Полная версия
Дикая девочка. Записки Неда Джайлса, 1932
Ну, вы можете себе представить, какое впечатление это объявление произвело на меня в тот самый угрюмый чикагский день. Аризона, Мексика, Сьерра-Мадре, индейцы-апачи, охота, рыбалка! Я вырос в этом городе и провел здесь всю жизнь, однако еще маленьким обожал читать журналы о спорте и дикой природе: «Филд-энд-Стрим», «Аутдор Лайф», а еще западные газеты и журналы: «Сансет», «Эйс-Хай», «Еженедельник Дикого Запада». Как всем мальчишкам, мне нравились романы Зейна Грея и Джека Лондона, я, конечно, читал про Тома Сойера и Гека Финна. Чуть ли не всю жизнь я мечтал удрать на индейскую территорию, посмотреть страну, жить на природе, охотиться и рыбачить. Но на деле я почти не выезжал из Чикаго, разве что на каникулы в Висконсин с родителями, да еще разок отец взял меня с собой на рыбалку в Миннесоту. Ни на Западе, ни на Юго-Западе я не бывал. Я понимал, что очень скоро кто-нибудь да обнаружит, что я остался один, так разве не лучше всего сейчас отправиться в путешествие?
Прежде чем уйти домой в тот день, я тщательно переписал объявление в свою студенческую тетрадь. Записал адрес в Дугласе (Аризона), куда следовало обращаться добровольцам. Пока я все это делал, ко мне подошел менеджер клуба, крупный рыжий ирландец по имени Фрэнк Дьюлэни. Мы, работники, не слишком его уважали. Членам клуба он выказывал елейное подобострастие, а свои тайные обиды вымещал на работниках.
– Забудь об этом, Джайлс, – ехидно проговорил он. – Читать умеешь? Платить не будут; они ищут джентльменов. Если ты еще не понял, это значит – членов клуба, но не персонал.
– Да, сэр. Я это знаю, мистер Дьюлэни, – ответил я. – Но им понадобятся люди, чтобы прислуживать джентльменам. Хочу обратиться насчет работы. Не дадите мне рекомендацию, сэр?
Я понимал, что Дьюлэни будет продолжать насмехаться, если узнает, что я мечтаю наняться в экспедицию в качестве фотографа.
В тот день я добрался до дома, когда уже совсем стемнело. Народ выстроился в очереди – к то к дверям ночлежек, кто за дармовым супом от Красного Креста. Люди тесно жались к стенам домов, стараясь хоть как-то укрыться от ветра, прятали носы в воротники пальто. Другие толпились вокруг горящих смоляных бочек на бульваре. Пламя пригибало ветром, а они пытались хоть как-то согреться. Я поспешил по улице, стараясь не видеть этих бедняг; на уме у меня была только одна эгоистичная мысль, мысль о моем побеге отсюда.
В тот вечер по всему городу отключили электричество. Я достал из подвала угольную печурку, затопил ее и до поздней ночи при свете свечи писал письмо в Организационный комитет Большой экспедиции к апачам. В оконные стекла швыряло снег, а ветер продувал домишко моих родителей насквозь.
За ночь снегу намело на два фута, и «Чикаго Трибьюн» вышла только к вечеру следующего дня. «Снежная буря накрыла город», – кричали заголовки, а в газете написали, что ночью на улицах замерзли десятки людей. Все говорили, что это самая страшная снежная буря, какую они когда-либо видели. Никогда не забуду статью на первой полосе с пересказом речи президента Гувера, произнесенной накануне в Вашингтоне. Президент сказал, что вмешательство федерального правительства в экономику противоречит «американским идеалам и американским установлениям», а Депрессия пусть идет своим чередом. Лучшим ответом на голод и страдания, сказал Гувер, для предпринимателей является добровольное удержание зарплат на прежнем уровне и сохранение рабочих мест, а для всех остальных американцев – «благотворительность и взаимопомощь на добровольной основе». Хорошо бы президент втолковал это людям, оставшимся без крова и замерзавшим прошлой ночью на улице.
Думаю, работать в экспедицию попросились мальчишки, прислуживавшие во всех частных клубах, в которых развесили объявление. Шли недели, а ответа от Оргкомитета все не было. Я его так и не дождался.
Прошло еще несколько дней, и в мою дверь постучали дама и мужчина из социальной службы. Я знал, что это произойдет, и, когда меня спросили, кто обо мне заботится, соврал: сказал, что со мной живет дядя Билл из Калифорнии, просто сейчас его нет дома. Они, похоже, не поверили и спросили, можно ли зайти и осмотреть дом. Я сказал: нет, дяде это не понравится, а они сказали, что в следующий раз придут с полицией и ордером на обыск. Оставили свою карточку и сказали, что дядя должен срочно связаться с ними и оформить бумаги на опекунство. И если он не объявится в течение трех дней, они придут и заберут меня, и я буду должен жить в приемной семье, пока мне не исполнится восемнадцать. Вот тут-то я и понял, что пора уезжать из города. Мне семнадцать исполнится через пару месяцев, я уже довольно давно сам о себе забочусь и совершенно не собираюсь жить у чужих людей. До начала экспедиции в Мексику оставалось еще несколько месяцев, и я решил потратить это время, отправившись на машине на юг, немного посмотреть страну, а уж потом заявиться в Оргкомитет в Дугласе, штат Аризона.
Ранним вечером я уже попрощался с Энни Парсонс, моей любимой девушкой. Думаю, она понимала, что надолго после смерти родителей я в городе не задержусь. Сказал, что буду ей писать, что, наверно, вернусь летом, но про себя знал, что все это ложь. Думаю, и Энни это тоже знала, потому что последними ее словами, когда я уже проводил ее в общежитие и мы поцеловались перед дверью, было: «Будь счастлив, Нед Джайлс».
Я уже упаковал вещи, а наутро я загружу их в папин «родстер», запру дом и оставлю ключ под ковриком для людей из банка, которые все равно собирались его забрать. (Все папины долговые расписки, как и извещение о лишении права на выкуп имущества, я сложил на столике прямо перед входной дверью.) А потом покачу прочь из Чикаго, прочь от родительского дома, прочь от моей старой жизни. Кто знает, может, я никогда не вернусь. В груди у меня порхают бабочки.
23 января 1932 годаКанзас-Сити, МиссуриНу да, я не так уж аккуратно веду записи, а все потому, что последние три недели я почти все время находился за рулем. Я был так занят, что не записал ни строчки, хотя добрался уже до Канзас-Сити. Я стараюсь не тратить то, что удалось скопить в клубе, ни папину совсем маленькую страховку (большую ее часть я потратил на камеру), поэтому я на две недели задержался здесь поработать на пастбище, принадлежащем Армурам, членам клуба «Чикагская ракетка». Взяли меня только потому, что я вез письмо от самого мистера Армура, я попросил его об этом еще в Чикаго, когда продумывал маршрут. И все равно управляющий, толстяк по имени Эрл Бимсон, дал мне самую завалящую, самую низкооплачиваемую работу – чистить загоны для скота. Я не боюсь тяжелой работы, да и вообще я работал чуть не с пеленок, но такого я еще никогда не делал. И никогда моя прежняя работа в теннисном клубе не казалась мне такой завидной, как после двух недель выгребания коровьего дерьма. Каторжная грязная работа, а платят всего доллар в день. И все равно каждый день приходят десятки тех, кто готов так работать, и получают от ворот поворот.
Я не завел здесь ни одного приятеля. Мое рекомендательное письмо мало того что пробудило в мистере Бимсоне ненависть ко мне, так еще и оттолкнуло других: они думают, что я то ли член семьи, желающий ознакомиться с бизнесом с самого низа, то ли шпионю для семьи, то ли и то и другое. Я попытался одному сказать, что я такой же наемный работник, как и он, так в ответ услышал:
– Ну знаешь, Джайлс, если бы тебе и впрямь нужно было зарабатывать на жизнь, ты не раскатывал бы на такой машинке, правда?
– Это подарок отца, – ответил я. – Это все, что он мне оставил.
Вчера мы подрались с рослым молодым норвежцем из Миннесоты по имени Томми Лундквист. Сам я среднего веса, однако немного занимался боксом в колледже, а кроме того, у меня взрывной характер и хороший хук слева. Томми – к рупный медлительный парень, и я знаю, что задать мне перцу его подговорили другие. Он задел меня, я ударил в ответ. Он страшно удивился, а потом, увидев, что я в кровь разбил ему нос, принялся плакать. Мне стало стыдно, что я так сильно ударил его, но я подумал, что теперь меня наконец оставят в покое. Впрочем, я в любом случае скоро отсюда уеду.
13 февраля 1932 годаОмаха, НебраскаЯ уже успел добраться до Омахи, и там мое служебное положение значительно улучшилось. Владельцы «Чикаго Трибьюн» – разумеется, члены клуба «Чикагская ракетка», они дали мне рекомендательное письмо владельцам «Омаха Дейли Стар», и мне удалось поступить туда временным ассистентом штатного фотографа, парня по имени Джерри Мэкки. Это моя первая настоящая работа в журналистике, и, хотя я пока что всего лишь мальчик на побегушках, я многому учусь. И это уж точно лучше, чем целыми днями грести навоз.
Джерри Мэкки говорит очень быстро и ехидно, курит одну сигарету за другой, он настоящий коммунист с партийным билетом. Он учит меня не только ремеслу фоторепортера, но и марксистским политическим взглядам. Он уже пару раз брал меня с собой на партийные собрания дома у его товарищей – писателей и художников. Они курили, пили виски, ругали правящий класс, горячо спорили о важности искусства, литературы и журналистики для «дела». И хотя многое из того, что они говорят, у меня в голове не укладывается, кое-что и вправду имеет смысл. Я там моложе всех, и поэтому они не очень-то обращают на меня внимание, а я держу рот на замке и просто слушаю. Однако пару дней назад один из коллег Мэкки, редакционный колумнист по имени Кевин Андерсон, застал меня врасплох.
– Юный мистер Джайлс, – сказал он, – на наших собраниях вы все больше молчите. Рассказали бы нам, что привело вас в революцию.
Я толком не понял вопроса.
– Не знаю, – промямлил я. – Думаю… Думаю, я лучше принесу камеру. – Все вокруг рассмеялись, а я густо покраснел.
– Как же ваша камера может послужить делу? – спросил Андерсон.
– Я не совсем уверен, сэр, – продолжал я мямлить.
– Я спрашиваю, – со значением произнес Андерсон, – что, по вашему мнению, мнению начинающего фотографа, является вашей главной обязанностью в эти непростые для общества времена?
– Не знаю, – еще тише пролепетал я. – Наверно, правильно выставить фокус.
Тут все снова расхохотались, а Кевин Андерсон хлопнул меня по спине.
– Хороший ответ, парень! Хороший ответ.
19 февраля 1932 годаОмаха, НебраскаДа уж, недолго я потрудился на этой работе. Только я подыскал себе пансионат в городе, как Джерри Мэкки и еще двенадцать человек уволили из газеты. Начальство заявляет, что это сделано в целях сокращения расходов в условиях падения тиража и уменьшения поступлений от рекламы. А Мэкки убежден, что его выгнали из-за его марксистских пристрастий и из-за того, что его снимки, не говоря уже о репортажах, становились все более политизированными.
– Ублюдки! Жадные капиталисты! – в опит он. – Вся система продажная и насквозь прогнила. И они знают это, но цепляются за нее зубами и ногтями. Они в отчаянии, они дрожат перед нашим движением и пытаются заткнуть нам рот. Но Джерри Мэкки замолчать не заставишь; они не заставят меня прекратить обнажать язвы капитализма в моих фотографиях. Запомни мои слова, паренек, американские рабочие – голодные, преследуемые, герои, которые молча страдают, – поднимутся и заберут себе власть в этой стране. А я буду в первых рядах, чтобы документально зафиксировать революцию моей камерой!
Я очень уважаю Джерри Мэкки и благодарен ему за все, чему он научил меня в последние недели. Про революцию я ничего не знаю, хотя с того вечера, когда Кевин Андерсон задал мне тот вопрос, я долго переживал, раздумывая над моим ответом. Правильнее было бы сказать, что главный мой долг как фотографа – показывать правду. Но это как-то чересчур напыщенно, верно?
Так или иначе, если газета уволила фотографа, ей больше не нужен и ассистент, поэтому меня тоже выгнали. И вот я снова в дороге, направляюсь на юг.
29 февраля 1932 годаВ окрестностях Оклахома-СитиДолжен признать, здесь гораздо более пустынно и менее романтично, чем я думал. Конечно, сейчас зима и сельская местность кажется мрачноватой. Жутко холодно, деревья голые, все темное, замерзшее, мертвое. На дороге полно людей, многих из них погнали в путь тяжелые времена, все бредут поодиночке, сторонятся друг друга, спешат мимо, отводя глаза, словно им стыдно за то, что попали в такое положение. Я и сам почему-то чувствую себя выбитым из колеи, словно меня оторвало от земли и нет якоря, чтобы за что-то уцепиться. После смерти мамы и папы, пока я все эти месяцы жил в нашем доме один, окруженный их вещами и убаюканный их запахами, мне кажется, я действительно верил, что они каким-то образом вернутся. И только когда я уехал из дома, пустился в дорогу, вот в эти последние недели я наконец-то до конца осознал, что родители ушли навсегда и я больше никогда их не увижу. И все, что у меня осталось, – это несколько фотографий и папин автомобиль. По правде говоря, мне неловко ехать на такой модной машине. Поэтому я то и дело сворачиваю с дороги, чтобы подвезти автостопщиков, иногда целые семьи вместе с их жалкими пожитками и детишками, которых запихивают на тряское заднее сиденье «родстера». Они смотрят на меня со страхом, словно я могу оказаться врагом. Почти у всех у них пустой, усталый, потерянный взгляд, словно бы извиняющийся за их положение. Как будто то, что экономика выкинула их на обочину и вся их жизнь пошла наперекосяк, – целиком и полностью их собственная вина. Думаю, я понимаю, что они чувствуют, хотя и по другим причинам.
Вчера, неподалеку от Вичиты, Канзас, я остановился, чтобы подобрать женщину, одиноко голосовавшую с маленькой девочкой. Стоял холодный ветреный день, на полях поблескивал иней. Девочка куталась в старое выношенное материнское шерстяное пальто, слишком большое для нее. А сама женщина была одета совсем не по погоде – в цветастое хлопковое платье и шерстяной кардиган с продранными локтями. Они стояли на обочине с одним потертым чемоданом и двумя бумажными пакетами с каким-то скарбом. Я позволил им разместиться на переднем сиденье «родстера», дал матери одеяло, чтобы они в него завернулись, и до отказа повернул рукоятку печки. Мы поехали, и девочка повернулась ко мне своим серьезным, немного чумазым личиком.
– Мистер, мы живем на ферме, – с казала она. – У меня только мама. У папы есть грузовик, но он должен был уехать.
Может быть, они ехали к отцу девочки, может быть, собирались пожить у родственников. Я не спросил. Я привык не задавать лишних вопросов на дороге.
– Помолчи, дорогая, – с казала мать девочки. – Доброму молодому человеку это неинтересно.
– Конечно, интересно, детка, – возразил я. – Какого цвета грузовик твоего папы?
Тогда мать перегнулась через девочку, сидевшую рядом со мной, и шепнула на ухо такое, от чего я залился краской. Даже в моем блокноте, которого никто не увидит, я не могу повторить то, что она сказала, и я видел, как она плакала от стыда за то, что предлагает такое, чтобы раздобыть дочке хоть какой-нибудь еды.
– Ох, нет, мэм, – пролепетал я. – У меня есть несколько лишних долларов, я могу их вам дать. А если вы и ваша девочка голодны, остановимся у какого-нибудь кафе и перекусим. Я приглашаю. А взамен вы, может быть, позволите мне вас сфотографировать.
Вот такие дела творятся в наши дни на дорогах. Немудрено молодому парню коммунистом стать.
12 марта 1932 годаГуднайт, ТехасЯ так и делал всю дорогу до Техаса, здесь последние две недели я работаю на ранчо «Сёркл Джей» близ Амарилло. Ранчо принадлежит богатому шотландцу по имени Монти Макджилливрей, который торгует крупным рогатым скотом, живет в Чикаго и тоже является членом клуба «Чикагская ракетка», уже столько раз помогавшего мне в этом путешествии. Я встречался с мистером Макджилливреем в клубе на праздниках, и он велел мне сделать здесь остановку по пути на юг, пообещав работу. Он – один из самых моих любимых членов клуба, коренастый сердечный мужчина, носит твидовые пиджаки, щеголяет пышными черными усами, а темные волосы зачесывает назад. Он всегда жизнерадостен, всегда у него найдется доброе словечко для обслуги, он – один из немногих, кого, кажется, действительно интересует, как мы живем.
Мне еще не приходилось иметь дело с лошадьми, но я думаю, что этот опыт пригодится мне в Большой экспедиции к апачам. Я хотя бы верхом ездить научусь. Вот я и учусь, с тех пор как приехал. Зная, что я интересуюсь фотографией, мистер Макджилливрей заказал мне портреты своих родных и гостей.
Мне нравится Западный Техас, его поля и холмы, полосатые скалы каньонов и бескрайние пастбища. На ранчо живет одно из последних уцелевших стад диких бизонов. Зимой мистер Макджилливрей приглашает своих богатых друзей поохотиться на этих животных. Хотя «охотиться» – не совсем точное слово. Гостей везут к стаду на специально оборудованных машинах. Винтовки и рогатки для винтовок готовят специальные люди. Они высматривают бизонов, спокойно пасущихся на лугу, и стреляют в них. По мне, это как в коров стрелять, и ничего спортивного я тут не вижу, однако поголовье надо регулировать, а богачам это, похоже, доставляет удовольствие.
В мои обязанности входит обихаживать гостей, и в этом за годы, проведенные в клубе, я хорошо попрактиковался. Другая моя обязанность – фотографировать охотников с их трофеями. Проявляю и печатаю я сам в специальном затемненном сарае и вручаю портреты гостям на память о пребывании на ранчо. Мистер Макджилливрей, кажется, очень доволен моей работой, позавчера он предложил мне работать на ранчо полный день.
– Я знаю тебя по клубу с тех пор, как ты совсем маленьким был, – с казал он мне. – Ты мне почти как сын. Брось ты эту охоту на апачей. Тебе у меня понравится, Нед.
Должен признать, это заманчивое предложение.
– Мне правда тут очень нравится, сэр, – ответил я. – Но сейчас у меня сердце лежит к поездке в Мексику. Вот если меня не наймут для экспедиции, то я, может быть, вернусь, если еще буду вам нужен. Или после экспедиции, если место для меня сохранится.
– На моем ранчо для тебя всегда найдется место, паренек, – сказал мистер Макджилливрей.
Правду сказать, хотя мне нравится и сам мистер Макджилливрей, и то, как он ко мне относится, я подустал работать на богачей. Может быть, повлияло то, чего я наслушался от Джерри Мэкки и его товарищей о правящем классе, может быть, просто сказались все годы работы в клубе. А может быть, дело в моем путешествии и во всех тех, кого я повстречал на дороге, лишившихся работы и сдернутых со своих мест. Не знаю, объяснить это трудно, но мне кажется, что за последние месяцы все изменилось… нет, все, конечно, действительно изменилось. Я много думал о папе и понял, что всю жизнь он пытался походить на богачей, он предал политические взгляды своей семьи и свои рабочие корни, чтобы соответствовать образу успешного капиталиста-республиканца. Его собственный отец до самой смерти махал молотом, забивая бычков на чикагской бойне, чтобы его сын мог получить образование и начать свое дело, чтобы потом уже сын его сына отчищал его мозги от стенки в ванной комнате. Есть о чем подумать, правда?
Если уж говорить о богачах, то вот вам история… На этой неделе на ранчо приехал Толберт Филлипс из Филадельфии, чья семья сделала состояние на железнодорожных перевозках. Он приехал с сыном, Толбертом-младшим. Толли, как его называют, всего на пару лет старше меня. Этот длинный и неуклюжий щеголь, типичный студентик из Лиги Плюща [15], напоминает мне множество высокопоставленных молодых людей, за чьими теннисными мячиками я мальчишкой бегал в клубе, куда они летом приезжали заниматься. Вот только ведет себя этот парень хуже, чем любая девчонка. Ясно, что отец Толли – старый друг мистера Макджилливрея, привез сына поохотиться на бизонов как на своего рода обряд посвящения.
На охоту молодой Толли явился с ног до головы упакованный в сафарное хаки от «Аберкромби энд Фитч» плюс пробковый шлем.
– Вам нравятся мужчины в форме? – шепотом спросил он меня, по-видимому, не только не понимая, как нелепо он выглядит, но даже чуть ли не гордясь этим.
А вот мистеру Филлипсу, грубоватому и властному человеку, явно было стыдно за сыночка. Не успел Толли завалить своего бизона, как он сбежал с поля, оставив меня устанавливать камеру и делать фотопортрет. Пока я этим занимался, Толли, инспектируя свою добычу, поднял заднюю ногу бизона.
– Что это вы делаете? – спросил я.
– Проверяю его причиндалы, – сказал Толли.
– И зачем это вам понадобилось?
– Хочу сравнить с буйволом в Кейптауне. Знаете, я ведь бывал в Африке.
– Нет, этого я не знаю, – ответил я.
– Отец все время отправляет меня на всякие спортивные мероприятия, – проговорил он, – в надежде сделать из меня мужчину. А мне, как вы, наверно, догадались, Джайлс, нравятся мальчики.
Никогда раньше не слышал, чтобы кто-то в таком признавался.
– А! Нет, я ни о чем не догадывался, – ответил я.
– Сказать по правде, мне эта охота на крупного зверя совсем неинтересна, – продолжал Толли. – Но в Найроби столько очаровательных молодых людей. Даже на сафари у меня был мальчик в палатке.
Мне совсем не хотелось знать такие подробности о Толберте Филлипсе-младшем.
– Ладно, – торопливо сказал я. – Все готово. Давайте снимем ваш портрет.
– Я намерен позировать с бизоньей пиписькой в руке, – объявил Толли.
– О чем это вы говорите?
– Вы меня слышали, старина.
– Зачем это вам?
– Зачем? Посмешить самых близких друзей, разумеется, – объяснил Толли. – Если, конечно, вы понимаете, о чем я говорю.
– Нет, не понимаю, – сказал я. – Я ничего в этом не понимаю. И не хочу иметь с этим ничего общего.
– Ну, не будьте ханжой, старина, – гнул свое Толли. – Мы назовем снимок «Награда охотника». Вы только представьте, как взбесится отец!
– Почему вы хотите, чтобы ваш отец взбесился? – с просил я.
Толли посмотрел на меня с выражением крайнего терпения.
– Вы очень наивны, правда, Джайлс?
– Не думаю.
– Ладно, старина, все в порядке, – сказал он. – Все, что вам на самом деле надо знать: я – гость, вы – обслуга. А теперь давайте снимем портрет.
15 марта 1932 годаГуднайт, ТехасНу так вот. Я снял портрет Толли Филлипса в точности так, как он просил, и результатом моих усилий стал утренний вызов в кабинет мистера Макджилливрея.
– Садись, Нед, – с казал он, сидя в своем кресле за рабочим столом, и я сразу понял, для чего он меня позвал. – Я много лет тебя знаю, паренек. Ты всегда был хорошим мальчиком. – Он взял сделанную мной фотографию Толли и подтолкнул ее по столу ко мне. – Выкинуть такую штуку – это на тебя не похоже.
– Простите меня, сэр, – сказал я. – Но именно так просил сфотографировать его Толберт. Я думал, он просто хотел пошутить.
– На редкость дурная шутка, – процедил мистер Макджилливрей. – Извращенная, больная шутка.
– Да, сэр, – согласился я. – Мне она тоже не показалась смешной.
– Но ты же сделал снимок, верно, Нед?
– Да, сэр. Потому что Толли попросил меня. А он – в аш гость.
– Отец Толберта – мой старинный и близкий друг, – заметил мистер Макджилливрей. – Его ничуть не позабавила безвкусная фотография его сына.
– Да, сэр, я и не думал, что она его позабавит, – с огласился я.
– Боюсь, у меня нет выбора, придется тебя выгнать, – сказал мистер Макджилливрей.
– Выгнать меня, сэр? – я был поражен. – Но я всего лишь выполнил пожелание гостя.
– Ты должен понять, парень, что я не могу оставить служащего, намеренно оскорбившего моего гостя, да еще таким образом.
Меня еще ни разу не выгоняли с работы. Кровь бросилась мне в лицо, но не от стыда, а от злости на богатых, чья власть дает им возможность походя калечить чужие жизни.
– Я вовсе не хотел никого оскорбить, мистер Макджилливрей, – попытался я объяснить. – Честно. Я просто сделал то, что просил гость.
– Ты мог отказаться, паренек, – заметил он. – Ты проявил неумение правильно оценить ситуацию.
– Я – обслуга, сэр, – попытался я спорить. – Меня учили, что обслуга должна выполнять желания гостей. Это всегда было моей работой.
– Ну хватит, Нед, – отрезал мистер Макджилливрей. – Вечером упакуешь вещи и рано утром уедешь. Чек за работу получишь перед отъездом у мистера Камминса. – Макджилливрей склонился над разложенными на столе бумагами, давая мне понять, что разговор окончен.
Минуту я просидел в оцепенении, не в силах пошевелиться. Потом робко произнес:
– Сэр?
Мистер Макджилливрей поднял голову и как будто удивился, увидев, что я все еще здесь.
– Так, Нед, в чем дело? – нетерпеливо спросил он.
– Позавчера вы сказали, что я вам как сын.
Он встретился со мной взглядом и не отвел глаз. Задумчиво нахмурил лоб, потом тряхнул головой, ставя последнюю точку.
– Нет, паренек, – с нажимом сказал от, отодвинул кресло и поднялся. – Я сказал: почти как сын. Ты – всего-навсего служащий, которого выгнали.
Это был славный урок. Но вообще-то уже пора ехать дальше.