.

– Подавятся, но дадут. Мы их и спрашивать не будем…

– А поезда? – спросил табельщик Герцык. – Ни одного?

Казимир покачался на длинных ногах, глядя в пол:

– Савва считает, что дорога должна работать лишь в двух случаях: пропускать эшелоны с отпущенными со службы и… хлеб! Чего задумались, товарищи? Мы же в выгодном положении: до нас сам Трепов не доберется! Кругом – степь, пески-зернь, снег выпадет. Мы – на отшибе у империи! Гарнизон вряд ли выступит, а войска… Когда пришлют? Да мы сами не пропустим карательные эшелоны…

Сообща было решено так: подхватить в самый разгар всеобщую забастовку здесь, в Уренске, стачкой солидарности. Для начала! Чтобы прощупать власть – реакцию. А потом выкидывать лозунги: 1) свобода слова, печати, свобода собраний и союзов; 2) неприкосновенность личности и жилища; 3) амнистия всем, арестованным за политические убеждения, и – последнее: 4) восьмичасовой рабочий день…

Когда стали расходиться, Казимир сказал:

– А ты, Ивасюта, повремени… Поговорить надо.

Ивасюта плюхнулся обратно на стул, крутанул кран самовара:

– У-у, жидкопляс поехал, а не чай… Ну, чего тебе? – спросил.

– Расскажи: откуда деньги берешь? На какие шиши гуляешь?

– Я не гуляю, – шмыгнул Ивасюта носом. – Так, в получку иногда. Грешу! Ну, выпьешь… Ну, граммофон с ребятами послушаешь.

– Эх, Ивасюта, – сказал Казимир, – врать ведь тоже надо уметь! Думаешь, я не знаю, что тебя с Борькой Потоцким в «Дивертисменте» видели? С чего это редереры пьешь? Ресторан – дело карманное!

– То Борька, – усмехнулся Ивасюта. – Он затащил, он и платил.

– Борька? – переспросил Казимир, играя чайной ложечкой. – Ну, ладно, пусть Борька… А ты же всегда интеллигентов не любил! Говорил, что тунеядцы, кровь сосут из рабочего класса… Что же ты, сознательный пролетарий, сейчас не гнушаешься на деньги интеллигента редереры сосать? А?

– Да так… по случаю это. Своих не было! Ну, угостил…

Казимир хлопнул Ивасюту по тяжело отвисшему карману.

– Сдай! – крикнул. – Сдай, паразит!

– Не ты дал, – вскинулся Ивасюта. – Савва дозволил…

– Теперь я за Савву! А у тебя башка на пупок завернулась. Дай!

Между ними среди недопитых стаканов и блюдец, расписанных вишнями, несуразно лег громадный револьвер.

– Целься, – сплюнул Ивасюта. – Такого барахла с курком мне и даром теперь не надобно. Давай вот так: на двор выйдем и… (Выскочил из кармана, сверкнув никелем, браунинг.) Выйдем во двор! – заорал истошно Ивасюта. – И – кто кого? Я из этого, а ты шмаляй из своей бандуры! Ну?

Казимир заострился скулами, враз побледневшими.

– Голову расшибу, – сказал. – Уматывай, пока цел…

***

– Дурак! – сказал Ениколопов. – Когда поумнеешь? Иди сюда.

Ивасюта робко подошел, и Ениколопов стал рвать его за уши. Драл безжалостно, как нашкодившего щенка. Потом влепил оплеуху во всю мощь своей длани и сказал так:

– Еще и Борьке твоему будет. Вы, котята, коготки свои спрячьте… Думаете – шуточки? Вон генерал Тулумбадзе одиннадцать человек на одном сучке рядом вздернул! Из-за вас, котята! Вот и вы будете знать, чем редерер закусывать… Чем закусывали? – закричал он на Ивасюту. – Небось шпротами? Дерьмо… Фруктами надо!

Ениколопов прошелся перед Ивасютой. В ночной тишине дома громко поскрипывали его суставы.

– Все можно делать в этом грязном мире, – добавил он сочно. – Но делать в меру и знать – когда. А вы обрадовались жизни, как котята сметане. Нализались по уши – за версту видать. Прав твой Казимир, что тебя вытолкал. Вот и я, по примеру большевиков, дам тебе коленом под зад. Что будешь один делать?

Ивасюта молчал; в самом деле – одному трудно, даже городовой один на один всегда справится. Руки заломит – и поведет…

– Вадим Аркадьевич, – начал вдруг Ивасюта. – Вот ты скажи мне. Только честно скажи… Не обманывай!

– Ну? Говори – отвечу.

– Все эти листки, речи, митинги – не люблю я этого. Мне жизнь мила, как сама революция. Чтобы взрывы! Чтобы выстрелы! Чтобы банки чистить у проклятых буржуев! Чтобы бабы вокруг! Чтобы вино кипело!.. Отдал – получи. Понимаю: мы же по кончику ножа ходим!

– Ну? Ходим. Так. Дальше.

– Большевики, они говорят: народ, сплочение масс, решительный момент, иксы, измы… надоело!

– Верю, миленький: голова твоя не вмещает сего… Дальше!

– Но зато они куда-то ведут. Куда-то призывают народ…

– В казарму коммуны, всех на один паек! Дальше.

– Пусть так – в казарму так в казарму. Зато хоть ясно – куда. А вот ты, Вадим Аркадьевич, скажи – куда ты ведешь нас?

Ениколопов посмотрел на Ивасюту – как на падаль.

– На кладбище веду, – ответил (и ногою – шарк!). – Не угодно ли, мсье Ивасюта, прогуляться на кладбище? Вот туда и катимся. И я, и ты, и все глупое человечество…

– Не шучу ведь я, – надулся Ивасюта. – Дело спрашиваю!

– И я не шучу, – построжал Ениколопов. – Петля шутить не дает. Но мы сейчас с тобою, товарищ Ивасюта, велики уже тем, что противостоим целому миру – миру обжорства, козней и надувательства! Мы не говорим, а – делаем. Не дай бог, чтобы подобные Борисяку пришли к власти. Пайка идей и хлеба не устроит меня, свободного человека! А потому будь же ты, Ивасюта, господином положения в революции: стели жандарма на землю, рви бомбу под чиновником, оттолкни большевика прочь… Ты – истинный революционер!

– Вот и выходит, – задумался Ивасюта, – как бы без мотива…

– Один мотив есть: напряжение власти. Натяни ее до предела, как резинку, и она – лопнет. Тогда останешься только ты, и все человечество замрет, пораженное тем, что ты, Ивасюта, сделал!..

На следующий день Ениколопов как бы ненароком заскочил в номера Супляковой, быстро взбежал по лесенке в комнаты Корево.

– Моя славная коллега, – сказал он с чувством, – мне как старому социалисту-революционеру, невзирая на все внутрипартийные осложнения, все-таки хотелось бы помочь вам… – Он стянул перчатки. – У нас, – продолжил, – даже есть точки соприкосновения, вполне ощутимые в общей борьбе. Мы, эсеры, как и вы, большевики, объявляем решительный бойкот жалкой думе!

Он мог бы говорить еще очень долго, чтобы вызвать Корево на беседу, но акушерка и сама не стала больше молчать.

– Вы правы в одном, – заметила. – Сейчас усилия партий должны быть в единении… Но что именно привело вас ко мне?

Ениколопов сел – он любил все делать без приглашения с чужой стороны. Сел и поиграл носком нарядной туфли:

– Суть моего прихода такова… Не могу ли я помочь чем-либо господину Борисяку? Очевидно, вы достаточно извещены, что я до ссылки работал как раз по устройству эксов, побегов и террору? Что ж, не буду скрывать – я считался мастером. Только условие: все я проведу со своими людьми – без ваших. Ваши не способны!

Мочки ушей женщины стали красными, как рубины.

– Одна, – сказала Корево, – я не могу решить этот вопрос.

– Понимаю. Справьтесь же у товарищей, и я еще зайду к вам…

Казимир внимательно выслушал акушерку, загорелся тоже:

– Надо обсудить. Да и как Борисяк посмотрит? У него ведь с Ениколоповым нелады. Еще с чиновной службы!

– Ждать нечего, – настаивала Корево. – Дремлюга вот-вот отправит Савву в Казань. Борисяка в этом вопросе слушать не стоит: к чему споры прошлого, когда речь идет о жизни?

Был спрошен об этом и прапорщик Беллаш.

– Пусть, – сказал офицер, подумав. – Да, пусть Ениколопов попробует. За эсерами много громких дел, а мы способны начать освобождение только из сибирской ссылки. И я полностью согласен с вами, Галя: Борисяка надо поставить лишь перед решением ячейки, а в этом вопросе не слушать…

В глухом подземелье жандармского застенка Савва Борисяк тряс тюремную решетку: «Не подпускайте Ениколопова к революции! Что вы делаете, товарищи? Опомнитесь…»

***

Самый мощный профсоюз – железнодорожников, ибо в его власти остановить жизнь России, бойко отстукивающую на рельсовых стыках.

Седьмого октября забастовала Казанская дорога, потом Ярославская. Самая главная дорога в стране – Николаевская, связывавшая столицу с Москвой, еще колебалась: бастовать или выждать?

Но под напором профсоюза сдалась и она: стравив пар из горячих котлов, паровозы застыли на путях. Министр путей сообщения, князь Хилков, каким-то чудом (чуть ли не на дрезине) пробрался в бастующую Москву. Он знал, что рабочие-путейцы относятся к нему, как к бывшему машинисту, с уважением, и рассчитывал сломить забастовку уговорами. Но слова были бессильны…

Тогда князь Хилков решил действовать иными доводами. Прямо с митинга, охрипший от речей, он поднялся в паровозную будку, нагнал пар и повел локомотив через щелкающие стрелки. Рука в лайковой перчатке потянула реверс, взревело стальное чудо над фабричными окраинами, над заглохшими дачами обывателей.

Хилкову казалось, что армада железным машин тронется за ним – за князем, и дорога между Москвой и Петербургом снова оживет… Бросив кидать в топку уголь, министр выглянул в окно. Мокрый снег бил в лицо, резало глаза изгарью. Нет, никто не ехал следом за ним. Хилков остановил локомотив, соскочил на шлаковую насыпь и съехал вниз. У самой канавы, затянутой ледком, он понял свою наивную тщету и заплакал от обиды…

Так самодержавие лишилось дорог в империи!

4

Теперь, после Портсмутских переговоров, все выше всходила, красновато отсвечивая, звезда Сергея Юльевича Витте – графа «Полусахалинского». Люди, со страхом взиравшие на происходящее в России, прочили графа в премьеры. Булыгин не отличался смелостью, но рядом с ним вырастал, как будущий министр, Дурново.

Витте афоризмов (вроде «патронов не жалеть») после себя не оставил. Он говорил монотонно и логично; смысл его речей перед царем сводился к тому, что нельзя разрешить проблемы страны путем вооруженного погрома. Витте очень не любил, когда рабочих расстреливали, и сурово осуждал палачей. Он сам хотел расстреливать рабочих, и очень был сердит, когда его осуждали за это…

– Изо всего этого, – говорил в своем Уренске губернатор, – я делаю вывод, что вскоре начнется чехарда. И мы, пожалуй, впервые удостоимся быть управляемыми правительством коалиционным! Но как Витте умудрится совокупить деяния думы с хамскими замашками Дурново – это одному всевышнему известно!

Служба, исключая некоторые частности, не доставляла ныне Мышецкому прежних тревог. Катилось все по старинке, по тропкам, укатанным еще предшественниками, и реформировать как-то не хотелось. Сейчас, когда вся Россия напряглась для борьбы, смешными казались бы его потуги изменить облик Уренской губернии – да шут с ней, пусть ждет своей очереди, когда неизбежное случится!..

Пришел в один из дней октября Чиколини с бумагой.

– Князь, уделите… – начал.

– Времени нет!

– Нам не времени – денег бы.

– Денег – тем более. А на что они вам, деньги?

– Да вот лошади тех черкесов, кои по вашему приказу из Больших Малинок в острог посажены… Сено жрут…

– Черкесы?

– Нет, лошади.

– Надо говорить понятнее. Ну и что?

– Дополнительную смету подписать извольте, князь.

– Ох, господи… Давайте! – Подписал, не глядя – сколько там и чего, потом глянул в календарь. – Десятое, быстро летит время, Бруно Иванович. У нас в депо не волнуются? Тихо?

– Так, «летучки» бывают, – ответил Чиколини. – Но теперь такая уж Россия пошла, князь: в баню ходят реже, чем на митинги. Ну, мои городовые разве что для порядку – свистнут…

– А что ваши городовые? Каково настроение?

– Да в профсоюз желают вступить… – Чиколини преданно мигал глазами – черными, выпуклыми, добрыми, как у коровы, которую мало бьют и много кормят. – А что удивляться, князь! – говорил рассудительно. – Ежели семинаристы бастовать стали, то почему бы и нам профсоюз не составить? Случись, черепушку проломят в сваре – от начальства кот наплачется. А тут, глядишь, из кассы профсоюза трешку-то и скинут! Все жить веселее…

– Вы мне смотрите, – пригрозил Мышецкий. – Все хорошо в меру. Власть должна оставаться нейтральной, на то она и власть!..

Вернулся с телеграфа Огурцов; по его бритому, как у старого актера, дряблому лицу стекали струйки дождя.

– Есть что-либо? – спросил его Сергей Яковлевич.

– Есть. Только что получили, князь…

Мышецкий с удивлением прочитал следующее:


«…все дороги кроме финляндской приказчики конки Харькове Екатеринославе серьезные события здесь пока и только столкновений нет ожидают важных актов. Разграблен арсенал Зимний дворец разрушен обуховский завод обращен в крепость рабочие стреляют по войскам из пушек убито пятнадцать инженеров и восемь евреев…»


Это было чудовищно – по безграмотности, по вздорности.

– Разве же это мне? – дивился Мышецкий. – Провокация…

Порвал бланк на мелкие клочки, швырнул в корзину.

– А знаете, господа? – сказал, подумав. – Ведь в этой сумятице вздора уже что-то чувствуется. Мне даже не передать вам смысла этой странной телеграммы. Одно могу сказать точно: потрясение России уже обозначилось… причем – резко!

Тишь и гладь да божья благодать в Уренске оборвались в этот день убийством в тюрьме – уголовные бандиты убили политического заключенного. Сергей Яковлевич сразу примчался в острог, где его, как всегда, любезно встретил смотритель.

– Капитан, – спросил князь, – как это случилось?

Шестаков охотно рассказал:

– Двенадцать тридцать – гуляет политика. Тринадцать – сволоту нашу на двор выпущаем. Вот в этот промежуток, князь, когда камеры были открыты, и произошло…

– Чем убили?

– Стеклом, князь. Прямо шею ему всю изорвали!

Губернатор сидел на табуретке посреди комнаты для свиданий. Толстые решетки вязали окна в тесный узор. Потрескивала печка, и торчало из нее обугленное полено. Было угарно и постыло.

– Пойдемте, – сказал князь, поднимаясь.

Шестаков, громыхая ключами, семенил – след в след, как собака.

– Убитого смотреть будете? – спросил из-за спины.

Мышецкий отвечал ему, не поворачивая шеи, втиснутой в узкий и жесткий от крахмала воротничок:

– Нет. Не буду. К какой партии принадлежал убитый?

– Семь лет имел. Три года на поселение, – рассказывал Шестаков. – Питерский, с Путиловского. Организация забастовок. Федор Зайцев. А партия – большевик!

Напряжением памяти Мышецкий восстановил в своей голове посещение тюрьмы в день приезда в губернию и спросил:

– Зайцев… тот, который отказался от претензий?

– До претензий ли тут, князь!.. – вздохнул в ответ Шестаков.

Князь расспросил, какие были открыты камеры в момент убийства, где выбито стекло и прочее. Подозрения привели не в общеуголовные камеры, а именно в те, где сидели арестованные при облаве обираловцы (публика свойская).

Всю эту «сволоту» погнали из камеры в коридор ударами кулаков и резиновых трубок. Ставили лицом к стенке – в ряд.

При обыске нашли все, что надо: осколок стекла, который как раз подходил к оконному вылому, большой запас водки, самодельные картишки, скрытые под кирпичом в печи…

– Ну и всякая там еще мелочь, – закончил доклад Шестаков.

Сергей Яковлевич показал ему свою чистую ладонь:

– Проверьте руки. Убитый наверняка сопротивлялся… Следы!

Порезы на руках от стекла оказались у трех бандитов.

– Кандалы! – топнул Мышецкий. – Всех трех…

Потом думал: какой смысл? Просто так эти гоп-господа не убьют человека. Зайцев не таков, чтобы допустить общение с обираловцами. Правда, князь уже знал: уголовные мстили «политикам» за то, что надзор полиции в связи с растущей революцией усилился за всеми слоями общества. Хватали революционеров – верно, но зато стали чаще хватать и уголовников – это тоже так… «Не месть ли?» Сергей Яковлевич глянул на вскрытые топором нары, в тайнике которых лежали, как селедки в бочке, одна к другой, синеватые бутыли с сивушной «ликвой» (нарушение государственной монополии).

– Плохо, плохо следите, капитан, за порядком, – выговорил он Шестакову. – А ну-ка, покажите мне «мелочь»…

К нему подгребли разбросанные по углам тряпье, рвань, мусор. Носком ботинка князь разворошил этот хлам и… вытянул «Плач святого Иисуса Христа по Народу Русскому». Еще поворошил – и еще нашлась такая же мерзость. Аккуратно собрал всю литературу.

– Вот вам и политическое убийство, – сказал. – Разве не видите, капитан, что эти бандиты – с тенденцией? Держать закованными. В темном карцере. Без окон. Без прогулок. Кормить через день.

– Не имеем права, князь, – потускнел Шестаков.

– Право – это я!

Трех закованных убийц, с непривычки спотыкавшихся в кандалах, тычками в шеи погнали в канцелярию.

– Как прикажете оформить? – спросил капитан.

– Как политических! – И, взяв трость, Мышецкий удалился…

Дремлюге, при первом же разговоре об этом случае в тюрьме, он внушил так:

– Сила моя в том, капитан, что я объективен. Карать буду одинаково – и слева, и справа! Если повесили Каляева за убийство великого князя Сергия, то почему, скажите мне, надо миловать убийц рабочего? В любом случае – убийство по социальным мотивам!

– Какое там социальное! – отмахнулся Дремлюга. – Что вы, князь?

Тогда Мышецкий разложил черносотенные листки, изъятые при обыске камеры обираловцев, и спросил жандарма вежливо:

– Неужели не узнаете того станка? И шрифт, и краска, даже вывихи в печати – одни и те же… Так вот, милейший капитан, знаете ли вы, кому я буду писать, когда мы расстанемся?

– А кому, князь?

– Я буду писать самому Петру Николаевичу…

– Дурново-то? – сразу притих Дремлюга.

– Именно так, – самому Дурново, с нижайшей просьбой, чтобы меня избавили от такого жандарма, как вы! И пусть добрый Петр Николаевич распорядится о замене вас другим – более деятельным!

Письма к Дурново он, конечно, не написал – лень было.

***

Дремлюга вышел от Мышецкого в половине четвертого, в четыре он навестил Додо в садике при полиции, а вечером Шестаков сообщил князю, что трое убийц Зайцева лежат в карцере – уже мертвые.

На страницу:
2 из 6