Полная версия
Стеклянные тела
Когда поезд останавливается и двери открываются, я вхожу в тот же вагон, что и Модин, и сажусь через пару мест от него. Теперь я вижу, что он пьян, и меня поражает, что он ни на день не постарел с тех пор, как я видел его в последний раз.
Мне было шесть лет, когда жену Фабиана нашли в гараже, и папа сказал, что самоубийцы попадают в седьмой круг ада вместе с убийцами. Убийц варят в крови; самоубийцы же накрепко врастают в деревья, чтобы они больше не могли причинить себе вред.
Когда я спросил, что случается с теми, кого убили, отец ответил, что они отправляются на небеса, если только они сами не грешники. И что самоубийство – грех вдвойне.
Я сидел на персидском ковре в отцовской библиотеке и копался в разбросанных передо мной книгах. Из соседней комнаты доносились голоса взрослых. Больше всех говорил папа, но иногда было слышно и Фабиана. Они не ссорились, но и не приходили к согласию.
Фабиан считал, что им надо расширяться и найти помещение в городе, а папа думал, что следует подождать и пусть община растет медленно. Вспомни, что Иисус сравнивал Царствие Небесное с горчичным зерном, сказал папа, а Фабиан хмыкнул. Оно меньше всех семян, но когда вырастает, делается больше прочих растений и становится деревом.
Папа сказал, что Фабиан – приколист, а я знал, что это правда, потому что Фабиан с мамой часто смеются вместе, когда папа выходит вынести мусор. Фабиан такой выдумщик, он берет нас с собой в Гримстаскуген; там мы ищем насекомых и прячемся от троллей.
Я чувствую, как его небритый подбородок касается моего живота; щекотно совсем не так, как он думает, что щекотно. Щетина царапается, и мне больно. Пахнет сыром, пылью и кожей.
Когда поезд отъезжает от станции, вагон полупустой. Большая часть пассажиров – юнцы, возвращаются домой из пивных, но есть и пенсионеры. Мы въезжаем на разводной мост возле Данвикстулля, и свет с Шёстаден отражается в темной воде озера Хаммарбю. В окне угадывается отражение Модина; он как будто задремал. Голова упала на грудь, он тяжело дышит. Рядом со мной висит схема линии Сальтшёбанан, и я подсчитываю, что жить ему осталось четырнадцать станций.
На станции «Накка» половина народу выходит. Новых пассажиров нет. На перроне сидят на скамейке какие-то ребята, покуривают. В поезде нас осталось человек десять от силы.
В вагон входит кондуктор, проверить билеты; механический голос едва слышно сообщает, что мы скоро прибудем на станцию «Сальтшё-Ерла».
Я отворачиваюсь, пока кондуктор проверяет магнитный билет.
Проезжаем Лилльэнген и Стурэнген. В Эстервике я вижу, как косули пасутся под большим, похожим на призрак деревом со странными, остро торчащими ветками.
Когда мы делаем остановку в Фисксэтра, Фабиан Модин вздрагивает и поднимает глаза.
Я снял с полки толстую семейную Библию в коричневой коже, положил на мягкий ковер и стал читать слова на обложке. «Библия, Священное Писание на шведском языке; по Высочайшему Повелению Короля Карла Двенадцатого».
Мне нравилось перелистывать ее, рассматривать иллюстрации. Моя любимая была – побиение камнями святого Стефана. Первого христианского мученика.
Одним из бросавших камни в Стефана был Павел. Тот самый, который потом раскаялся и обратился в истинную веру.
Мне было шесть лет, и я размышлял об Иисусе. Если Он терпим и полон любви ко всем, означает ли это, что надо быть нетерпимым и ненавидеть тех, кто не верит в Него?
В комнату вошла мама, спросила, не хочу ли я бутерброд. Мама была толстая, потому что у меня скоро должен был появиться братик или сестричка. Я ответил, что не голоден, и продолжал рассматривать картинку.
Я сую руку в карман, ощущаю холодную сталь. Острое лезвие.
Давление в голове усиливается, я чувствую, как сжимаются челюсти. Как будто то, что у меня в мозгу, растет, стараясь распространиться по всему телу. То, что поначалу было одержимостью, теперь превращается в кошмар, которого я боялся больше всего на свете. Не быть господином своим мыслям.
Не владеть своим собственным телом.
– Станция «Игельбода». Пересадка на поезд до Сольсидан.
Мы смотрим друг на друга, и Фабиан Модин не узнает меня. Он рыгает и принимается шарить в кармане пиджака.
Еще несколько человек вышли на «Неглинге», и на Рингвэген мы в конце концов остаемся одни в вагоне.
На станции «Сальтшёбаден» я достаю нож.
Чувствовать вину – удел невиновных и тяжкое бремя, сказал Фабиан Модин, когда я спросил его про Павла.
Симон
Квартал Вэгарен
Он услышал, как в гостиной кто-то зевнул. Отбросили одеяло, потом тяжелые ноги затопали по полу в туалет. Кто-то, фыркая, плескал водой себе в лицо.
Он стащил с себя одеяло и вылез из кровати. Волосы пахли кислым – из-за пива, которым они облили друг друга. Он вспомнил, как какие-то вконец очумевшие существа последовали вместе с ним к нему домой – ребята в чересчур изысканных нарядах. А когда он сказал им, что они ненастоящие, они как взбесились. Он надеялся, что гости убрались восвояси.
Он потянулся за книжкой. «Наставления отцу» Петера Чильгорда. Вспомнил никчемность сына, утверждающего, что восхищается своим отцом, а на самом деле ненавидит отцовское превосходство. Все, что отец дал своему сыну, – это чувство вины и угрызения совести из-за того, что он не оправдывает родительских ожиданий. Не задевать планку при прыжке в высоту, нырять с пятиметровой вышки или понимать, почему единица в нулевой степени будет единица – это безумие называется «пустое произведение».
Ты никуда не годишься.
Он услышал, как открылась дверь туалета, и отложил книгу.
– Симон, я отчаливаю. – Эйстейн стоял в дверном проеме. Глаза красные, воспаленные, с остатками туши. На руках виднелись новые раны, иные по-настоящему глубокие. Кажется, вчерашний вечер, несмотря ни на что, удался.
Впрочем, выступление в Упсале было так себе. Вяло-равнодушное выступление, недостойное Голода.
Натягивая джинсы, Симон зацепился пальцами ноги за дыру на колене, и ткань порвалась.
– Мне нужно что-нибудь к вечеру. Устроишь? – Он подошел к комоду. – Если добудешь мне кое-что, сдачу можешь взять себе. О’кей?
Эйстейн кивнул; Симон понимал, что Эйстейн его надует. Купит ровно столько – или меньше, чем столько, – сколько, по его мнению, требуется Симону, а сдачу положит себе в карман. Выживает сильнейший. Ни один лев не скажет «спасибо, я сыт» при виде слабого или больного буйвола. У слабого нет права на существование, слабый должен умереть. Таковы правила, нравятся они тебе или нет.
– Но смотри, мне нужен первоклассный товар, – добавил он.
Из-за распространения субоксона и метадона некоторые наркодилеры стали чуть не даром раздавать свое дерьмо, лишь бы приобрести новых покупателей, а желая снизить расходы, они смешивали наркотик с чем попало. В ход шло все, от сахара и хинина до опасных для жизни сердечных препаратов.
Симон отпер верхний ящик комода. В ящике лежали четыре пакета с деньгами; он открыл один и выдал Эйстейну две купюры по пятьсот крон.
– Чёрт, ну и бабок у тебя!
Отец Симона платил ему за отсутствие десять тысяч в месяц, и этого хватало на квартиру и еду. Единственным требованием отца было не появляться дома, а это не бог знает какая жертва для Симона. Скорее – освобождение.
Эйстейн забрал деньги; они с Симоном договорились увидеться позже.
Когда Эйстейн скрылся, Симон прошел в кухню. На полу в разной стадии пробуждения полудремали трое каких-то парней. Симон пнул одного в спину:
– Проваливай к чёрту.
В отсутствие Эйстейна альфа-самец – он, Симон, даже если он тощий, как спичка.
Молодой человек перекатился на спину и потянулся.
– Сорри… – Потом он улыбнулся. – Как же классно вчера было, а! Голод такой крутой…
– У него бывали выступления и получше, – фыркнул Симон.
Парень сел и потер глаза.
– У него? Голод с тем же успехом может оказаться девчонкой. Его ведь никто никогда не видел?
– Понятия не имею, кто он. Да какая разница. Буди своих наркуш и выметайтесь.
Парень зевнул, показав сухой желто-коричневый язык.
– Ты здесь живешь?
Во взгляде Симона презрения и сочувствия было поровну.
– Нет, – ответил он. – Того, кто здесь живет, можешь считать мертвецом.
Хуртиг
Сибирь
Лет сто назад на переезд в северо-восточный район Васастана смотрели как на ссылку в места не столь отдаленные, так что и по сей день район этот носит прозвище Сибирь.
Йенс Хуртиг снимал двушку в пятьдесят семь квадратных метров, которая ощущалась как тесная и пустынная одновременно.
Он проснулся раньше сигнала радиочасов, но проснулся не отдохнувшим. Так обычно бывало в первый день после отпуска; Хуртиг еще повалялся в кровати, потом оделся и прошел в гостиную. Вчерашняя прогулка на Рунмарё все еще отзывалась в ногах.
Исаак спал на диване одетый, завернувшись в два одеяла. Наверное, прихватил с собой в Стокгольм холод из домика на шхерах. Когда они приехали туда, было четыре градуса, и за все проведенные там дни температура так и не переползла отметку в семнадцать градусов.
Хуртиг подумал о своих родителях, живущих в Квиккъёкке.
Для них семнадцать градусов дома в ноябре – роскошь. Мерзнут они по другой причине. Дочь, покончившая с собой, сделала их жизнь холодной, и неважно, что с тех пор прошло уже пятнадцать лет.
На кухне Хуртиг включил кофеварку; когда она зафыркала, Хуртиг услышал, как зевает Исаак. Через минуту Исаак вошел с утренней газетой под мышкой.
Исаак сейчас искал новую квартиру – вот как получилось, что он ночевал на диване у Хуртига. В Стокгольме так сложно найти жилье, что иметь хороших друзей просто необходимо.
Хуртиг подумал, что Исаак бледен какой-то нездоровой бледностью, выглядит почти больным, хотя он, верный своей привычке, уже успел смазать лицо кремом и гладко причесать длинные волосы. На плече угадывался никотиновый пластырь. Может, он потому такой разбитый, что пытается бросить курить.
– Такое ощущение, что я проспал, – сказал Исаак. – Сколько времени?
– Всего четверть седьмого. Успокойся. Ты успеешь на поезд, и потом, ты ведь ночевал у меня, чтобы не нестись на вокзал из самого ателье в Вестерберге?
– Не в этом дело…
Исаак сел за стол и тут же включил радио. Такой уж он. Ему нужно, чтобы вокруг постоянно были звуки. Хуртиг совсем другой. Ему лучше думается в тишине.
По радио сообщили, что в электричке в районе Сальтшёбадена был ножом убит пассажир.
Хуртиг сделал погромче, гадая, кому из его коллег выпало сомнительное удовольствие разбираться с дюжиной ножевых ранений – Шварцу или Олунду.
У Исаака сделался тревожный вид.
– Что такое? – спросил Хуртиг.
Исаак заерзал.
– Я начинаю сомневаться, что Берлин – то, что нужно именно сейчас. Я целую вечность не писал ничего стоящего, у меня такое чувство, что мое искусство – искусство прошлого.
Хуртиг подумал – жалко, что Исаак придает такое значение работам других художников.
– Поезжай в Берлин. Все хорошо будет. Может, тебе повезет, как в прошлый раз.
Четыре года назад Исаак встречался с группой бизнесменов, и после недолгих переговоров они согласились спонсировать его. Выделили большую сумму денег.
– Такая удача выпадает раз в жизни, – сказал Исаак. – Я едва начал работу, к тому же они понятия не имели, за что платят. И теперь все по-другому. Никого из моих старых друзей там не осталось. Даже Ингу нет – а я думал, что он просидит в Берлине до конца жизни. Мне будет там одиноко. – Исаак серьезно посмотрел на Хуртига. – Ты не можешь поехать со мной? Так спокойно, когда рядом человек по-настоящему близкий. Возьми отпуск на пару дней или больничный. Плюнь на долг.
– Ты же знаешь, я не могу поехать с тобой, – сказал Хуртиг, хотя такая возможность была очень соблазнительной.
Исаак вздохнул и продолжил листать газету. Хуртиг рассматривал его.
Одним из лучших качеств Исаака было то, что он легко сходился с людьми, люди быстро начинали доверять ему. Йенс умел оценить социальные таланты Исаака. Сам он предпочитал не раздувать огонь, имея только сырые дрова.
Хуртигу показалось, что он видит несколько неглубоких еще горьких морщин у Исаака вокруг рта, но тот поднял глаза, и морщины исчезли. У Исаака переменчивый нрав, и теперь он выглядел любопытным, почти заинтересованным.
– Ага! – Он положил газету на стол и помахал почтовым извещением. – Это что?
– Всякие компьютерные штуки, – соврал Хуртиг. Он знал, что пришла одна из двух консолей для видеоигр, которые он ждал. Исаак поднял бы его на смех, узнай он, что Хуртиг готов платить всего лишь за ностальгию. «Atari Home Pong» 1975 года за сто долларов или «Coleco Telstar» 1977 года за семьдесят долларов. Обе добыты на интернет-аукционах.
– Тебе почти сорок, ты на десять лет старше меня, – рассмеялся Исаак, – а все еще с ума сходишь по единичкам и ноликам. Это какая-нибудь видеоигра. Признавайся.
Хуртиг хотел было возразить, что в играх нет ничего незаконного, но они, к сожалению, недооценены современной культурой, когда по радио прозвучала новость о несчастном случае на хорнстулльской стороне моста Лильехольмсбрун.
Мужчина, чья личность не была установлена, попал под грузовик.
Айман
Квартал Вэгарен
Ее жизненный путь начался в Алма-Ате, продолжился через Тегеран, Минск и Евле, и наконец она оказалась в квартире на Фолькунгагатан в Стокгольме.
Она довольно скоро обосновалась в городе: устроилась библиотекаршей, занялась переплетным делом и дала волю пристрастию к мелочам. Со временем она отказалась от грандиозных планов и забыла свои мечты. Время текло быстро, двадцать лет пролетели в мгновение ока.
Дом, в котором Айман Черникова жила с тех пор, как приехала в Стокгольм, – большая оранжевая коробка с маленькими окошками, стоящая напротив станции метро «Медбургарплатсен». Дом считался одним из самых уродливых строений столицы, соперничая за это звание с Высшей архитектурной школой в Эстермальме.
Дом походил на сейф семидесятых годов, но Айман любила его. Квартира была просторной, внутренний двор прелестным, и пусть фасад смотрится почти гротескно – из квартиры же его не видно.
Перед тем как перейти улицу, Айман посмотрела вверх, на свои три окна. За жалюзи окна в гостиной стоял монокуляр. С улицы он угадывался просто как черная тень, и его вполне можно было принять за торшер.
Айман доставляло уютное удовольствие наблюдать мир через этот цилиндр. Поврежденный глаз в эти минуты отдыхал, и Айман чувствовала себя в безопасности. Она наблюдает, она не шпионит, она никогда не направляет подзорную трубу на окна по ту сторону улицы. То, что происходит за этими окнами, ее не касается. У себя дома человек должен пребывать в мире, а вот люди внизу, на улице, оказывались в поле зрения.
Айман набрала код и стала подниматься по лестнице пешком.
С тех пор как дитя у нее в животе заявило о себе в виде нескольких дополнительных килограммов на бедрах, Айман старалась как можно больше двигаться.
Вскоре она стояла во внешнем коридоре у двери своей квартиры, ища ключи в сумочке и поглядывая на окно кухни. За стеклом угадывалась черная тень и два желтых глаза. Айман услышала мяуканье; кот вылизывался, сидя на подоконнике между цветочными горшками.
В тот момент, когда она нашла ключи, забившиеся между пудреницей и кошельком, открылась дверь соседской квартиры.
– Здравствуйте, – сказала Айман молодому человеку, шагнувшему в коридор.
Молодой человек с занавешенным длинными черными волосами лицом обернулся к ней и молча кивнул, после чего уставился в пол. Айман подумала – не хочет ли он извиниться за вчерашнюю вечеринку. Грохот стоял что надо, и Айман проворочалась без сна почти до утра.
Замок лязгнул синхронно со связкой ключей, и Айман тут же услышала, как кот точит когти о дверной косяк с той стороны.
У молодого человека было пустое бледное лицо.
– Вашего кота зовут Бегемот, да?
Айман отметила, что они разговаривают в первый раз.
– Да… Но я обычно зову его Мот.
– Но не когда злитесь на него.
Он слегка распахнул потертую кожаную куртку и показал Айман свою футболку. «Бегемот» – значилось на ней готическими буквами поверх символа: крест и крылья ворона.
Потом он повернулся и пошел прочь. Когда его долговязая фигура с тощими ногами скрылась за углом, Айман закрыла дверь. Мот сидел на коврике в прихожей и мяукал.
Сняв хиджаб, Айман набросила его на вешалку-шест, расстегнула заколку и встала перед зеркалом, встряхивая волосы рукой.
Беременность не была заметной, и не только из-за мешковатой одежды. В ее роду это генетическое, наследственное. Поколения поздних первородящих с маленькими животами, и вот теперь – ее черед, сорок три года – и лишь едва заметная выпуклость, хотя она на шестом месяце.
Она стала рассматривать свое лицо в бледном электрическом свете, льющемся с потолка. Айман значит «прекрасная, как Луна», но она считала, что красота – это вопрос дефиниций. Луна, конечно, прекрасна, если ты в хорошем настроении, а если нет, ты видишь только шероховатые кратеры и бледно-желтый болезненный цвет. Шрамы после прыщиков и желтоватый оттенок кожи уроженки Южного Казахстана – многие шведы принимали ее за персиянку или пакистанку. Оттенок проступал сильнее, когда Айман носила белый хиджаб – вот почему она чаще всего выбирала черный. Он делал лицо более светлым, более шведским.
Зрачок поврежденного глаза казался очень маленьким под падающим сверху светом, но все равно видно было, что он увеличен.
Бегемот замурлыкал и потерся о ее ногу. Айман наклонилась, и в ладонь ткнулся кошачий нос.
В «Мастере и Маргарите» Бегемот – говорящий кот, который ходит на задних лапах и появляется в Москве в компании с дьяволом.
А еще это имя библейского зверя, рожденного во влажных углах подземелья. Чудовище, у которого ноги, как медные трубы, кости – как железные прутья.
Мысли Айман прервал зажужжавший телефон.
Звонил коллега из «Лилии»; во время беседы Айман наводила в квартире порядок. Собрала одежду в прихожей, повесила хиджаб к остальным покрывалам в стоящий в спальне шкаф.
Коллега сказал, что беспокоится за Марию.
– Ты связывалась с ней?
– Нет, – ответила Айман. – Мы не так хорошо знаем друг друга, я работаю в основном с Ваньей, но, может, Исаак знает ее? Ты говорил с ним?
– Да, он пытался дозвониться до нее, но безуспешно. А сейчас он собрался в Берлин.
«Берлин?» – подумала Айман, припоминая, что познакомилась с Исааком почти четыре года назад. А чуть позже он представил ее художнику Ингу, писательнице Эдит и журналисту Полу, которые, вот забавно, оказались приемными родителями Ваньи. Группка шведов, образовавших творческий мини-кластер в Берлине.
Теперь их объединяло название «Лилия», хотя Ингу не преподавал там с тех пор, как заболел. После кровоизлияния в мозг, случившегося в день его шестидесятипятилетия, Ингу жил в пансионате в Стрэнгнэсе, и Айман мучили угрызения совести из-за того, что она давно не навещала его. Может, предложить Исааку съездить к нему вместе?
С Эдит и Полом она теперь тоже общалась редко, ограничиваясь только телефонными разговорами, да и то чаще всего, если дело касалось Ваньи.
– Я сегодня встречалась с Ваньей в «Лилии», – сказала Айман коллеге. – Она понемножку начинает заниматься переплетным делом. Я могу спросить ее, куда запропастилась Мария.
Когда они попрощались, Айман почему-то вспомнила первые слова Исаака, обращенные к ней. Они встретились в баре гостиницы в старом Восточном Берлине. «Ich liebe dich[2]», – сказал он, и когда она спросила – почему, он ответил, что просто заучил эту фразу.
Это был период, когда Айман чувствовала какую-то безмерную незащищенность. Она словно ступала по стеклянной крыше, смертельно боясь, что та треснет. Может, из-за тех трех слов она и открылась перед Исааком? Ich liebe dich. Айман не знала. Но, во всяком случае, она рассказала Исааку, что находится в Берлине потому, что сбежала от своего брата.
Насыпав Бегемоту сухого корма, Айман села у монокуляра и открутила закрывающий линзу экран.
Иногда ей казалось, что незнакомцы там, внизу, на улице, заменили ей настоящих друзей.
Вот почтальон входит в подъезд дома напротив. Это молодой человек, который частенько – непонятно почему – подолгу задерживается именно в этом подъезде, и Айман выяснила, что причина – живущая там женщина. Почтальону едва исполнилось двадцать, а женщина уже весьма зрелого возраста.
Почти каждый день происходило пугающее свидание между тем, что цветет поздно, и тем, что цветет рано, и все это Айман знала, ни разу не направив свою трубу на окна той женщины.
Она не шпион.
Вскоре письмоносец, улыбаясь, вышел из подъезда; пошел дождь, и люди попрятались или заторопились по тротуарам. Какой-то мужчина с карликовым пуделем на поводке – дождь застал его врасплох – накрыл голову кожаной курткой, а собачка скакала рядом; на автобусной остановке женщина жалась под зонтиком, а маленькая девочка прыгала в луже на тротуаре, не обращая внимания на дождь. Дети и животные пользовались случаем и наслаждались от души.
На другой стороне улицы Айман заметила человека, похожего на ее соседа, тоже одетого в черное и с длинными темными волосами. Кажется, дождь ему нисколько не мешал.
Ванья
Нивсёдер
– Да сделай же потише! – заорал Пол, вставая в дверях.
Ванья обернулась и посмотрела ему в глаза.
– Тебе мешает? – спросила она и улыбнулась своей самой приветливой улыбкой. Ей хотелось взбесить его, вывести из себя. Стать трещиной на фасаде, мухой в супе или ячменем на глазу. Он особенно раздражительный, когда выпьет. А выпивает он в последнее время часто.
Пол прошагал к стереосистеме и выключил ее.
– Что за дерьмо ты слушаешь? – спросил он и уселся на край кровати.
– Тебе такого не понять, – ответила Ванья, по-прежнему улыбаясь. – Ты слишком занят собой. Слишком боишься.
– В каком смысле боюсь?
– Ты не осмеливаешься видеть мир таким, какой он есть.
– А ты, конечно, осмеливаешься. Или эти, которых ты слушаешь.
– Ага.
– Что за группа?
– Это не группа. Это мы с Марией.
– Почему ты мне ничего об этом не рассказывала?
– А ты спрашивал?
– Как называется песня?
– «Гниющая земля». «Земля» через «е».
– И я – тоже пропащая душа? Как там сказано?
При виде его натянутой улыбки Ванья все поняла. Явился злой как чёрт, а теперь хочет перемирия и потому притворяется заинтересованным. Отличная возможность еще позлить его; Ванья полистала свой дневник. Нашла текст Марии. Прочитала вслух:
– «На земле без людей никто не спросит, что такое добро и что такое зло. Жизнь есть жизнь, тараканы это или гомо сапиенс. Жизнь может быть вакуумом. Земля просуществует и без людей. На земле без людей мораль из правил жизни превращается в помеху. Слабый не должен жить. На земле без людей этика лишь тщеславие и роскошь».
– Я, может, несколько старомоден, но разве текст песни не должен быть в рифму?
– Сейчас будет пауза. Мария читает, а потом мы понизили звук.
– Понизили звук?
– Да. Сейчас это можно сделать.
– О’кей. Послушаем.
Ему все еще интересно, подумала Ванья. Он сегодня терпеливый.
– «Земля – царство боли и агонии. Она творение Сатаны в той же мере, в какой она – творение Бога. На земле без людей невыдуманный Бог существовал бы ради себя самого. С шлифовальным диском над радужной оболочкой – слепота существует лишь для зрячих. Слава тебе, Сатана. Слава тебе, Бессмысленность. Да здравствует все, что рождено, чтобы умереть. Да здравствует пустота, тьма и боль. Омега».
Ванья отложила дневник.
– Ты что, сатанистка? – спросил Пол, и на виске у него снова надулась жила.
– Дурак.
Пять секунд молчания. Ванья предположила, что он успокоился.
Она надела наушники и подключила их к стереосистеме. Включив музыку и увеличив громкость, она увидела, как Пол поднимается с кровати и выходит.
И вид у него при этом грустный.
Она открыла глаза в полной темноте и попыталась не думать.
Мария получила бандероль – и сделала это.
Мария решилась.
Ванье не хотелось вспоминал разговор с матерью Марии. Слезы, непонимание и вранье: мол, она понятия ни о чем не имела.
Прокладка вонючая, подумала тогда Ванья, однако промолчала.
Надо было сказать: «Я знаю, что ты знаешь, почему Мария покончила с собой. Слушай, ты, жирная, вечно жрущая чипсы шлюха. Ты пьёшь, и у Марии больше не было сил подтирать твою блевотину. Она больше не знала, что говорить, когда звонил твой начальник и спрашивал, почему ты не на работе. Вранье закончилось, и она не знала, что говорить в страховой кассе, на бирже труда, домовладельцу, в банке, судебному исполнителю, чёрту в ступе… Мария хотела другого, но ты стояла у нее на пути».