bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Еще три сообщения выпали из пневматической трубки, но они никакой сложности не представляли, и потому он успел справиться до того, как все прервались на Двухминутку ненависти. Когда Ненависть закончилась, он вернулся в свою кабинку, взял с полки словарь новодиалекта, отодвинул диктопис, протер очки и приступил к главному заданию этого утра.

Работа была самым большим удовольствием в жизни Уинстона. Большая часть ее представляла собой ежедневную рутину, но случалось решать и по-настоящему трудные и сложные проблемы, заставляющие погрузиться в дебри математических задач – особо тонкие вопросы фальсификаций, когда тебе было не на что опереться, кроме как на свои знания принципов Ангсоца и собственное понимание того, что хочет от тебя Партия. Уинстон был силен в вещах подобного рода. Иной раз он даже занимался исправлениями передовиц в «Таймс», которые писались полностью на новодиалекте. Он развернул сообщение, полученное раньше. Оно гласило:

таймс 3.12.83 статья бб дневнприказ двойнплюс упом нелица переписать целиком сверхувниз до подшивки

Со старого языка (или со стандартного английского) его можно было перевести так:

В статье Большого Брата в номере «Таймс» от 3 декабря 1983 года Приказ дня изложен крайне неудовлетворительно, в нем упоминаются несуществующие лица. Полностью переписать и перед подшивкой отправить черновик на утверждение руководству.

Уинстон внимательно прочитал неверную статью. Похоже, Приказ Большого Брата на тот день, был посвящен в основном похвалам организации под названием ПКПТ, занимающейся поставками сигарет и других потребительских товаров матросам на плавучих крепостях. Некий товарищ Уизерз, выдающийся член Внутренней партии, удостоился особого упоминания и получил знак отличия – Орден «За выдающиеся заслуги», второй степени.

Три месяца спустя ПКПТ неожиданно расформировали, не сообщая никаких на то причин. Можно было предположить, что Уизерз и его коллеги сейчас находились в опале, однако ни в прессе, ни по телевидению об этом не упоминалось. Обычная ситуация, ведь политические преступники не удостаивались суда или даже публичного объявления. Великие чистки, охватывающие тысячи человек, с открытыми судебными процессами над предателями и мыслепреступниками, отчаянно признающимися в своих преступлениях, и последующими казнями, представляли собой настоящие шоу, которые устраивались примерно раз в два года. Чаще всего люди, вызвавшие недовольство Партии, просто исчезали, и о них больше не слышали. Никто и малейшего понятия не имел, что с ними случилось. Возможно, что в некоторых случаях они даже не умирали. Уинстон лично знал человек тридцать, которые исчезли в тот или иной промежуток времени, и это не считая родителей.

Уинстон легонько постукивал по носу скрепкой. В кабинке напротив товарищ Тиллотсон все так же тайно сообщал что-то диктопису. На секунду он поднял голову – и опять то же злобное сверкание очков. Уиснтону стало интересно, а не занят ли товарищ Тиллотсон той же работой, что и он сам. Вполне возможно. Такие замысловатые задания никогда не доверяли одному человеку; с другой стороны, привлечь к этому делу комитет – значит, открыто признать, что имеет место быть акт фальсификации. С большой долей вероятности можно предположить, что целая дюжина сотрудников создает различные версии того, что на самом деле сказал Большой Брат. И некий умник во Внутренней партии выберет тот или иной вариант, заново отредактирует его и запустит сложный процесс создания необходимых перекрестных ссылок, а затем сфабрикованная ложь займет свое место в записях постоянной регистрации и станет правдой.

Уинстон не знал, чем не угодил Уизерз. Возможно, дело было в коррупции или в некомпетентности. А может быть, Большой Брат просто избавился от слишком популярного подчиненного. Или Уизерза либо кого-то из его близких заподозрили в еретических настроениях. Или, к примеру, – что наиболее вероятно – так вышло исключительно потому, что чистки и распыления являлись важнейшей частью правительственного механизма. Единственная более или менее достоверная отгадка заключалась в словах «упом нелица», что ясно указывало: Уизерз уже мертв. Когда людей арестовывали, это не всегда вело к смерти. Иногда их выпускали и позволяли пожить на свободе годик-другой до казни. Очень редко, но все же бывало, что тот, кого давным-давно считали мертвым, вдруг снова появлялся, как привидение, на каком-нибудь публичном процессе, где свидетельствовал против сотен других обвиняемых, а затем исчезал, на сей раз уже навсегда. Однако Уизерз уже числился как НЕЧЕЛОВЕК. Он не существовал: значит, он вообще никогда не существовал. Уинстон решил, что недостаточно просто исправить речь Большого Брата. Лучше будет написать речь, совершенно не связанную с первоначальным предметом.

Он мог превратить речь в обычное обличение предателей и мыслепреступников, но это было бы слишком банально; а если придумать какую-нибудь победу на фронте или триумфальное перевыполнение плана Девятой Трехлетки, это, скорее всего, потребует большого исправления в документах. Нужно создать нечто совершенно фантастическое. Вдруг в голове у него возник готовый к употреблению образ некоего товарища Оджилви, недавно павшего в битве при героических обстоятельствах. Случалось, что Большой Брат посвящал свой Приказ дня чествованию какого-нибудь скромного рядового члена Партии, жизнь и смерть которого могла служить примером для подражания. Сегодня он скажет слово о товарище Оджилви. И ничего, что не было такого человека – товарища Оджилви: несколько напечатанных строк и парочка поддельных фотоснимков скоро вызовут его к жизни.

Уинстон немного подумал, затем притянул к себе диктопис и начал диктовать в привычном стиле Большого Брата, стиле одновременно военном и педантичном, который было легко имитировать благодаря привычке задавать вопросы и самому тут же отвечать на них. («Какой урок мы извлечем из этого факта, товарищи? – Урок, являющийся одним из фундаментальных принципов Ангсоца, что…» и т. д., и т. д.)

В возрасте трех лет товарищ Оджилви отказался от всех игрушек, за исключением барабана, автомата и модельки вертолета. В шесть – на год раньше в качестве исключения из правил – он поступил в Разведчики, а в девять уже стал командиром отряда. Когда парню исполнилось одиннадцать лет, он, подслушав подозрительный разговор, донес на дядю в полицию мыслей. В семнадцатилетнем возрасте он сделался районным организатором Молодежной Антисекс-лиги. В девятнадцать лет он разработал ручную гранату, которую Министерство мира приняло на вооружение и которая в момент первого испытания убила одним махом тридцать одного заключенного из евразийцев. Перешагнув двадцатитрехлетний рубеж, он погиб во время боя. Преследуемый вражескими реактивными самолетами, он летел над Индийским океаном с важными депешами, для веса привязал к себе пулемет, выпрыгнул из вертолета прямо в воду и утонул вместе с документами и всем прочим – такому концу, как сказал Большой Брат, нельзя не позавидовать. Большой Брат добавил еще несколько замечаний о чистоте и целеустремленности жизни товарища Оджилви. Он совершенно не употреблял спиртных напитков, не курил, не отдыхал, кроме как во время ежедневных часовых занятий в спортзале, а также хранил обет безбрачия, считая, что женитьба и заботы о семье несовместимы с круглосуточным служением делу. Он не обсуждал ничего, кроме принципов Ангсоца, и у него не было иной цели в жизни помимо сражения с врагами евразийцами и вылавливания шпионов, вредителей, мыслепреступников и предателей любого рода.

Уинстон обсудил сам с собой, не стоит ли наградить товарища Оджилви орденом «За выдающиеся заслуги». Но в конце концов решил не награждать из-за необходимости делать затем работу по перекрестным ссылкам.

Он еще раз взглянул на своего соперника, сидящего в противоположной кабинке. Что-то определенно подсказывало ему, что Тиллотсон занят той же работой, что и он сам. Узнать, чей вариант предпочтут, было совершенно невозможно, но он чувствовал твердую уверенность, что это будет его статья. Товарищ Оджилви, придуманный час назад, сейчас уже стал фактом. Уинстону вдруг пришла в голову любопытная мысль о том, что он способен создавать мертвых, но не живых. Товарищ Оджилви, который никогда не существовал в настоящем, сейчас получил жизнь в прошлом, и, когда акт фальсификации забудется, его существование будет столь же достоверным и подкреплено такими же доказательствами, как существование Карла Великого или Юлия Цезаря.


Глава 5

В находящейся глубоко под землей столовой с низким потолком медленными толчками продвигалась очередь на обед. Помещение уже было переполнено людьми, которые производили оглушительный шум. Гриль на прилавке, где находилось жаркое, испускал пар с кислым металлическим духом, который все же не мог перебить крепкий запах джина «Победа». В одном конце комнаты расположился небольшой бар – просто ниша в стене, где за десять центов можно было купить большую порцию джина.

– Вот вас-то я и ищу! – произнес голос за спиной Уинстона.

Он обернулся. Это его друг Сайм, который трудился в Департаменте исследований. Наверное, слово «друг» было не совсем точным. Сегодня нет друзей, есть только товарищи, однако общество одних товарищей казалось более приятным, чем компания других. Сайм был филологом, специалистом по новодиалекту. На самом деле он входил в огромную команду экспертов, работающих над составлением одиннадцатого издания словаря новодиалекта. Сам он был крошечным человечком, ниже, чем Уинстон, с темными волосами и большими, немного навыкате глазами – одновременно печальными и насмешливыми, которые, казалось, внимательно осматривают твое лицо, пока он говорит с тобой.

– Я хочу спросить, нет ли у вас бритвенных лезвий, – начал он.

– Ни одного! – поспешно сказал Уинстон, будто чувствуя свою вину. – Я повсюду искал. Их просто больше нет.

Все спрашивают тебя о бритвенных лезвиях. В действительности у него имелось два неиспользованных, которые он пока что держал в запасе. Лезвия пропали несколько месяцев назад. В каждый конкретный момент партийные магазины не могли справиться с поставками того или иного необходимого товара. Как-то раз это были пуговицы, в другой раз – нитки для штопки, иногда – шнурки, а сейчас вот – бритвенные лезвия. Их можно было достать, если, конечно, получится, тайно обратившись к «свободному» рынку.

– Сам бреюсь одним уже шесть недель, – соврал он.

Очередь снова продвинулась вперед толчком. Остановившись, он оказался лицом к лицу с Саймом. Они оба взяли засаленные металлические подносы из стопки на краю прилавка.

– Видели, как вчера вешали заключенных? – спросил Сайм.

– Я работал, – равнодушно ответил Уинстон. – Надеюсь в кино посмотреть.

– Неравноценная замена, – заметил Сайм.

Его насмешливый взгляд ввинчивался в лицо Уинстона. «Я знаю тебя, – казалось, говорили его глаза. – Я тебя насквозь вижу. Я отлично знаю, почему ты не ходил посмотреть на казнь заключенных». В интеллектуальном смысле слова Сайм был язвительным ортодоксом. С нескрываемым чувством глубокого удовлетворения он говорил о вертолетных налетах на вражеские деревни, о судах над мыслепреступниками и об их признаниях, о казнях в подвалах Министерства любви. Беседуя с ним, все время приходилось отвлекать его от такого рода тем и переводить разговор, если было возможно, на характеристики и особенности новодиалекта, в котором он разбирался и которым искренне интересовался. Уинстон немного отклонил голову в сторону, чтобы избежать пронзительного взгляда больших темных глаз.

– Очень понравилось, как вешали, – вспоминая, произнес Сайм. – Только вот испортили дело, когда связали ступни. Мне нравится смотреть, как они брыкаются. А в довершение всего, в конце, вывалился язык – такой ярко синий. Вот это прямо меня заводит.

– След-щий, пжалста! – выкрикнула пролка в белом фартуке и с черпаком в руках.

Уинстон и Сайм протолкнули подносы под решетку. На каждый из них быстро плюхнулся стандартный обед – металлическая плошка, в которой находилось розовато-серое жаркое, ломоть хлеба, кусок сыра, кружка кофе «Победа» без молока и одна таблетка сахарина.

– Вон там есть свободный столик, под телеэкраном, – сказал Сайм. – Возьмем джин по дороге.

Джин им подали в фарфоровых пиалах. Они пробрались через заполненное людьми помещение и пристроили свои подносы на металлический столик, на одном углу которого кто-то пролил соус – отвратительная жидкая масса напоминала блевотину. Уинстон поднял емкость с джином, помедлил немного и, собравшись с духом, залпом выпил маслянистый на вкус напиток. Когда он наконец проморгался от слез, то вдруг обнаружил, что очень голоден. Зачерпнув полную ложку, он начал глотать жаркое, в котором (и без того неприглядном на вид) попадались похожие на губку кусочки – возможно, приготовленное мясо. Они не разговаривали, пока не опустошили миски. Уинстон слышал, что слева от него и немного сзади кто-то быстро и безостановочно говорил, и это отрывистое бормотание отчасти напоминало утиное кряканье, буквально пронзающее все помещение.

– Как идет словарь? – спросил Уинстон, повышая голос, чтобы перекричать шум.

– Потихоньку, – ответил Сайм. – Я сейчас на прилагательных. Они очаровательны.

При упоминании о новодиалекте он сразу же весь расцвел. Он отодвинул миску в сторону, взял ломоть хлеба в одну тонкую ручку и кусок сыра в другую, а затем перегнулся через стол, чтобы говорить, а не кричать.

– Одиннадцатое издание особенное, – заметил он. – Формирование диалекта вступило в окончательную фазу: он сохранится именно в этой форме, и никто не будет использовать в речи никакой другой язык. Когда мы закончим работу, таким людям, как вы, придется заново учить его. Думаете, я хочу сказать, что наша главная работа – это новое словотворчество. А вот и нет! Мы уничтожаем слова каждый день – десятками, сотнями. Мы очищаем язык до скелета. Одиннадцатое издание не будет содержать ни единого слова, которое устареет до 2050 года.

Он жадно откусил кусок хлеба и, набив полный рот, продолжал возбужденно говорить. Его худое темное лицо оживилось, а глаза, утратив обычное насмешливое выражение, сделались мечтательными.

– Как здорово уничтожать слова. Конечно, самые большие мусорные залежи находятся среди глаголов и прилагательных, но есть и сотни существительных, от которых тоже следует избавиться. Это не только синонимы, я имею в виду и антонимы. Ну, скажите на милость, разве оправдано существование слова, которое просто противоположно другом? Слово уже содержит противоположность в себе самом. Возьмем, к примеру, «хороший». Если у вас есть слово типа «хороший», то зачем вам слово типа «плохой»? «Нехороший» подходит как нельзя лучше – лучше, потому что это точный антоним, в то время как все остальные таковыми не являются. Или опять же вам нужен более сильный вариант «хорошего», какой смысл в этом случае иметь целую связку неясных бесполезных слов вроде «отличный» или «великолепный» и им подобных? «Плюс-хороший» вполне отвечает этой потребности, а если вам нужно еще больше усилить это качество, то скажите: «два-плюс-хороший». Безусловно, мы уже используем такие формы. Но в окончательном варианте новодиалекта других и не останется. В конце концов, целое понятие хорошего и плохого будет охватываться всего шестью словами – а в реальной жизни даже одним. Вы понимаете, как это прекрасно, Уинстон? Первоначально идея принадлежала Б.Б., – благоразумно добавил он.

При упоминании Большого Брата по лицу Уинстона скользнула тень вялой заинтересованности. Тем не менее, Сайм тут же заметил некоторую нехватку энтузиазма.

– На самом деле вас не восхищает новодиалект, Уинстон? – произнес он почти печально. – Даже когда вы пишете на нем, вы думаете о старом языке. Я читал некоторые образчики того, что вы время от времени даете в «Таймс». Они неплохи, но являются переводами. В глубине души вы держитесь за старый язык со всеми его туманностями и бесполезными значениями. Вы не понимаете красоты уничтожения слов. Вам известно, что новодиалект – это единственный язык в мире, чей лексический запас уменьшается год от года?

Конечно, Уинстон этого не знал. Он улыбнулся, как он надеялся, добродушно, но не решился заговорить. Сайм откусил очередной кусок черного хлеба, быстро прожевал его и продолжил:

– Вы не понимаете, что цель новодиалекта – сузить широту мысли? В конечном итоге мыслепреступления станут невозможными в буквальном смысле этого слова, потому что не будет слов, чтобы выразить их. Каждое понятие, будь оно необходимым, будет точно описываться одним словом с совершенно четким значением, а все второстепенные значения сотрутся или забудутся. Здесь, в одиннадцатом издании, мы уже недалеки от цели. Но процесс будет еще долго продолжаться и после того, как мы с вами умрем. Каждый год все меньше слов – каждый год немного меньше широты сознания. И сегодня, конечно, для мыслепреступлений нет ни причин, ни оправданий. Это просто вопрос самодисциплины, самоконтроля. Но впоследствии даже в этом надобность отпадет. Революция завершится, когда язык приобретет идеальный вид. Новодиалект есть Ангсоц, а Ангсоц есть новодиалект, – прибавил он с каким-то мистическим удовлетворением. – Разве вы не думали, Уинстон, что к 2050 году, а то и раньше, не будет жить ни одного человеческого существа, которое сможет понять нашу с вами сегодняшнюю беседу?

– За исключением… – начал было Уинстон и замолчал.

На языке у него вертелось: «За исключением пролов». Однако он оборвал себя, не чувствуя полной уверенности в том, что его замечание не является в каком-то смысле проявлением уклонения от ортодоксальности. Между тем Сайм угадал, что его собеседник хотел сказать.

– Пролы – не человеческие существа, – беспечно отмахнулся он. – К 2050 году, а может, и раньше, все реальное знание старого языка исчезнет. Литература прошлого подвергнется уничтожению. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон – все они будут существовать лишь в версии новодиалекта, не просто изменившись, а действительно трансформировавшись в нечто совершенно противоположное, чем то, чем они были когда-то. Даже партийная литература изменится. Даже лозунги изменятся. Разве сможет существовать лозунг вроде «свобода – это рабство», если отменят само понятие свободы? Весь строй мыслей станет другим. Да на самом деле не будет мыслей в теперешнем понимании этого слова. Ортодоксальность означает отсутствие мыслительного процесса – отсутствие необходимости мыслить. Ортодоксальность по природе своей бессознательна.

Уинстону вдруг пришла в голову мысль, что однажды Сайма распылят. Он слишком умен. Он слишком хорошо все понимает и слишком прямо высказывается. Однажды он исчезнет. Это читается на его лице.

Уинстон покончил с хлебом и сыром. Потягивая кофе, он немного сместился на стуле. Слева от его стола, в отдалении, все еще вещал мужчина со скрипучим голосом. Молодая женщина, видимо, его секретарь, сидевшая спиной к Уинстону, слушала его и, казалось, соглашалась с каждым его словом. Время от времени Уинстон улавливал ее замечания, вроде: «Думаю, вы правы. Я с вами совершенно согласна», – произносил молодой и глупенький женский голосок. А тот, другой, голос не прерывался ни на секунду, даже когда говорила девушка. Уинстону мужчина был внешне знаком, хотя он ничего не знал о нем, кроме того, что тот занимал какой-то важный пост в Департаменте художественной литературы. Он был человеком лет тридцати, с мускулистой шеей и большим, подвижным ртом. Он слегка откидывал голову назад, а поскольку он сидел под определенным углом, очки его отражали свет таким образом, что Уинстону казалось, будто у мужчины два черных диска вместо глаз. Становилось страшновато от того, что в потоке льющейся изо рта речи было невозможно разобрать ни единого слова. Только однажды Уинстону удалось расслышать фразу: «Полное и окончательное уничтожение гольдштейнизма», – причем, мужчина проговорил ее очень быстро, она будто вывалилась целым куском, как строка в типографском линотипе. А все остальное потонуло в шуме кря-кря-кряканья. Но и не слыша, что в действительности говорил этот человек, ты все равно не сомневался в общем смысле его слов. Он, скорее всего, обрушивался на Гольдштейна и требовал более жестких мер в отношении мыслепреступников и саботажников; он, вероятно, обличал злодеяния евразийской армии; он наверняка восхвалял Большого Брата или героев Малабарского фронта – впрочем, это неважно. Можете не сомневаться: о чем бы он ни говорил, каждое слово в его речи представляло собой чистейшую ортодоксальность, чистейший Ангсоц. Наблюдая за безглазым лицом с энергично движущейся челюстью, Уинстон испытал странное чувство, будто перед ним не человеческое существо, а кукла. Не человеческий мозг порождал такие слова, они выходили из глотки. То, что выплескивалось из нее, состояло из слов, но на самом деле не было речью: какой-то шум, производимый бессознательно, как кряканье утки.

Сайм на секунду замолчал и начал ручкой ложки рисовать в соусе узоры. Голос, доносившийся от другого стола, все так же быстро крякал и отчетливо выделялся в окружающем гаме.

– В новодиалекте есть такое слово, – произнес Сайм. – Не знаю, известно ли оно вам: уткоречь, то есть утиное кряканье. Одно из весьма интересных слов, имеющее два противоположных значения. В применении к оппоненту это оскорбление, а к тому, с кем ты согласен, – похвала.

Уинстон вдруг снова подумал, что Сайма точно распылят. И ему стало от этого грустно, хотя он хорошо знал: Сайм презирает его и слегка недолюбливает, а кроме того, вполне способен донести на него как на мыслепреступника, если увидит какую-либо причину для этого. С Саймом что-то было не так. Будто ему чего-то недоставало: благоразумия, холодности, своего рода спасительной тупости. Нельзя сказать, чтобы он отходил от ортодоксальности. Он верил в принципы Ангсоца, он благоговел перед Большим Братом, он радовался нашим победам, он ненавидел отступников, причем, делал это все не просто искренне, а с явным и неустанным рвением, располагая при этом свежей информацией, к которой рядовой член Партии не имел доступа. Однако его неизменно сопровождал легкий душок непорядочности. Он говорил такие вещи, о которых лучше бы было не говорить, он слишком много читал, он часто посещал кафе «Каштановое дерево», где обитали художники и музыканты. Нет, никаких законов, запрещающих ходить в «Каштановое дерево» не было, даже неписаных, однако само место это считалось зловещим. Раньше там собирались старые, потерявшие доверие лидеры Партии – до тех пор, пока их не подвергли окончательной чистке. Утверждали, якобы сам Гольдштейн иной раз захаживал туда – давно: годы, даже десятилетия назад. Судьбу Сайма нетрудно предсказать. А ведь если бы Сайму вдруг открылась – пусть даже на три секунды, – суть тайных соображений Уинстона, он тут же бы донес на него в полицию мыслей. Это мог бы сделать кто угодно, но Сайм обязательно. Дело здесь не в рвении. Ортодоксальность – вещь бессознательная.

Сайм поднял голову.

– К нам Парсонс идет, – сказал он.

Тон его голоса, казалось, говорил, что он хочет добавить: «Этот дурак набитый». Парсонс, сосед Уинстона по жилому комплексу «Победа», действительно, пробирался между столиками – мужчина среднего роста, с фигурой, напоминающей бочку, со светлыми волосами и лягушачьим лицом. В свои тридцать пять он уже обзавелся жирком на шее и животе, но движения его были бодрыми, мальчишескими. Да и весь его внешний вид сильно напоминал мальчика, только довольно большого, так что, хотя он и носил стандартный комбинезон, его можно было легко представить в синих шортах, серой рубашке и с красным галстуком на шее – в форме Разведчиков. Глядя на него, ты невольно рисовал в воображении содранные коленки и закатанные до локтей рукава. Парсонс и на самом деле постоянно надевал шорты во время пеших походов или какой-либо другой физической деятельности, которая служила оправданием для одежды такого рода. Он поздоровался с ними: «Привет, привет!» – и присел за столик, испуская сильный запах пота. Влажные бусинки рассыпались по всему его розовому лицу. Крепость пота у Парсонса была просто невероятной. Зайдя в Общественный центр, ты по влажности ручки ракетки всегда мог определить, играл ли здесь только что Парсонс. Сайм достал полоску бумаги с длинным столбом слов, написанных на ней, и начал водить по ней чернильным карандашом, зажатым между пальцами.

– Только посмотрите, он и в обед работает, – заметил Парсонс, подтолкнув локтем Уинстона. – Интересно, ага? Что там у вас, старина? Наверное, слишком заумно для меня. Смит, старина, я ведь за вами бегаю. Вы тут забыли у меня подписаться.

– Что за подписка? – спросил Уинстон, машинально нащупывая в кармане деньги. Около четверти зарплаты ему приходилось тратить на добровольные подписки – столь многочисленные, что в них невозможно было и разобраться.

– На Неделю ненависти. Ну, вы знаете – домовой фонд. Я казначей нашего дома. Мы столько сил кладем – будет грандиозное шоу. Я вам вот что скажу: если у нашего комплекса «Победа» не будет больше всех флагов на улице, то это не моя вина. Вы мне два доллара обещали.

На страницу:
4 из 6