Полная версия
Стеклянные тела
Но Ванья всего этого не сказала. Она только молчала и всхлипывала.
Ванья ненадолго зажмурилась. Никакой разницы, открыты у тебя глаза или закрыты. Чернейшая чернота. Она знала – если сидишь в подвале без окон, то в этом подвале станет в пятьдесят тысяч раз темнее, если туда проникнет луч солнца.
Иными словами, абсолютная чёртова темнота. Вот как сейчас.
Чернота, которую можно резать ножом. Чернота, которую можно есть.
В полной темноте все одинаковы, думала она. Никто не красавец, и никто не урод. Ни высокий, ни низкий. Абсолютная темнота – это справедливость, и все такие, какие есть.
Слепота должна быть обязательным условием жизни.
Ходят слухи, что Голод выколол себе глаза вязальными спицами. Якобы есть фотографии, доказательство. Все ради абсолютного безучастия, чтобы только мысли – главное.
В темноте мы все одинаковы, думала Ванья, надеясь, что ее бандероль никогда не придет.
Я хочу жить, ведь мое желание умереть так сильно, что я хочу наслаждаться этим чувством как можно дольше.
Хуртиг
Квартал Крунуберг
В первый день после отпуска обычно наваливается много дел, но еще тяжелее Хуртигу бывало адаптироваться к повседневности. Дни, проведенные на Рунмарё, не пролили, как он надеялся, бальзам на его душу. Конечно, он дышал свежим воздухом, валялся в шезлонге, у него была приятная компания в лице Исаака, но все же что-то его угнетало. Его тревожило, что он идет печально известным путем. Апатия скоро станет национальной болезнью.
Хуртиг подумал о Жанетт Чильберг – своей начальнице, которая пребывала в отпуске по причине выгорания. Жанетт не было уже почти год, и Хуртиг опасался, что она вообще не вернется.
«Вот что такое – наша работа?» – думал он. Коллеги в полицейской форме посвящают один процент своего рабочего времени пешему патрулированию, хотя бытовые преступления составляют восемьдесят процентов всех поданных в полицию заявлений. Выгорание при таком раскладе – совершенно естественная реакция.
Хуртиг положил отчет в стопку исходящей почты. Через несколько часов отчет окажется в точно таком же лотке входящей почты, на таком же столе в кабинете прокурора.
Последнее дело, касавшееся довольно гнусных побоев, с большой вероятностью не приведет к обвинительному приговору. Может, даже до суда не дойдет. Жертва – законная половина преступника, а то, что ее супруг из знаменитостей, придаст делу слишком большую огласку в прессе. Особенно в бульварных газетках, которые вечно рыщут в поисках материала. Правда, неправда, чистые спекуляции – не имеет значения. The show must go on[3], а назвался груздем – полезай в кузов, подумал Хуртиг; в эту минуту дверь открылась, и в кабинет вошел его командир, начальник участка Деннис Биллинг.
Шеф подтащил к себе стул для посетителей и уселся.
– Если верить Олунду, ты закончил дело о побоях и тебе пока нечем заняться. – Шеф положил на стол стопку бумаг. – Верно?
Хуртиг кивнул.
– Отчет готов. Нечем заняться? – Он взглянул на часы. – Да. Примерно последние секунд десять.
– Отлично. Тогда возьмись-ка за это. – Биллинг указал на принесенные бумаги.
– Что там?
– Несколько самоубийств.
– Самоубийства? – Хуртиг наморщил лоб и бессильно вскинул руки. – Почему я должен заниматься самоубийствами? Отдай лучше Шварцу или Олунду.
– У них и так есть, чем заняться. Шварц устанавливает личность одного парня, который попал под курьерскую машину возле Хорнстулля, а Олунд занят случаем убийства с целью грабежа в Сальтшёбадене.
Так вот о чем сообщили в новостях по радио, подумал Хуртиг и кивнул в ответ.
Биллинг вынул из кармана плаща пластиковый пакет.
– Я поручил тебе заниматься самоубийствами, потому что они явно сложнее, чем убийство с грабежом. – Шеф размотал пакет, и Хуртиг увидел, что в нем кассета.
– Это что?
– Общий знаменатель и то, что совершенно сбивает с толку.
– Растолкуй, – попросил Хуртиг, против воли чувствуя любопытство.
– Все началось в маленькой коммуне в Естрикланде примерно год назад. Одного парня из Кунгсгордена нашли мертвым в сарае. Он взобрался на самый верх лестницы, накинул петлю на шею, надел наушники и закрепил веревку на потолке. Потом стал ждать. Согласно отчету местной полиции, лестница была метров пять в высоту и прикреплена к двери цепью. Когда отец парня стал заводить трактор в сарай, дверь открылась, и лестница упала. Мальчик пролетел метра два-три. Перелом шеи, смерть.
– Вот же черт, – сказал Хуртиг. – И он слушал эту кассету? – Он указал на пакет, который Биллинг держал в руках.
– Именно.
– Интересно, почему у него музыка была на кассете, а не в телефоне или mp3-плеере?
– Это еще не все. – Шеф перевел дыхание. – Недавно всплыл еще один подобный случай. Молодые люди лишают себя жизни такими же… – Он поискал слово. – Такими же изощренными способами. И все в момент гибели слушали музыку.
– Значит, такая кассета не одна?
– Пока четырнадцать штук, но кто знает, может, и еще объявятся. Другие кассеты исследуют, ты получишь ответ в течение дня. Эту уже проверили, отчет техников – среди прочих отчетов.
– Ладно.
Несмотря на любопытство, Хуртиг не был уверен, что хочет заниматься этим делом. Мысли перешли с сестры на работу Исаака с подростками в «Лилии». С молодыми людьми, которые отчаялись, едва начав жить. Иногда такие выживают, иногда – сдаются.
– Я прочитаю, – сказал он, – и если, как и ты, обнаружу тут что-то примечательное, то пойду дальше, а если нет – тебе придется найти кого-нибудь другого на это дело.
Начальник участка кивнул.
– Есть новости о Чильберг?
– Только то, что она все еще не на работе.
– Печально, очень печально. – Биллинг вздохнул и поднялся. – Дай знать, как закончишь. – И он вышел, не закрыв за собой дверь.
Хуртиг взял пакет и стал рассматривать кассету. «Maxwell C-90»; он вспомнил, как подростком записывал на такие кассеты музыку с радио. На одну сторону – «The Smiths», на другую – «The Jesus and Mary Chain».
Он позвонил по внутреннему телефону и попросил техников как можно скорее принести ему магнитофон.
Потянулся к стопке бумаг, положил перед собой и принялся читать.
Мальчик из Кунгсгордена до самоубийства несколько раз имел дело с отделением детской и юношеской психиатрии: повторяющиеся случаи саморазрушительного поведения. До сих пор у Хуртига было предвзятое мнение – он считал, что только юные девушки режут себе руки; однако теперь он сообразил, что и юноши на такое способны.
Беседа с родителями мальчика не добавила ничего, кроме того, что самоубийство было не вполне неожиданным. Хуртиг снова подумал о своей сестре. Там все обстояло иначе. Хотя она сделала две попытки самоубийства, никто не думал, что она повторит их. Налицо были признаки улучшения. Она уже начала выбираться из депрессии.
Следующий случай – девочка из Вермланда. Бросилась под поезд. Она тоже, надев наушники, слушала музыку в момент, когда смерть явилась к ней в виде товарного поезда, следовавшего на оружейную фабрику «Буфорс» в Карлскуге.
То же саморазрушительное поведение, такие же беспомощные родители.
Третий отчет описывал, как двое четырнадцатилетних братьев-близнецов заперлись в родительском гараже, завели мотор семейного автомобиля и на холостом ходу насмерть отравились газом. Два магнитофона, двое наушников и две кассеты. Согласно отчету, музыка на одной кассете длилась ровно на минуту меньше, чем на другой, и Хуртиг невольно признался себе, что разделяет подозрения Биллинга. Речь явно шла о чем-то большем, нежели простые самоубийства.
Пришел техник, поставил на стол добытый для Хуртига магнитофон. Тут же в дверь снова постучали. На этот раз Олунд.
– Ну как? – спросил Хуртиг.
– Топчемся на месте.
Хуртиг встал и пододвинул стул для посетителей.
– Садись, расскажи про тот грабеж с убийством в поезде.
Олунд вздохнул.
– Двенадцать ударов ножом в грудь из-за двух сотенных бумажек. Чёрт знает что.
– Вы уверены, что это грабеж?
– Да, это вполне очевидно. При жертве не оказалось кошелька. Тамошняя полиция считает, что это подростковая банда и что преступник уже есть в базе данных. Мы разберемся с этим делом, даже если сейчас у нас нет зацепки. Свидетелей пока не нашли, а в поездах нет камер наблюдения.
– А жертва?
– Фабиан Модин. Венчурный капиталист. Не вполне безупречен, если я правильно понял.
Бедность порождает нужду, а нужда порождает насилие, подумал Хуртиг. Но он сейчас не мог высказывать догадки, не мог составить мнение.
– Насколько ты занят?
– Пока все тихо.
Хуртиг коротко пересказал свое новое дело и попросил Олунда проверить, не было ли еще самоубийств, в которых фигурировала бы магнитофонная кассета.
– И свяжись, конечно, с Норвегией, Данией и Финляндией. Кто его знает.
Олунд кивнул, и Хуртиг добавил:
– Кстати, Биллинг говорил, что Шварц занимается чем-то возле Хорнстулля. О чем речь?
– Машина доставки переехала одного парня прямо перед Лильехольмсбрун. Подозревают халатность, может быть – причинение смерти по неосторожности, но скорее всего – просто несчастный случай. Шварц сейчас проверяет парня, который попал под машину. Иностранец, документов нет, но главное – он в ужасающем состоянии. Повреждения черепа. Скорее всего, его избили, а уж потом он попал под машину.
Недалеко от досугового центра, где работает Исаак, подумал Хуртиг. Бывшее промышленное здание в Лильехольмене. Некоторые ребята не шведского происхождения.
– Примерно как тот попавший под машину, которого мы нашли в Салеме четыре года назад, – продолжил Олунд. – Позвоночник сломан, как и у этого парня; мы тогда тоже думали, что речь идет об избиении.
Хуртиг порылся в памяти. Человек без документов, беженец из какой-то бывшей советской республики. Нашли мертвым на парковке возле салемского кладбища; в конце концов случай списали на дорожно-транспортное происшествие. Узнать удалось только имя. Дима, вспомнил Хуртиг.
Когда Олунд вышел, Хуртиг закрыл дверь и сунул кассету в магнитофон.
Больше десяти лет он имел дело с такими кассетами. Сколько часов он провел, слушая записи допросов! Искал противоречия в словах подозреваемого. Искал неоправданно долгие паузы или смену тона, которые обнаружили бы ложь или полуправду. Эту скучную работу приходилось выполнять и сейчас, но новые технические средства сделали ее менее затратной по времени.
Хуртиг запустил запись – и, к своему изумлению, услышал только шум. Несколько минут он ждал, не произойдет ли чего-нибудь, но – ничего. Только тихий белый шум.
Он промотал вперед, увеличил громкость, но так и не услышал ни звука.
«Может, техники стерли запись по ошибке?» – успел подумать он, и тут кабинет потонул в адском рёве.
Черная меланхолия
Студия
На следующий день после концерта в Упсале я в студии.
Кое-кто думает, что она находится где-то в Емтланде, но это не так. Другие говорят – в Даларне, и они тоже не правы. Спорить бессмысленно. У глухомани нет границ.
Я в маленькой, вызывающей клаустрофобию комнате; вдоль стены тянутся полки с бэушными магнитофонами. Старый кассетный плеер можно найти за пару десяток, и чаще всего к нему прилагаются наушники.
Входя в предвечерний час в свою нору, я думаю о концерте.
Публика всегда хочет видеть, как я режу себя, хотя большинство уже знает, что значит резаться кухонным ножом. Это как ломиться в открытую дверь.
Я хочу явить боль непосвященным.
Она должна быть настоящей. А чтобы добиться настоящей боли, нужны годы тренировок.
Мужчины сидели в гостиной. Важная встреча. Я должен был вести себя тихо, как мышка, если хотел дождаться миндального кекса и малиновой газировки. В основном слышался голос отца, и я был горд, что другие мужчины, даже старшие, слушают его.
Я был один в кабинете; персидский ковер стал сценой, а магнитофон, стоявший на полу, – огромными динамиками. На мне были наушники, и гудевшая у меня в голове музыка – запрещенная музыка – никогда не звучала в этих стенах. Грохот тяжелых барабанов, прежде чем гитара пилой вопьется в череп и все помчится так быстро, что можно потерять равновесие и контроль над скоростью.
«Рейнин блааад фром э лейсерейтед скай,
Блиииидин иттс хоррор, криэйтин май стракчер».
Я представлял себе, что у меня в руках электрогитара, и играл так, что пальцы кровоточили, а публика бесновалась там, внизу, за краем сцены.
«Науф ай шелл рейн ин блааад!»
Я снимаю с полки желтый «Sony». Этот плеер я выбрал для него. Для Давида Литманена из Блакеберга.
Сажусь за рабочий стол и включаю компьютер. Тихо жужжит вентилятор; я включаю динамики и создаю новый файл, которому присваиваю название «Кожа создана для ран».
Так он сам захотел.
Он сам распоряжается своей жизнью и, следовательно, своей смертью.
Люди смотрят только на внешнее, и я думаю, что внешний вид имеет большое значение для формирования образа себя и личностного развития.
В детстве я всегда слышал, что у меня пальцы пианиста и что я стану музыкантом.
Мне говорили, что я выгляжу бледным и болезненным, поэтому я думал, что солнце может повредить мне. Говорили, что мое тело так хрупко, что может рассыпаться от малейшего прикосновения.
Иногда эти мысли возвращаются. Тогда я запираюсь и несколько дней провожу в темноте. Даже не встаю с кровати.
На то, чтобы задать партию барабанам, у меня уходит меньше десяти минут. Простая петля басового барабана, дробь и хай-хэт. Смену каждого четвертого такта я отмечаю звоном. Ничего необычного. Только простой ритм и звон – это, собственно, проба, я бросил на пол крышку от кастрюли, но прозвучало правильно. Пусто и поло.
Я подключаю гитару к звуковой карте. Настраиваю до низкого ре-мажора, после чего нажимаю кнопку записи. Я уже слышу мелодию в голове, и она продлится одну минуту и две секунды.
Детали, важные для правдоподобия.
Три гулких аккорда. Ни припева. Ни палочек, ни барабанной сбивки. Потом бас, такой же низкий, как гитара. Я играю одно и то же, одни и те же ноты, снова и снова.
Я позволил себе вольность украсть часть мелодии из колыбельной Брамса «Guten Abend, gute Nacht», по-нашему – «Тихий сумрак ночной». Хотел бы я обладать музыкальным слухом Брамса. Уже ребенком он мог сыграть произведение просто по памяти, а на одном концерте играл на ненастроенном рояле и транспонировал бетховенскую до-минорную сонату на полтона, в до-диез минор. Он мог варьировать один мотив и развивал то, что изначально было строгой сонатной формой, в нечто большее. Он анатомировал сонату. Резал звуки и показывал всем, как она выглядит на самом деле.
Когда я наконец удовлетворен звучанием баса, который потребовал некоторой переделки, я достаю игрушечный ксилофон, найденный на блошином рынке в Ворберге. Кладу инструмент на письменный стол и направляю микрофон так, чтобы он захватывал как можно больше звука. Немного фонового шума или скрип компьютерного кресла только оживит запись.
Я подчеркиваю основной тон в каждом втором такте, и все вместе звучит печально, потом иду на септу, и это тоже звучит грустно-прекрасно. Через тридцать секунд я беру квинту, и мелодия становится давяще-шероховатой, обозначая боль. Последние полминуты я соблюдаю ритм, но играю просто по наитию. Получается болезненная для слуха какофония.
Закончив с ксилофоном, я топлю все в мощной металлической реверберации, чтобы создать настоящую пустоту. Эта музыка не для наслаждения. Под эти звуки будут умирать.
Одна минута две секунды для живущего в Блакеберге парня с низкой самооценкой.
Я подношу микрофон к губам, кашляю и готовлюсь пропеть ему реквием.
Кожа, созданная для ран. Его собственный текст – и последнее, что он услышит перед тем, как боль наконец исчезнет.
Вторая строфа такая же, как первая, и я то реву, то шепчу благую весть. Нельзя, чтобы что-то было понято неверно, я хочу показать разные слои чувств.
Ненависть – это закон. На ненависти стоит воля. Ненависть – это воля.
Меланхолия есть милость, это счастье быть печальным. Меланхолия есть мятеж и отчуждение, и черная меланхолия – это глубокое удовольствие от желания умереть. Попросить мир убраться к чёрту.
Юноша по имени Давид понял все это.
Я записал песню с первого раза. Это необычно, но если такое случается, значит – текст хорош, я верю словам.
Я заканчиваю копировать звуковые дорожки и накладываю их поверх оригинальной, но с едва заметным сдвигом. Этого достаточно. Окончательный мастеринг не нужен.
Кассеты – магнитные носители смерти. Сообщения о смерти.
И еще очень важна упаковка.
Для рисунка на вкладыше я беру черную перьевую ручку. Кричащая рожица, которую я изобразил уже раз семь или восемь; эффект разительный, размытые черно-белые контрасты.
Я кладу готовую кассету в конверт и приклеиваю марку, которую Давид Литманен из Блакеберга вложил в конверт, посылая мне свое пожелание.
Откладываю этот конверт в сторону, открываю другой аудиофайл.
Я закончил эту вещь на прошлой неделе и считаю ее своим magnum opus.
Единственное указание, которое я получил, – это что музыка должна длиться двенадцать минут двадцать семь секунд и звучать в момент убийства того, кого любишь.
Хуртиг
Квартал Крунуберг
То, что поначалу было адским ревом, перешло в оглушительную какофонию.
Стоящие стеной звуки рок-гитары и настолько точный ритм барабанов, что Хуртиг понял – это компьютер, а не ударник из плоти и крови. Никто не в состоянии так выдерживать ритм, это ясно даже такому, как я, кому медведь на ухо наступил, подумал он, с возрастающим восхищением слушая поразительную смесь гудящей музыки Судного дня и элегической поэзии.
«Я вслепую кружу в этой комнате полутемной, мои пальцы касаются острых обломков скалы».
Хуртиг вспомнил, как подростком сидел в своей мальчишечьей комнате в Квиккъёке, уносясь мечтами далеко-далеко. Тосковал по месту, где было бы еще что-нибудь, кроме глуши и холода, и где жизнь не вращалась бы вокруг охоты, рыбалки и снежных скутеров.
«Мои руки, простертые к небу, изранены о лохмотья замерзшие облаков».
Музыка прекратилась так же внезапно, как началась, остался только белый шум и тихий гул голосов в коридоре за дверью кабинета. Согласно цифровым часам на магнитофоне, запись длилась девять минут и двадцать две секунды, включая вступление-шум.
Мысли о детстве в Норрланде напомнили Хуртигу о настоящем. Надо позвонить Исааку, узнать, добрался ли он до Берлина. Исаак, как обычно, уехал поездом, поскольку боялся летать самолетом, и после пересадки в Копенгагене они не созванивались.
Исаак ответил почти сразу и сообщил, что снятый им номер еще лучше, чем на фотографиях.
– Но сейчас я немного нервничаю, – признался он. – Встреча с галеристом из Кунстверке.
Только они закончили разговор, как телефон зазвонил, и Хуртиг узнал номер техников.
– Здравствуйте, меня зовут Эмилия Свенссон. Это я занималась кассетами, которые прислал Биллинг.
Хуртиг не узнал голоса, имя тоже было незнакомым. Наверное, новенькая, подумал он, но не стал задавать вопросов, и женщина продолжила.
По словам Эмилии Свенссон, на кассетах оказались три набора отпечатков пальцев.
– Помимо отпечатков погибшего я нашла двое других, которые и внесла в базу.
– И…
– Да, наша система не без погрешностей. После того как нас раскритиковала Государственная инспекция по контролю за соблюдением закона, направленного против злоупотребления информацией, мы убрали из базы около ста тысяч лиц. Раньше мы удаляли только умерших или тех, чьи имена следовало удалить – например, после признания человека невиновным. Это означает, что сейчас у нас осталась всего половина от прежней базы отпечатков. В старой базе были даже отпечатки тех, кто не совершал преступлений. Например, у кого-то обнаруживалось несколько удостоверений личности или иностранец регистрировался под разными персональными номерами.
– Спасибо за лекцию, – рассмеялся Хуртиг. – Так что вы нашли?
– Сначала ничего, но когда я обратилась в ведомство по делам иностранцев и мигрантов, я кое-что обнаружила.
– Так чьи это отпечатки?
– Они принадлежат некой Айман Черниковой. Политическая беженка из бывшего Советского Союза, проживает на Фолькунгагатан.
Айман
Квартал Вэгарен
Книжный переплетчик XIX века чувствовал бы себя в ее рабочем кабинете как дома.
Более чем столетний книжный пресс с давлением триста килограммов, деревянная машина для сшивания блоков, которую непосвященные часто принимали за настольный ткацкий станок, стопка листов переплетного картона, разнообразные переплетные косточки и резаки, ножницы, карандаши, металлические линейки и бесчисленные лоскуты козьей и телячьей кожи. Помещение было маленьким, но Айман его хватало.
Над верстаком тянулись две полки с книгами, находящимися в работе, всякими – от старинных изданий до покет-буков. А еще – ее личные записные книжки, шестьдесят пять штук, проект, которому суждено длиться, может быть, пока она жива.
Айман зажгла свет над верстаком и села.
На столе лежал набор образцов бумаги. Несколько дней назад Айман обнаружила в Гамла-стане магазинчик, который распродавал обои и переплетный картон шестидесятых-семидесятых годов.
Еще на столе лежал большой альбом с казахстанскими фотографиями.
Айман открыла его, посмотрела на первую фотографию. Тощий маленький мальчик, без рубашонки, в коротких синих штанах. Позади – высохшее Аральское море в солнечный летний день.
Слезы. Резь в поврежденном глазу, почти ослепшем от влаги.
Дима тогда собирал металлолом на высохшем морском дне, которое после пятидесяти лет искусственного осушения превратилось в соляную пустыню, полную севших на мель судов и ракетных обломков.
Радиоактивный мусор с космодрома, лежавшего к востоку от моря.
«Мой маленький мальчик», – написала по-русски мама серебристой ручкой на синем небе фотографии.
Мой маленький мальчик.
Высохший клей на пластмассовых уголках, державших фотографию, совсем раскрошился. Айман лишь слегка приподняла фотографию, и уголок отклеился. Каждый раз какая-нибудь фотография отклеивалась, и в гостиной у Айман было уже пятнадцать альбомов с плохо приклеенными уголками. Альбомы нуждались в реставрации, и может быть, она пустит в ход новую бумагу.
На другой фотографии Айман увидела себя и Диму. Они стояли у ларька на тегеранском рынке и продавали ее казахские скатерти и прихватки.
На них был семейный клановый узор – красное, черное и зеленое.
С тех пор как Дима умер, у Айман совсем не осталось родни.
В прихожей зажужжал мобильный телефон; Айман с неохотой оставила фотоальбом и вышла, чтобы ответить. Какой-то Йенс Хуртиг из полиции Стокгольма хотел, чтобы она явилась в полицейское управление ответить на несколько вопросов. Сказал, что пришлет за ней машину.
Симон
Квартал Вэгарен
Симон лежал на кровати. Нет, не лежал – он был словно намертво прикручен к ней. Тяжелым металлическим болтом, прямо сквозь грудную клетку. Невероятные усилия потребовались, чтобы потянуться за кассетой, лежавшей на ночном столике.
Симон умер в тот миг, как она была готова.
Вскоре ему надо будет прослушать ее. Послушать Голода, а потом положить конец всему.
Пролетело несколько часов; наконец зазвонил телефон.
Звонил Эйстейн; он сообщил, что к вечеру все будет готово, и у Симона в животе тут же запорхали бабочки. Скоро нахлынет эйфория, он почувствует себя непобедимым, проблюется и вываляется в грязи.
Но ему будет хорошо.
Симон потер руку. При одной только мысли о шприце он ощутил зуд от сломанной иглы, которая скоро уже два месяца как сидела под кожей у сгиба локтя.
Он оделся и спустился на Фолькунгагатан. Анонсы газет возле табачного магазина на перекрестке Эстгётагатан били в глаза желтым и черным.
«Следов убийцы с Сальтшёбанан не обнаружено».
Иво
Патологоанатомическое отделение
Когда патологоанатом Иво Андрич вкатывал стол с трупом и ставил его в центре зала, у него на сетчатке еще сохранялись очертания истерзанного тела Фабиана Модина. Иво зажег яркий свет и достал необходимые инструменты.
Если не считать монотонного гула холодильного агрегата, в секционной стояла абсолютная тишина. Помимо только что привезенного в зале имелись еще два патологоанатомических стола из нержавеющей стали.
Трое молодых людей, покончивших жизнь самоубийством. Юноша и две девушки, все трое проживали в южных пригородах Стокгольма. Фарста. Рогствед, а новая девушка – в Салеме.
По мнению Иво, самоубийства напоминали эпидемию, и это, определенно, дело полиции, так как полиция хочет, чтобы он сравнил тела и поискал совпадающие факторы в этих смертельных случаях.