bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Перед барбером было особенно неудобно. Какие слова подобрать? Как будто мне нужно было признаться в подлости, которой человеческий род еще не знавал. Хотя уж в чем человеческий род никогда не переживал writers block, так это в изобретении подлостей. Почему же так тяжело? Я вспоминал, что парадоксальным образом настоящие подлости давались мне куда проще.

* * *

Я сидел в кабинете начальника, парня, который был на год или два старше меня, с ржаво-рыжей бесформенной бородой, которую он без конца теребил в районе ямочки на подбородке. Когда я положил на угол стола заявление об увольнении, он не удивился и не расстроился, но принялся долго, уныло пытать меня вопросом, зачем я переезжаю в Санкт-Петербург. Мне предстояло еще много раз ответить на этот вопрос, и сложность была в том, что нормального человеческого ответа на него не существовало. Чтобы ответить на вопрос, зачем мне переезд в Петербург, нужно было переехать в Петербург. Выходила логическая ловушка. Поэтому оставалось краснеть, и потеть, и мямлить, ожидая, когда он сдастся и разрешит уйти.

Было проще всего сказать: семейные обстоятельства или другая, более высокооплачиваемая работа (в Петербурге? Ха-ха), но я почему-то не мог соврать.

Если бы я задался целью честно ответить на этот вопрос, что в принципе невозможно в кабинете начальника, то у меня вышел бы длинный и путаный лирический монолог. И я все-таки приведу его здесь, постаравшись ужать, насколько это возможно.

* * *

Уже очень давно меня мучило назойливое и неприятное для самолюбия чувство: что я существую только в качестве некоего наваждения, порожденного, в свою очередь, кем-то не вполне настоящим. Это чувство временами охватывает многих или даже почти всех, но другое дело, когда оно не дает тебе передышки. Я стал настолько размыт, настолько лишился свойств, что напоминал сам себе фантазию или сон второстепенного персонажа из проходной повести писателя далеко не первого ряда.

У людей без личности особенно силен страх ее утратить: мысли о смерти доводили меня до состояния такого животного ужаса, что я переставал себя контролировать. Пожалуй, эту одержимость, этот страх потерять личность следовало использовать как единственную характеристику моей личности.

Вся моя взрослая жизнь протекала меж двух огней – между жаром маминого борща и борща старшей сестры: обжигающий жар двух борщей, в котором я задыхался. За многие годы в Москве я не испытал ни одной глубокой эмоции. Значит, все эти годы можно было спокойно перечеркнуть. А других годов – без борщей – и не было.

На фоне бессобытийной жизни я стал постоянно и очень активно разговаривать сам с собой, иногда эти разговоры превращались в споры с жестикуляцией. Я все чаще не находил сил, чтобы встать с кровати, и сказывался на работе больным.

Я был уверен, что психических проблем у меня нет, но время от времени вспоминал своих близких родственников, много лет пролежавших лицом к стене. Депрессия, осложнившаяся смежными заболеваниями. От лекарств у них страшные белые губы, кроткие козьи глаза с кровяными прожилками, это зомби, вместо человеческой воли в которых действует воля медикаментов. Я никогда не ел из одной посуды, не купался в одном водоеме со своими безумными родственниками. Мне казалось, что я подцеп лю от них сумасшествие, как цепляют простуду. И эти предосторожности действовали до поры.

Но теперь мне стал сниться один и тот же навязчивый сон с двумя мужчинами, один из которых стоял, а другой сидел. Почему-то тот сон доставлял мне особенное беспокойство. Я не помню об этих двоих никаких подробностей, но только черты их лиц в какой-то момент начинали резко сморщиваться, и кожа становилась похожей на приставший к черепу пластиковый пакет. Я понимал, что, если они сорвут эти пакеты с голов, случится что-то неотвратимо кошмарное. И казалось, что это вот-вот произойдет.

Настали тридцать лет, самый деятельный, определяющий все период жизни, а я подошел к нему беспомощным и опустошенным.

Из равновесия меня выводили только рабочие споры. Неистовые и многочасовые, они были посвящены, например, вопросу, как следует писать слово «миллиард» – полностью или сокращать до «млрд». А если писать млрд, то добавлять ли к этой абракадабре точку, вот так – «млрд.». Коллеги, занимавшие ту или иную позицию, отстаивали ее так, как будто речь шла о судьбе континента, как будто ангел и черт вели спор за душу, не отягощенную крупным грехом, но и не благодетельную. Вокруг таких бюрократических изысканий вертелась вся моя жизнь, все разговоры и на работе, и за ее пределами. Я родился и всю жизнь прожил в Москве, но она так и осталась чужим, полным чужих людей городом.

Когда я пытался вспомнить, было ли когда-нибудь по-другому, всякий раз возвращался мысленно в Петербург. Там я ни с кем не обсуждал ни миллиард, ни миллион. Там ко мне подходил незнакомец, бледный от водки, и говорил что-то вроде: «Не правда ли, дорогой друг, что если мы покончим с собой, в нашей жизни это ничего не изменит?».

Было время, когда я часто туда наведывался. Я пытался много писать, а Петербург был городом моих героев, нервных печальных людей, застрявших между реальным и потусторонним мирами.

Там жили мои друзья-писатели. Бывший борец Витя был настолько точной копией Хемингуэя, что с ним рядом и я чувствовал себя кем-то наподобие Фицджеральда – или по меньшей мере героем «Полночи в Париже», попавшим во временную яму. Он занимал комнату с недостижимо высокими потолками, и мне казалось, что, живи я тут, и мои мысли воспарили бы к небесам. Это в Москве они крутились вокруг, например, туалетной бумаги – ее то слишком быстрого иссякания, то, напротив, почти вечной жизни для какого-нибудь одного рулона.

Или Валера, писатель и массажист с гигантскими крабьими руками, который выжимал меня на массажном столе, как грязную губку. Во время сеансов я узнавал, как следует забивать барана, как правильней любить женщину в зависимости от расположения ее влагалища, как понимать в «Ветхом Завете» или «Войне и мире» ту или иную строку.

Марат, одновременно жилистый, крепкий и ангелически бестелесный, зашившийся пьяница и установщик дверей, похожий на пожилую брезгливую женщину. Когда я смотрел на него, сосредоточенного, бедного человека, без конца твердившего про свои и чужие тексты, то верил, что кроме нежных поэтических образов, которые он вырывал из реальности и сажал в грубые колодки своих рассказов, в мире нет и не может быть ничего важного.

Женя, напоминавший одновременно монаха-отшельника и обезьяну, вечно чесался и вел одновременно по сто дел. Он писал по два романа и рэп-альбом, снимал сериал и снимался сам, издавал книжки и выпускал журнал, и поневоле даже человек с витальностью куклы, попади он в его поле зрения, начинал что-то предпринимать и куда-то бегать.

Максим – мой проводник и покровитель, устраивавший мне ночлег, всегда знавший, где можно отведать лучших в городе щучьих котлет и выпить самой дешевой водки, и где хороший невролог, и где бассейн без хлорки, и какая где теперь идет выставка. Было необъяснимо, как такой энергичный жизнелюбивый тип, как Максим, мог возникнуть среди этих гранитных болот, на этом холодном ветру, обнимающем всех мокрой колючей проволокой.

Максим свел меня с миллиардом (млрд) друзей, и никто из них никогда не работал, а обязательно что-то писал или где-то пел, чуть реже – снимал, и жил, кажется, одной только милостью Божьей, или не Божьей, но во всяком случае непостижимым образом, в соответствии с принципом «будет день – будет пища». Причем не только пища, но и даже некоторые излишества, в числе коих – знаменитые «влажные питерские спиды».

Я понимал, что и мне следовало отдаться течению петербургской жизни и с беспечностью наблюдать, куда это течение выведет. Я понимал, что Петербург только кажется неудобным для жизни, враждебным жизни северным городом – для таких экзотических хрупких цветов, как я и мои друзья, он был теплицей.

Вспоминая свои приезды, я видел драгоценные черепки, из которых складывается прекрасная альтернативная жизнь, и ей живет в этом городе мой доппельгангер. Жизнь, в которой едешь зимой посреди ночи до станции Царскосельской, чтоб поглядеть на любимую скамейку Иннокентия Анненского. А не жизнь, в которой ползаешь возле кулера, на полу, выдавливая друг другу глаза ради верного написания «миллиарда».

Но я выбрал удобные шерстяные тапки Москвы и ежемесячную зарплату. Я попал в худшую из ловушек, в которую может вляпаться пишущий человек, – журналистику. Сперва репортерская работа и так называемое профессиональное выгорание, явно предшествовавшее овладению профессией. Затем работа редактором – и исправление заметок, написанных небывало плохо, от которых в конце концов и я сам стал терять слух к слову. И вот в тридцать лет, задувая свечи на пироге, я понял, что жизнь обрела все черты тоскливой симуляции.

Я работал в газете «Счастливый возраст», публиковавшей статьи про идеальных российских пенсионеров. Пенсионеров, которым не было дела до пенсионной реформы, спортивных и моложавых, их интересовало только открытие новых катков, танцплощадок и фуд-кортов. Они знакомились в интернете, вставляли в зубы протезы стоимостью в хорошую иномарку и не слезали с велосипедов и палок для скандинавской ходьбы. Я думал, что если такие пенсионеры и существовали в реальности, то их, должно быть, завезли специально из Скандинавии или Германии.

А делали эту газету о спортивных ухоженных стариках люди, не имевшие ни малейшего отношения к старикам, спорту и даже, увы, к элементарной ухоженности. Молодой бородатый главред был доброжелательным русским пьяницей. Закупал алкоголь канистрами и канистрами же его опустошал за рабочим столом. Там же и проводил ночь, свернувшись на придверном коврике и озверело храпя. В бороде у него всегда застревало съестное, а на безволосом поросячьем животике, пока он спал, сотрудники иногда оставляли фломастером оскорбительные слова.

Ответственный секретарь, старшекурсница, похожая на комарика, тыкалась во все предметы мебели, как пылесос-робот, и хрипела голосом вылезшей из пруда утопленницы: «Фармацевт! Дайте мне телефон фармацевта-а-а». «А где мой телефон?», – интересовался с пола главный редактор. С этого начинался почти каждый рабочий день в газете про благородную старость.

Отношения с Асей за неполный триместр проделали полный цикл – от обоготворения и через животную похоть – к ласковому безразличию. Мы не знали и не желали узнать друг друга, а просто спали, считали родинки друг на друге, ели пиццу в кровати и смотрели бесконечный сериал «Лост». Меня пугали ее татуировка, ее портрет Гумилева, ее сосед, который выращивал чайный гриб. У этого гриба даже было имя – Федор, – и, когда я ночевал у Аси, он проникал в мои сны. Грибы – они как коровы, но только умнее коров. Во всяком случае, они хитрее. А еще мне казалось, что они с соседом трахались друг с другом безостановочно, стоило только выйти за дверь. Я был уверен, что этот разрыв пойдет нам обоим на пользу.

Пока у меня еще оставалось немного энергии, я должен был предпринять этот запоздалый рывок в жизнь. При этом я хорошо понимал, что рывок этот следовало уподобить попытке толстого одышливого мужчины догнать линию горизонта. Толстого одышливого мужчины, не забывавшего ни на секунду, что эта линия не станет ближе и на сантиметр. И все-таки надо бежать.

В сущности, я хотел добавить немного нервозности в жизнь. Щепотку полезной нервозности. Сбросить с себя слоновью кожу, которую нарастил в родной Москве. Точнее, в слоновью кожу, как в чехол, было сложено сердце – кожа была по-прежнему слишком нежной, меня выводила из строя любая мелочь, но вот сердце спало, ничего его не касалось. Меня не манили авантюры старого мира – я не хотел брать Трою, я не хотел на Донбасс, я не хотел жить дикарем в плохо изведанных уголках планеты. Моя Троя – это переезд в Петербург.

В общем, примерно такой монолог должен был выслушать мой начальник, который бы все это время пыхтел и мечтал о канистре. Я поступил благоразумно, ограничившись несколькими минутами беспомощного мычания.

* * *

Реакция Аси оказалась ровно такой, как я ожидал. Она только вздохнула и уточнила: когда? Я ответил, и она склонила голову набок – наверное, подсчитывала, сколько раз мы еще переспим до моего отъезда. Хотя я и надеялся, что все выйдет именно так, благоразумно и мирно, меня пронзил страшный укол обиды. Мои мысли потекли в следующем направлении: вот она, современная молодежь.

Вот оно, первое по-настоящему свободное поколение, никак не связанное с Советским Союзом, в отличие от меня, хотя и не заставшего его в сознательном возрасте, но все-таки я, цитируя Олега Газманова, рожден в Советском Союзе, сделан я в СССР. Или словами Юрия Шевчука: у-у-у-у, рожденный в СССР! Значит, вирус этого мрачно-диковинного государства есть и в моей крови. А вот у поколения Аси его не было. Про Асино поколение писал упрямый диссидент Владимир Буковский: «Неужели теперь, на пороге гибели страны, произойдет чудо и возникнет из хаоса новое племя бунтарей, которые сделают то, на что их трусливым отцам пороха не хватило, – покончат с остатками тоталитарного режима, превратившегося в мафию, отстранят поколения, испорченные десятилетиями рабства, и начнут строить новое общество?» Нет, не начнут. Ведь это поколение сломанных роботов, травянистых детей без крови, стержня, морали, чувств, владеющих всеми дискурсами, но не верящих ни в один из них, вечно веселых и таких ироничных всезнаек, но почему-то пичкающих себя антидепрессантами без остановки! Отребье, гниль, падаль, навозные насекомые! – так думал я, не в силах отвести взгляд от ее живота, исчерченного нитями паутины.

* * *

Последняя встреча с Асей прошла в музее русской иконы Андрея Рублева. Этот поход был незапланированным, мы просто оказались возле него, когда, как из шлюзов, прорвался дождь, совмещенный с густыми слизистыми осадками неизвестного происхождения. В первые пару секунд показалось даже, что это дождь из моллюсков.

Никаких особенных мест для укрытия не было – так что нас ждало русское зодчество, находившееся под надзором долговязой старухи-смотрительницы. Это была женщина с овальным серым лицом, напоминавшим утес, вокруг которого, как мох, наросла какая-то лиловатая шелуха – на лбу, на щеках. Старуха шла по пятам и издавала шипение, стоило нам встать слишком близко к одной из икон. Может быть, это была и не смотрительница, потому что никаких специальных значков на ней не было. Ася выглядела бледной, уставшей, лоб покрывал пот. Я подумал, что в кино так выглядят женщины после родов. Ася перекрасилась в серебристый цвет, и волосы у нее теперь походили на каску.

У меня был аудиогид, и мы, прижавшись друг к другу, возможно, в последний раз, слушали бодрый механический голос, который рассказывал, как святого Георгия пытали колесом, бросали в яму с гашеной известью, кромсали пилой, перебили кости на руках и ногах и в конце концов отрубили голову.

Больше других мне понравилась сюжетная икона с Николаем Чудотворцем. Вот он родился, совершил первое чудо, а вот его уже несут хоронить, а потом он вдруг сидит за столом, а потом сражается с какой-то огромной рыбиной. Было сложно понять, как читать сюжетные иконы, но когда я разобрался, связности повествованию это не добавило. Наверное, именно так должен воспринимать наш мир Бог, у которого все происходит одновременно: рождение, смерть, мелкие происшествия, отделяющие одно большое событие от другого, а также посмертная жизнь.

Конечно, не о чем-то таком я должен был размышлять в последнюю встречу с Асей, но какое место, такие и мысли. А загнало нас сюда странное чудо, моллюсковый дождь.

Мы прощались у памятника Андрею Рублеву, который придерживал в обеих руках две гранитных доски и как будто ждал, когда кто-нибудь встанет под ними. На голове у Рублева возилась ворона, свивая гнездо. Взгляд у него был упрям и грустен.

Вместо романтических, полагавшихся осени желтых листьев были только комки грязи. Снова пролился сопливый моллюсковый дождь, и я предположил, что сейчас мы пойдем заниматься воспетым во многих поп-песнях прощальным сексом, но Ася сжала мою руку несколько раз, как резиновую игрушку, и пошла домой.

Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом. Мокрая каска волос светилась во мгле, и казалось, что она идет не домой, а отправляется насаждать мир в одну из ближневосточных стран.

Не может быть, чтобы она плакала, раз за разом прогонял я эту мысль в голове, пока гнусные сопливые моллюски с небес падали мне за шиворот, распуская по шее щупальца.

Андрей Тыжных

Андрей Тыжных родился в 1987 году в рабочем посёлке Каргаполье Курганской области. Живёт в Челябинске. Работает контролёром ОТК на промышленном предприятии. Лауреат первого городского конкурса «Планета людей» имени де Сент-Экзюпери (2014). Публиковался в альманахе «Южный Урал» и других изданиях. Участник литературных объединений ЧТЗ имени Михаила Львова, «Синий Лис» и МолЛита СПР Челябинска.

Заслонит человек быстротечность…

Осенний взгляд на Смолино

Как будто теплоход отплылВ даль Смолино. И Муза там.Строка у пристани с водыПолна дыханием стекла.И ты, далёкая в тиши,Сосредоточена в смартфоне,И цифровые камышиНе пахнут на твоей ладони.А я – неясный персонажВ стране челябинских стихов.Пока живой среди углов,По памяти несу багаж.И вроде встреча впереди.По факту – неопределённость.Весна пытается цвести,Зима хранит незавершённость.Пока иду навстречу ей,Тревожны голоса по рации.Найду за масками людейНа самоизоляции.

Ток

Что б отец сказал? Не знаю,Только помню: в красно-чёрнойКуртке он. Я попадаюВ детство, полное машин.На ковре ручная ВолгаТянет листья за собой.Папин голос ненадолгоГромче ворсовой реки.Дальше папа с мамой спорит,Надевать ли мне колготки.Время к завтраку подходит —Кушать гречневую кашу.Что он говорит? Не слышитЗаземлённая душа,Чтоб хранить от тока мыслиИ отца на Пасху ждать.

Импровизация-2006

Я Лунной сонатой укрылся внутриПод свисты лещей и жалобный ропот,Где страх наступает на шаг впереди,На жизнь сыплет рукоприкладная копоть.И кажется время рекламой часов,Но страсти к учёбе вдруг выплеснут силы,Чтоб вырваться из монотонных тисков,Услышать каллиниковские мотивы.И пусть тяжело от деталей машин,Но дышится легче, как в парке Гагарина.И взгляд устремлён до сосновых вершин,И счастье, как точка на графике, найдено.И ходишь с улыбкой, как будто навекСреди закалённых экзаменов. ПечьНапомнит с акцентом уральскую речь.С ней виден многопрофильный человек.И, выдержав душу свободной от датчиков,Окажешься, может, и творческим асом.В сетях городских из солнечных зайчиковВзыграет рассвет над Миассом.* * *Пребывать в постоянном цейтноте,Собирая токарные мысли,И, равняясь промышленной квоте,Без остатка делиться на litz,s,На столе контролировать базы.Поле допуска – сотки, десятки.Трудоёмки программные фразы,Суета, триединые прятки.У стекла устанавливать слежкуЗа работой двухпёрой фрезы.И гадать – на кого та «ББшка»Упадёт, как осколок слезы.В остальном решено прибиратьсяИ теряться в просветах ночи.За станками могли показатьсяЗадымлённые руце Твои.* * *Рекурсивная рекаОмывает снова фланцы.Симфонические танцыС ней крутились в голове.И налажены векаВ производстве единичном.Мир кричит взахлёб о личном,Только я о рукаве.Испытал края на прочность,Твёрдость, вязкость и упругость.Механическая сущностьЦифровым увлечена.Ряд привязок бросил точностьВ цех из натуральных чисел.Гром колонок сон похитил —Рэпоградская цена.Нагловатая улыбка,Постановочные звёздыИ неврозы от фунчозы —Время движется тик-так.Быть здоровым – очень зыбко,Нездоровым – тривиально.Протекает жизнь фатальноЧерез нотный знак.

Под теплотрассой

Под теплотрассой нашли человека —Он вроде там живой.Солнце не знает, какого он века.Пёс льнёт к нему щекой.Выдержав паузу, речь затянулась,Не зная, чем помочь.Руки хозяина к псу протянулись,А человек влез в ночь.И поползёт человечность как вечность —В кепке и с сумкой.И заслонит человек быстротечностьМусорным кубом.Что-то навроде еды раздобудет,Чавкая под Луной.Перед глазами двор прежний прокрутит,Думая сам с собой.Под теплотрассой нашли человека —Он вроде как живой.Солнце не знает, какого он векаИ что с его судьбой.

Алёна Климанова

Алёна Климанова родилась в Москве в 1989 году. Из автобиографической справки: «Больше всего на свете мечтала выйти за пределы видимого – или хотя бы выехать из своего города. С 2010 года много путешествовала, жила в Калининграде, Санкт-Петербурге и Самаре. Ходила в походы, ночевала на улицах Гурзуфа, попала в шторм на Ладоге, доехала до Камчатки, видела медведей и поднялась на Авачинский вулкан. Между своими скитаниями окончила Литературный институт им. Горького, семинар детской литературы под руководством А. П. Торопцева. Желание выйти за пределы и ощущение, что в жизни всегда соприкасаешься с чем-то куда большим, чем можешь увидеть и осознать, определило и любимый жанр в литературе – магический реализм, по пути которого стараюсь идти и в своих собственных историях».

Два рассказа

Бежать по воде

Тем летом всё было не так. Мы ходили на залив, и нам казалось, что лучше уж утонуть в этом лягушатнике по колено, чем жить в нашем доме. Сидели на берегу, кидали камни с потаённой ненавистью и к заливу, и к миру, и к самим себе. Камни бились об воду и дырявили её насквозь. Если бы вода это чувствовала… Так хотелось сделать кому-то больно. Так хотелось, чтобы кто-то закричал, кто-то порвал уже этот серый туман, серый дом, серые дни, в которых мы жили. Как жаль, что вода не кричит. Ей всё равно, хоть обкидайся в неё камнями. И от этого кидаешь с ещё большей злостью. Быль. Быль. Ещё немного, и закричишь сам.

– Катька! Катька!

Я ненавижу своё имя. Мне непонятно, зачем родители назвали меня этим дурацким набором букв. Катя. Да фу! Сами они кати. И ещё: Катюша. Прям деревенщина какая-то. От этого вообще хочется тошнить. Вырасту и обязательно поменяю имя. А пока только и могу выбирать – откликаться или нет. И я выбираю: нет.

– Катька, глухая, что ли?!

Я молчу. Спиной чувствую, что это Паша. Тоже так себе имечко. Вообще не люблю все эти – ша: Паша, Саша, Маша, Даша… И ещё – тя. Мою сестру зовут Настя, ну, у неё хотя бы есть выбор – она может быть Асей. Ася – это неплохо, это даже прикольно. А я кем могу? Атей, что ли? Атя, Атя, Атя. И сразу утки перед глазами плывут, и хлеб кто-то бросает. Да ну.

Пашка – наш сосед. Он толстый, и от него всё время пахнет. Я не понимаю, как так можно. Такое ощущение, что он не моется. Может, в залив его спихнуть?

– Катька!

Я молчу, жду, когда он подойдёт ближе. Я знаю, что он обязательно схватит меня своими руками, и тогда я схвачу его, резко разверну и брошу в воду. У меня удобное место. Я на камне, подо мной – как раз по колено. Но до меня надо ещё добраться, и я слышу этот верный плеск: Паша не удержался на камнях и упал сам. Обидно. Ну ладно, хоть помылся. Я оборачиваюсь, а он, мокрый, неуклюже семенит обратно и плюётся:

– Ты! Ты виновата!

Я смотрю на него и по-прежнему молчу.

– Тебя искали! – кричит он обиженно.

Я знаю, что меня искали. То есть меня всё время ищут. Даже если я скажу: «Бабушка, я иду гулять на залив с Настей. Мы вернёмся через два часа» – даже если я так скажу, то бабушка через полчаса начнёт нас искать. Через час пошлёт за нами Пашу. А Паша – ябеда.

Аси сегодня со мной нет, мы поругались с утра, и я ушла на залив одна. Вот этот вонючий и притащился. Стоит теперь, обиженный, а на обиженных знаешь что? Воду возят. Но я молчу. Мне интересно, что будет, если молчать?

А Аська с утра ещё обиделась. Сказала, что я всегда говорю одни только гадости. Неправда. Я говорю правду. Она продалась за мультики. Разве это не так? Бабушка обещала, что, если мы не будем лазить на крышу, она разрешит смотреть мультики. Крыша важнее мультиков, я считаю. А Аська продалась, как будто мультиков никогда не видела. Вот я ей это и сказала, и мы поругались. Она со мной теперь не разговаривает, а я вообще не разговариваю ни с кем. Паша кричит мне:

– Тебя бабушка ругать будет!

Бабушка меня всё равно ругать будет, что бы я ни сделала. Ася ей больше нравится – Ася за мультики продаётся. А я ни за что не продаюсь. Бабушка не понимает и потому ругается. Думает, если будет ругаться, то я продамся за угрозы. То есть продамся, чтобы она их не выполнила. Но мне всё равно: хоть какое-то развлечение в этом унылом доме, пусть выполняет. Но она даже толком наказать не может. Взрослые всегда так: обещают с три короба, а потом просто весь вечер в комнате сидишь, ждёшь, когда они уснут, и через окно вылезаешь – вот и всё наказание.

– Я всё расскажу! – кричит Паша.

На страницу:
2 из 6