Полная версия
Ручьём серебряным к Байкалу
Мать становилась настырной, чрезмерно ворчливой. Сын нервничал. Они бранились, и так дальше снова нестерпимо было жить.
Льву предложили с полгода поработать на строительстве северной гидростанции, и сын, как когда-то в армию, сбежал от матери.
Север восхитил, обнадёжил и встряхнул Льва. На обрывистых берегах бурной реки, среди промороженных во сто крат снегов, среди гористых чащобников беспредельного таёжного края, среди скал и ущелий, в морозы с обжигающим, мертвящим кожу хиусом, на самой что ни на есть вечной мерзлоте ударно, ежеминутно росла гидростанция – грандиозное, величественное сооружение. Лев, когда по работе взбирался к монтажникам на верхние отметки, восхищённо смотрел вокруг. Какие дали, какое могущество, какой размах, какая дерзость человеческого труда! Люди сверху смотрелись муравьями, и Льва поражало – они же и творят сие чудо! Он до того увлекался, до того задумывался, что забывал, зачем забрался на эту жуткую верхотуру, утробно звенящую под напором ветра металлом, ощетиненную арматурой. Всюду вспыхивали огни электрической сварки и кислородных резаков. Льва окликали, добродушно посмеивались над ним. Он стеснялся своих ребячьих восторгов, но не умел их надёжно скрыть.
На Севере хандра оставила, и ему хотелось только одного – участвовать в этом великом деле созидания. Такая жизнь освежала и бодрила его душу. Ему нравилось жить в тесной, но тёплой общаге в компании с сильными мужиками, от которых устойчиво пахло потом, спиртом и табаком. Они были веселы и легки. Если нужно – работали сутками и, представлялось, совсем не уставали. Не ныли, не печалились. Были нехитры и понятны. Лев надеялся и ждал, что здесь в его душу войдёт и закрепится что-то истинное, надёжное, долговечное. Что, может быть, завяжется в его жизни сердечная мужская дружба, такая, что можно будет открыться, и тебя не обманут, не посмеются над тобой. У него было много приятелей, его уважали, к нему тянулись. Его звали ко всем общежитевским застольям, и он вечерами и ночами просиживал с мужиками за столом, пил с ними спирт и водку, но не пьянел, потому что всегда знал и любил меру.
Льву радостно думалось о своей душе: что она тоже «строится», «поднимается». И жизнь потихоньку выправится, и он окончательно отделается, увернётся-таки от своей докучливой неуверенности, предубеждений, начнёт жить по тем отцовым напутственным словам – не труся, не юля по жизни.
Вернулся домой, но и месяца не выдержал: Иркутск томил, мать ворчала и наседала, а работа на участке и в управлении была сплошь рутинная, не захватывала. Запросился у начальства на Север, даже отказался от жданного и заслуженного повышения. Отпустили с великой неохотой только месяца через три: стоящие инженеры и здесь нужны. Уехал, чтобы спасаться от самого себя, чтобы загребать от жизни обеими руками.
Так и качало его: приезжал – уезжал, приезжал – уезжал. Возвращался на «материк» с большими деньгами, тратился щедро, бездумно, но всегда радостно и легко. Казалось, деньги ему нужны были единственно для того, чтобы изводить, разбрасывать их, точно новогоднее конфетти, теша себя и окружающих маленькими праздниками. Могло представиться, что он легкомысленный, несерьёзный человек. И, быть может, кроме матери, больше никто не догадывался, что он серьёзный настолько, насколько серьёзное отношение к жизни и людям может сделать человека несчастным.
10Однажды там, на Севере, молодая женщина из конструкторского бюро сообщила Льву, что беременна от него. Он испугался – внутри вспыхнуло, обжигая. Тихо, шелестяще пробормотал в ответ что-то торопливое, путаное, невразумительное. Она подождала, не скажет ли он ещё что-нибудь, и с напускной бодростью заявила ему, что родит, будет ли он жить с ней или бросит; однако глазами впивалась в него.
Он – на колени перед ней:
– Умоляю… аборт… надо… пойми. Я не хочу. Не хочу…
Но он не смог произнести, чего же именно не хочет. Помолчав и поднявшись с колен, сказал чётче, яснее:
– Да, я насладился, удовлетворил свою животную страсть. Но неужели за минуты наслаждения мы должны с тобой расплачиваться всю оставшуюся жизнь?
– Ты думал, что я от болвана буду рожать? – озлобленно засмеялась она, но не выдержала – разревелась, заскулила.
Стала задыхаться, а он пытался помочь ей. Она отмахивалась и отталкивала его.
– Так ты не беременна? Не беременна? Скажи, скажи!
– Нет, нет, угомонись, мой пылкий ромео! Проверила тебя.
– И поняла, что я идиот?
– Идиот? Ты, гляжу, высокого мнения о своей драгоценной персоне! Да знаешь, кто ты? Ты… ты… мерзкий, ужасный. Ты – нелюдь! Наигрался? Доволен? Получил кусочек радости? А теперь убирайся, не могу тебя видеть.
Лев встретился с её страшными, испятнившимися яростью глазами. Остро понял, что ничтожен, слаб, жалок, низок. Что или кто ещё он!
Однако он не мог упрекнуть себя за то, что не полюбил эту женщину: она была разведена, на «материке» с бабушкой жил её пятилетний сын, а она здесь, среди холостяков, искала себе состоятельного мужа, это было несомненным для Льва, потому что таким образом поступали многие одинокие женщины, приезжавшие на северные стройки и прииски. Лев всякий раз спрашивал себя, приходя в её отдельную комнатку в женском общежитии: первый ли, единственный ли он, с кем она здесь наедине и в ком увидела своего будущего супруга?
Не рассчитавшись на работе, не оформив командирочное удостоверение, в мерзких чувствах Лев первым же рейсом улетел с Севера и не вернулся. Можно было ещё заработать денег, но к чему они ему – одному? Только что если потом – расшвыривать.
Впереди ему виделась потёмочная тусклота. Он не знал и не понимал, как жить, для чего, для кого жить? Перебираться из одного дня в другой – зачем? Ни север, ни юг, ни восток, ни запад, наверное, уже не могут ему посодействовать. Но он понимал, что причина его несчастий – внутри него самого, и она глубоко застряла, до того глубоко, что, грустно усмехался он, север не смог выморозить её своими ветрами и стужами, и юг не выжжет своим раскалённым солнцем. Что же говорить о востоке или западе!
Но этак дальше жить невозможно и даже глупо. Нужно что-то предпринять, что-то, возможно, перестроить в душе. Может быть, переселиться на другую планету, в другую галактику, – печально шутил в себе Лев. Но где взять корабль? Или по-страусиному запихнуть голову в землю? Но чем дышать?
11Наконец ему встретилась-таки хорошая девушка. Та – почувствовал он.
Лариса не могла не понравиться Льву, потому что была красивой, умной, податливой, из приличной семьи. Она, несомненно, была прелесть. Льву захотелось по-настоящему полюбить эту славную девушку. Если же подкрадывалось сомнение, он торопливо возражал этому своему бдительному двойнику:
«А помнишь ли ты, что такое любовь? Ты столь часто и настырно изгонял её из своего сердца, что оно теперь может легко сбиться, запутаться, не распознать её. Не правда ли?»
И сам отвечал себе, но зачем-то с издёвкой, ёрничая:
«Правда, правда, Лев Павлович! Вы до такой степени мудры в этой области человеческих знаний, что хорошенько подумайте, не защитить ли вам диссертацию, да сразу докторскую? Вот будет славненько: профессор Ремезов. Но каких наук? Ну-с, к примеру, совершенно новой науки, изобретённой вами же, – брачной».
Познакомил Ларису с матерью. Полина Николаевна была счастлива: в кои-то веки сын пригласил в дом свою девушку! Девушка ей понравилась очень.
– Если уж ты и эту упустишь, – сказала она сыну с глазу на глаз, – ой, не знаю, что потом о тебе думать, противленец ты несчастный.
Лев поморщился, но промолчал.
– Что, снова зуб болит?
– Нет, сердце. По твоему давнему совету – всё же заболело моё сердце.
– Нравится тебе Лариса?
– Я же тебе говорю: моё сердце уже страдает.
– Не пойму: серьёзно ты говоришь или шутишь.
– Серьёзно шучу. Или шутливо серьёзничаю. Выбирай, что тебе нравится.
– Ай тебя!
Сделал Ларисе предложение. Поженились. Съездили к морю. Потом любовно и в согласии обставляли кооперативную двухкомнатную квартиру, которую Лев купил на свои сбережения. Приходила мать и умилённо прижимала руки к своей груди:
– Какие вы голубки!
– Не сглазь, – мрачно отшучивался сын.
– Ой, не пугал бы ты меня, Лёвушка.
Жена оказалась прекрасной хозяйкой, домоседкой, сговорчивой, ласковой, неглупой – и много чего ещё находил в ней Лев, чтобы действительно наконец-то стать счастливым, довольным жизнью и собой.
Лариса едва не каждый день что-нибудь покупала для дома из хозяйственного обихода и умела приобрести именно добрую, нужную вещь; а деньги были всегда – Лев умел и любил зарабатывать. Уже в первый год супружества квартира была заставлена мебелью, редкостно прекрасной, завешана коврами, картинами, часами, всевозможными милыми безделушками. Шкафы были наполнены отменной одеждой. Ванная комната – сияющая, оснащённая превосходной техникой. Чего только ни водилось в доме! И покушать всегда было готово, и вовремя было постирано, поглажено, всюду чисто, промыто, соринку не найти. Казалось бы, живи и радуйся.
Однако Лев становился угрюмым, закрытым, даже, случалось, бывал недобр с женой. Ему отчего-то было скучно и одиноко среди всех этих красивых, дорогостоящих и, несомненно, нужных вещей, в этой чистой, стерильной и удобной квартире, с этой умной хорошенькой молодой женщиной, которая равно сильно и преданно любила и эти свои вещи, и этого своего мужа. Ему вспоминалась жизнь отца и матери – многое, многое так же было. Почти так же. Лариса нигде не работает, оставила свою профессию воспитателя, – домохозяйствует, как и до выхода на пенсию и после домохозяйствовала мать. И это тоже отчего-то тяготило и раздражало.
Он снова спрашивал себя: любит ли он Ларису? И если сомневался, то, выходит, желал какой-то лучшей жены. Но в чём она должна быть лучше? Срывался: зачем спрашивать и пустословить! Любить надо её и жить с ней, коли она твоя жена!
Когда мебель уже некуда было ставить, негде было размещать одежду, супруги Ремезовы поменяли с доплатой свою двухкомнатную квартиру на трёхкомнатную, и снова Лариса прикупала с азартом, в упоении то, другое.
– Смотри, честной народ, как мы ловко овладеваем свободным пространством, заполняем пустоту! – с театральной патетичностью однажды пробурчал Лев.
– Что? – спросила Лариса, занятая глажением мужниных брюк.
– Так. О своём. Вспомнил отца. Он говорил: жить – значит, заполнять пустоту вокруг себя, бороться с ней, с пустотой то есть. Пустоту жизни, пустоту мира, пустоту нашего быта нужно нещадно заполнять, сворачивать ей шею, если таковая у неё имеется. А если серьёзно: пустота – главный враг человека. Люди радуются, если пустота заполнена чем-нибудь достойным и красивым. Впрочем, отец говорил, кажется, о строителях. Хотя какая разница, – отвернулся он от жены.
Помолчали. Лариса, влажно тяжелея глазами, спросила:
– Ты мною недоволен?
– Только собою, – мрачно шепнул он, не взглянув на жену.
– Ты таким бываешь странным. Скажи, чем ты недоволен. Я ведь хочу, чтобы нам обоим жилось хорошо.
– Я недоволен только собою. Успокойся.
– Знаешь, ты меня уже сто лет не называешь милой и любимой. Даже по имени не обращаешься ко мне.
– Да? Прости.
– Да! Не прощаю! Ты меня считаешь пустым человеком, недостойным тебя?
– Прекрати, – нехотя обернулся он к ней, но в глаза её не хотел смотреть.
«И её извожу. Зачем, за что?»
– Ты как-то назвал меня мещаночкой. Презираешь, что я мещанка?
– Красивое слово. Ласковое.
– Благодарствую за ласку.
– Уж если кого презираю, так самого себя, – апатично проговорил он. – Ты плачешь? Прекрати, – попросил, не меняя этого тусклого, рыхлого окраса голоса.
Она разрыдалась. Он не вынес её слёз, ушёл в ванную, открыл на полную воду, подставил под струю жестяной таз, чтобы грохотало, забивая звуки извне. Ему было горько и обидно осознавать, что у него к жене даже сочувствия нет, не то чтобы нежности любви.
12Жизнь совместная у них не сплеталась во что-то единое, неразрывное, необходимое друг другу. Чувства затерялись где-то в первых месяцах их супружества. Лев не торопился домой с работы, а, напротив, набивался на сверхурочные задания, в командировки. Ему бывало уже мучительно скучно в семье.
Он, казалось, увлёкся тем, что отыскивал что-нибудь дурное в жене, и находил, непременно находил. Обижал её от случая к случаю, в порывах раздражения, но как будто неохотно. Она плакала, а он не сразу и пресно извинялся.
Но потом снова отыскивал в ней изъяны. Не сдерживался – и снова, снова был чёрств и беспощаден. Отчего-то называл её купчихой. Говорил ей, посмеиваясь, о её подбородке, который, как воображалось ему, наслаивался складками, о её действительно полнеющих ногах, о её дорогом, но «топорном» цветастом брючном костюме. Упрекал её: когда же она наконец прочитает вон ту книжку, которую он купил год назад. Выговаривал коротко, торопливо и скорее закрывался в ванной и открывал воду или же уходил в другую комнату и громко включал телевизор или музыкальный центр, потому что знал, что она опять плачет.
Жизнь становилась мерзкой, жизнь становилась невыносимой.
– У тебя, Лёвушка, появилась любовница? – как-то раз спросила Лариса.
Он, по обыкновению, не посмотрел в глаза жены, а уставился на её подбородок. «Она для меня уже никто», – равнодушно подумал он, а вслух ломко произнёс:
– Да, любовницу завёл. По имени скука.
– Тебе скучно со мной?
– Мне скучно с самим собой.
– Ты иногда чудаковато выражаешься – как блаженный. Не понять тебя. Ты несчастен со мной?
Лев промолчал. Жена привычно расплакалась, а он, тоже уже по привычке, не успокаивал её и сказал себе наконец, внятно и твёрдо, что эту женщину он не любит и с женитьбой, несомненно, поспешил.
– Ты не любишь меня.
Лев снова не отозвался.
– Да не молчи ты, идол окаянный!
Но он, несмотря ни на что, промолчал: если говорить, то снова обижать её. Сколько можно! Ему жалко Ларису. Разве повинна она, что он такой, что не может любить её, не может притворяться влюблённым?
Жена поначалу плакала тайком, пепеля свою душу отчаянием и ненавистью. Когда же поняла, что Лев не хочет её беременности, не желает ребёнка, стала жаловаться Полине Николаевне и своей матери. Вмешивались родственники, но вслед за тем супруги ещё более затяжнее и нещаднее скандалили.
Вскоре их совместная жизнь стала невозможной.
– Да скажи ты в конце концов, какая такая необыкновенная женщина тебе нужна?! – сорвалась Лариса после продолжительного, в неделю или больше, взаимного и, несомненно, враждебного молчания. – Святая, наверное? Ответь, не отмалчивайся! Найди в себе хотя бы чуточку смелости: честно скажи, со всей откровенностью. Ну же!
Не сразу и не поднимая глаз, Лев процеженно вымолвил:
– Любимая.
– Что, что, что?! Ты можешь любить? Ты, эгоист, себялюбец, способен любить? Не смеши людей! Ничтожество!
Лев стремительно вышел из квартиры, как-то удержавшись, чтобы не хватить со всей силы дверью.
– Ничтожество, тряпка! – вдогонку отчаянно выкрикивала Лариса. – Ты никогда не будешь счастливым, потому что любишь исключительно себя!
– Врёшь, – шептал и сдавливал кулаки Лев.
– Ничтожество! Ничтожество!.. – камнепадом раскатисто сыпалось за ним по железобетонным лестницам этажей.
Сызнова жизнь подвисла, обессиленно, без сопротивления комкалась в беспутье разума и чувств. Мотался по бытовкам, набивался во всякие нужные и ненужные командировки, месяцами не появлялся дома, не заходил и к матери.
Развёлся с женой, оставил ей квартиру и мебель и поселился в ведомственном гостиничного типа общежитии. Квартиру и мебель ему было жалко, и мать ругала, что себе ничего не оставил. Но Лев рассудил, что должен хотя бы чем-то оплатить несчастной Ларисе за её любовь и терпение. Он именно так и подумал – оплатить. Тут же поморщился, но другого слова не нашлось. Он понимал, что виноват перед Ларисой страшно, что только и было между ними – мучил её, нравственно истязал, а она терпела, терпела. Она, бесспорно, славная женщина, молодая, и ещё, конечно же, найдёт своё счастье, – немного успокаивало совесть Льва.
13Он знал – его сердце ещё неизношено и тем более немертво, – и что-то да ещё случится в нём. Оно – ждёт, оно – верит.
И – случилось.
В общежитии он однажды увидел девушку Любу, Любовь; она недавно устроилась дежурным администратором. Люба ему сразу приглянулась. У неё, хорошенькой, с узенькой талией, с крылышком-чёлкой, с тоненькими капризными ручками, с трелью-голоском, всей такой очаровашки-блондинки, были прекрасные, редкостные, не соответствовавшие её легкомысленной внешности глаза. Лев смущённо, но и пытливо всматривался в их глубокую, «колодезную», поэтично назвал он в себе, черноту, и ему было приятно думать, что дна в них он не увидит. Эти её дивные глаза всегда просветлённо, восторженно поблёскивали, и Лев удовлетворённо и нежно думал о девушке, что она чистая, что она – дева. Наверное, дева; не может быть не девой.
Он радовался, он ликовал, что томление вкрадывалось в его погрубевшее, поостывшее сердце. Ему хотелось окаймить свою расшатанную судьбу, доказать самому себе, матери, бывшей жене, всему, возможно, белому свету, что он нормальный, вменяемый человек, способный любить и быть любимым.
Уже не первый день Люба выходила на дежурство, но Лев никак не мог сойтись с ней короче, поговорить, просто пошутить, что вольно и игриво позволяли себе другие обитатели гостиничных комнат. Он ощущал нараставшую, не свойственную ему, искушённому в общении с женщинами, застенчивость, когда заходил в администраторское помещение сдать ключ от своего номера или же, напротив, взять его. Мельком, но хватко взглядывал на Любу – она приветно улыбалась ему. Он вероломно пунцовел; если спрашивала его о чём-нибудь, – отвечал невнятно, а то и невпопад.
«Что со мной такое? Неужели сходу втюрился? Мальчишка!»
В груди Льва стало твориться нечто невероятное – жглось, искрилось, озарялось самыми радостными, ликующими красками и огнями. Минутами страшило, что потеряет Любу: уведут такую славную, смазливую барышню!
И неделя, и вторая, и третья позади, а Лев всё не сошёлся, не подружился с Любой. Однако ему было приятно это ощущение наивной детской робости и сумасшедшей влюблённости. Он тихо торжествовал, что сердце его может любить, может мучиться, обмирать, обдаваться жаром или, напротив, холодом. Он, ощущалось им, становился мальчишкой, подростком.
Вместе с тем, однако, стал подозревать за собой – а не боится ли он открыть для себя реальную, живую Любу-Любовь? Узнает её ближе, поймёт глубже – и рассыплется, улетучится его нежность, его благоговение. Зыбок и шаток мир вне его души!
Постояльцы судачили о Любе, и Лев ревниво, с затаённым раздражением выслушивал, другой раз выспрашивал и изводил себя тем же неотвязчивым, зловредным вопросом: та ли она? Один парень с развязностью заявил, что в общежитие она устроилась потому, что мужики ей нужны, что девка она блудливая, дрянная и, сообщил, похохатывая, не отказала ему, чуть только он «намекнул» ей.
Лев внезапно рассвирепел, мощным рывком схватил парня за рубаху под самый кадык:
– Врёшь, ничего у тебя, дохляка, не было с ней! Ну, соврал? Говори!
Парень, зеленея и синея, на полвздохе хрипнул:
– Соврал, соврал!
Лев не сразу ослабил руки – занемели. Парень повалился на колени, откашливался, испуганно, но озлобленно снизу моргая на окаменелого своего обидчика.
Лев знал, что молодые, тем более хорошенькие женщины в хвастливых суждениях всемирного мужичья непременно похотливы, только того и ждут, чтобы какой-нибудь смельчак побыстрее приласкал бы их да приголубил. Но ему, уставшему от этого своего затяжного волчьего одиночества, какого-то беспросветного невезения по жизни всей, хотелось верить и доверять только лишь своей душе – своему единственному другу и соратнику. Теперь ему хотелось верить и доверять ещё и глазам, прекрасным, чистым, фантастическим глазам этой очаровательной девушки, которую в мыслях он называл Любонькой, девой, точно бы отгораживаясь и этими словами от людской молвы и нечистости.
Раньше в администраторском помещении дежурили исключительно женщины в годах, старушки, и постояльцы не задерживались возле них: взял или отдал ключ и – ходу. Теперь же в смену Любы дежурка хохотала, басила, звенела, шуршала, повизгивала, глотала табачный дым, даже пахла винами и закусками. В дежурке околачивались и парни, и мужчины постарше. Обаятельная администраторша тоненько, кокетливо смеялась, легонько отбиваясь от наглецов. Лев, заслышав в коридоре или из своей комнаты её смех, злился, закуривал, некурящий, давил пальцы в кулаке.
Она на Льва поглядывала хотя и застенчиво, но откровенно: он был, несомненно, самый видный, самый интересный среди постояльцев – красавец, силач, какой-то, говорят, немаленький начальник, инженер, к тому же денежный и бережливый мужик. Он входил в дежурку – Люба приутихала, отодвигалась насколько могла от своих клейких донжуанов и, встречаясь с ним глазами, изумительно, необыкновенно, как-то даже редкостно краснела – молочковой, младенческой розоватостью обволакивало её щёки, стремительно стекало на ключицы, и она хорошела чертовски. Лев радовался: ещё одно подтверждение, что душа у Любы живая, нежная, совестливая.
Ему передали, что она о нём расспрашивала, назвала его гордецом и мачо.
«Мачо? Вот дура!» Но ему было приятно и лестно, что она думает о нём.
«Что ж, красавица, кажется, пора мне действовать, а то вся эта свора изнахратит тебя. Подползают к лакомому кусочку, напирают, наглеют, поганцы! В общаге живут, так им и мерещится, что весь мир – общага или псарня».
14Лев действовал смело и роскошно: зашёл в дежурку в конце Любиной смены с огромным букетом горяще бордовых роз, вдался между Любой и каким-то мордастым парнем, плечом жёстко и наступательно оттеснил его за дверь. Вся общага знала, что Лев недюжинно силён и бывает беспощаден, и парень нешуточно струхнул и, хотя и огрызаясь, благоразумно убрёл в свою комнату.
Девушка занялась вся этим своим чарующим молочково-розовым свечением, а Лев ясно, красиво, не без щегольства молвил:
– Любовь, эти цветы вам.
Она оторопело улыбнулась, неуверенно, но уважительно приняла букет.
– Я вас приглашаю в ресторан. Если вы не против, вот прямо сейчас и пойдём. Согласны?
– Ага. – Но боязливо вытянула шею из бутонов, хотя можно было, напротив, опустить их. С детской робковатостью смотрела на Льва.
Он любовался её весёлыми чистыми глазами, младенческим румянцем щёк, на которые так великолепно легли розовые солнечные тени, её маленькой девичьей фигуркой.
«Она прекрасна!» – запьянел Лев.
– Где вы там спрятались за цветами? Покажитесь! Я хочу вами любоваться, а не цветами.
– Вы красиво говорите. Как в книжках.
– Только потому, что вы прекрасны.
– Я-а-а-а прекра-а-а-а-сна? Мне так ещё никто не говорил. Все эти постояльцы такие грубые и наглые. Слова ещё толком не скажет, придурок, а уже норовит облапать.
– Давайте-ка, Любонька, вашу руку. Какая она у вас маленькая и горячая.
И Лев, бережно взяв миниатюрную девичью руку, повёл Любу в самый дорогой ресторан, какой ему был известен.
– Может, на «ты»? – тихонько, с нечаянной хрипинкой предложила она, с жалкой смелостью улыбнувшись всем ртом.
– На «ты»? – зачем-то переспросил Лев, напрягаясь туловищем и темнея сердцем. – Да, да, разумеется, Любовь, на «ты».
Ему хотелось, чтобы потихоньку, вкрадчивее, может быть, даже таинственнее, вызревали и следом расцветали приметы и события любви, а потому он смутился, насторожился: столь скоро на «ты»? Не надо бы!
В дороге они никак не могли разговориться. Слово, два и – молчат, бесцельно и глупо озираются. Шли быстро, будто бы хотели поскорее избавиться от молчанки, влившись в жизнь ресторанного увеселения, где всегда люди и музыка. О чём бы ещё сказать или спросить? – маялся Лев.
– А вот и ресторан, прошу! – с приподнятой жизнерадостностью распахнул он перед своей очарованной и очаровательной дамой дверь, однако тоска и печаль уже наседали на его сердце.
Вошли в полуосвещённую просторную залу, и многие оглянулись на них: великолепная пара! Он – высокий, породистый молодой мужчина, красавец, светский лев, она – миленькая, кудрявая зверушка с чёрными сияющими глазками.
Лев заказал из меню исключительно дорогое, изысканное, и их стол был, наверное, самым великолепным и роскошным в этом ресторане для избранной, состоятельной публики. Живописно и лучисто поблёскивали на их столе блюда с чёрной и красной икрой, в томной бордовости горели бутылки с французскими коллекционными винами, возлежала гроздь чёрно-красного светящегося винограда в обрамлении яблок и груш. Во главе по центру стола – богатый, в каплях росы букет неестественно крупных, неземной красоты роз. Льву хотелось праздника, красоты, нови, он ярко и азартно ощущал чувство влюблённости и нежности.