bannerbanner
Звукотворение. Роман-память. Том 1
Звукотворение. Роман-память. Том 1

Полная версия

Звукотворение. Роман-память. Том 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 12

По натуре не очень словоохотливый, замкнутый, Фома и зажил – особняком. С годами, правда, малость пообтёрся, одначе языку воли не давал.

Мясистое, крупное лицо его рассекал шрам, сдвинутые к переносице густые, наводные будто, бровищи сливались в минуты смурные, раздумные в сплошное, жирное дужье, которое обводом строгим подчёркивало жёсткий, упрямый абрис и выделяло в характере именно независимость, цельность, самостоятельность, хотя на поверку зачастую выходило (об этом в веслинке знавали немногие), что случай тот, когда барин добро дал, являлся исключительным, а в целом Фома наш представлял из себя личность невезучую, мягкую, а в минуточки особые даже и нежную, лиричную… Глубоко посаженные, оттеняемые бровями роскошными, кустистыми глаза излучали в мгновения такие тёплый, из сердца льющийся свет-понимание… заботушку участливую… печалинку внутреннюю-неприкрытую. И тогда отступал гордец, ведающий себе истинную цену – на его место приходил просто уставший, добрый, чем-то серьёзно заобиженный беглец. Смена декораций происходила внезапно, неуловимо. Вот и сейчас, пока произносил Хмыря слова выстраданные, запевку разговору мужицкому давал, успели зрачки сверкануть зло, яростно – и обмякнуть… сгаснуть… На изваянно-непод-вижном, тучеподобном лице его при этом ни один мускул не дрогнул – лишь билась жилочка тонкохонькая, раскрывая состояние души: сплетение ненависти, озабоченности судьбами земляков новых, собственной семьи, ведь за годы прошедшие обзавёлся не только жильём.

– Гм-м! Правду мовляешь!

Многозначно поддержал украинца Егор Перебейнос, также оттуда хлоп, ныне маящийся на выселке сибиряк, – и выселке не ближней; крутолобый, с чубом взбитым и усами враздрай, некогда лихими, воронёными, с недавних же относительно пор – обвислыми, пожухшими, он, несмотря на последнее и явно удручающее обстоятельство, любил без конца повторять, что бурлит в нём «справжня кров, нэ моча!» и что бережно хранит в «ридний хати далэкий» самого Бульбы знак – саблю «востру», и что перешла она к нему «вид батькы та дида», а не взял с собой «сюды, бо так трэба було…» и при словах оных, загадочных, таинственно улыбался. В Сибири же оказался, ибо набедокурил «трохы» на «витчизне коханой, далэкий!» и по этапу за тыщи вёрст в Богом забытые и этим же, не другим каким, Богом проклятые края зауральские-захребетные, затридевятьземельные, был отправлен на каторгу долгую. Столнером заделался. «Столнер отдушину на свет прорубает, затем, что от духоты людям трудно-не-вмочь» – крепко-намертво заучил по-русски «щирый украинэць» Егорушко Перебейнос за двадцать с лишку «рокив» ада. Отбыв срок, потеряв здоровье богатырское, решил ненадолго «залышытыся» тут, чтобы и подлатать себя малость, и деньгу на путь обратный скопить, да вот прирос, не оторваться стало от могутней тайги… «Почекае сабелька!» – сам себе внушал, успокаивая совесть памятливую и память совестливую! Мужики веслинские души не чаяли в «Егорушке-здоровушке»(!?) Сёгады, вроде Трофима Бугрова, не понаслышке ведали про сечь Сибирскую, оттого в богатыре открыли для себя истинного представителя вольницы казацкой, нездешней, правда, – что с того? Казак казаку – брат. Казацкое братство – дороже богатства! Ничего, что столько лет катовщины за плечами у Перебейноса! Зато дух бунтарский, свободолюбивый осенял Егора постоянно – не мог миром ладить с Шагаловым, хоть ты убей, не мог, не хотел и не приметить блеска в глазах, реяния высокого-непризрачного было бы грехом. Верхом несправедливости было бы. Возвышало, истинно возвышало оно дух его, накладывало отпечаток свой, вот почему замечали в нём не столько усы обвислые – полбеды! – сколько готовность за правду-матку с кулачищами стоять. А на счёт усов, так мужики да бабоньки промеж себя гуторили-баяли: «август каторга, да после будет мятовка!» К тому же, Егора нашего касаемо, прикипел не на шутку, сердцем всем к борам всевечным, сварливым, к долам шумливым… а кому, ответ дайте, не понравится, ежели отчинный край-позакрай твой дорог-люб пришлому из далёкого далека?!

– Гм-м… – вдругорядь, как усом моргнул, Перебейнос, но уже потише, глубокомудрёе. Приглашая к раздумью присутствующих. Потом, вдруг, ни с того ни с сего зашёлся кашлем. Успокоился… Глазами повёл, залысину пятернёй причесал-погладил, вперёд подался и сановито, взвешивая слова, забасил:

– Нэ сэрчай, Фома-зэмэля, що пэрэбываю тэбэ. Меня-старого послухайтэ, мужичкы-казачкы! Трэба гуртом усим, голытьбою на Горэлова навалытыся. Ни то лыхо будэ…

– Лихо думаешь, так нёпочто Богу молиться!

Прервал ктось… но Перебейнос и бровью не вздрогнул, продолжил своё гнуть:

– …тилькы так!! – вхруст сжал кулачище – и тоди загынуть горэловы, шагаловы, инши собакы, ядри йих к бису! Воны, сучьи бисы, звидкэля богаты? 3 нас жылы тягнуть! Це ж мы йих кормымо-поимо! Нашими мозолямы деньгу грэбут! Щоб мы тут кровью харкалы, з голоду пухлы, мэрлы вид заразы усякой… свий 6…Й хрэст нэслы!!

– Что тому Богу молиться, который не милует?

Ещё один голос раздался…

– Так я ж цэе самое кажу!!

Выдох громкий, вспарывающее «ОХ»… И опять Фомы Хмыри глас:

– Дурни, яки ж мы уси дурни булы, Егор! И на хрэна нам золото здалось… цэе самое!! Як зараз памъятаю: «Быть беде неминучей!» Томка-т наша права була!

– Ополоумили мы, чого казаты! Обрыдло мэни, як ношу погану, як торбу яку усэ цэе в памъяти таскаю. У нутрях пэчэ…

И разом сплюнули в сердцах Фома с Егором, замолкли, засопели.

Покуда земляки по-своему гутарили, остальные хмуро прислушивались, но в разговор особо не встревали – каждый думал о собственных бедах-заботах, жевал, не мог заглотать свойные горькие, нужливые мысли, кои-то схаркнуть – не схаркнёшь. Не отделаешься от которых. Ярился протест супротив бесправия человечьего, безысходности-боли саднящей и по-прежнему сжат был кулак Перебейноса, словно грозил нежити тёмной. По-прежнему скалой, утёсом мрачным стыл Хмыря и проступал над глазищами аховскими чернобровый, густой насуп.

– Ха! Тамариха-т седня к Шагалову намыливалась, дурья башка, муки занимать-просить! Токма так он ей и отвалил – подставляй мошну! Скоро с самого портки сымут – по миру ево Горелов пустит, да-а! Он. Мильёны деньжищ у ево, чево Шагалов наш? Гол, как сокол, ежли ево рядышком поставить. Босый!

Это Евсей, Тамары Глазовой братан. Живёт с семейством своим в собственной халупе – два года пыхтел-кряхтел, но справил жилище отдельное, а поначалу теснились вместях под одной крышей – не свыкать! Но жисть гибкости учит: подмастил Евсеюшка барину разок-другой и разрешил тот дом ставить, благо леса кругом – хоть завались.

– Босой, гришь? Чрез свою босоту он богатину заимел немалую, а вот, большо, на нашу денежку прах пал. Эт мы с тобой босые, боевой дерьмо и месим! Ни спорок, ни чёсанок, ни чокчур какех – так… Он же, кубыть, ещё тот богачуха! Прав Егор: нашими мозолями, желвью кровяной нашей деньгу прикарманивает, под себя, под зад свой вонючий гребёт, козлина. Э!!

Крякнул, злуя, с нетерпячкой Бакалин Степан, староверов отпрыск, себе на уме, нелюдимый, желчный, будто кто его ошатунил. Дед Степана, силком новокрещенный татарин, покончил с собой в знак протеста самосожжением – не принял веры новой; отец, с пяток лет тому в бозе почивший, кущником был-слыл: не любил суеты мирской, затворничеством жил, хотя о пользе ближним думку в голове держал постоянно. Сам Степан, помня, чьих он кровей, людей ли, нехристей сторонился также, при том при сем знал-понимал: в голендуху всем скопом держаться надыть, иначе худо, хана!

– Чумной, круговой день выпал – затмение нашло! Золото глаза позастило, умишко последний выело. Правду Томка чуяла: быть беде!

– Гы-ы!.. А ты молвь, Стёпушко, на кой ляд она к Шагалову за мукой надысь бегала? Спятила, не иначе! Двоих, почитай, мужей да Кузьмы через неё не стало. «Быть беде», «быть беде»!! Вот и накликала, сама ж! А таперча за барина принялась? Гы-ы… Вот здорово будет, ежли и его кака лихоманка заберёт. Отольются наши слёзы! Я тогда первый за ведьмочку цельный стакан сивухи хлопну! А токмо как мы жить без барина станем-то, ась?

– Шоб тя розорвало, Евся! Не варначь! Про родну сеструху да такое! И как язык не отсохнет? Иль он у тя и впрямь без костей? Ну-к, высунь, покажь! Шо налыбился? Ты б лучше подсобил ей, не вишь, рази, как она с детёнками мается? Небось, дорогу к дому ейному взабыль забыл? Вчистую?! «Ась», «ась»…

Судачат, мол, яблоко от яблоньки недалече падает. Так оно, не так, да по Бакалину неприметно сие. При всей замкнутости, нелюдимости оставался совестливым и справедливым кущника сын. Потому и балаболке бесстыжему честь по чести ответствовал: нечай сродную забижать!

– Вот что…

Произнёс Трофим Бугров. Все головы тотчас к нему повернулись, но покуда он не проронил ни слова. Ждали мужики. Лишь Глазов Евсей на Бакалина – зырк, зырк, до ушей кончиков пунцовый, остыженный.

Правда, с небрежностью напускной стеблинку сорвал, принялся ею в изножье водить – малевать по грязюке неподсохшей: нехай другие умничают, а я, сопляк, мудрые реченьки послухаю, да на ус намотаю. У меня от своих забот голова ходуном… (Только не сопляк он, ува-ажь! Хоша по живому режь, а не могёт ослобонить сердце брательничье от зудящей вины за не сложившуюся долюшку Тамарину… не могет избавить душу свою, что с её, Тамариной душой, единородная, от чувства сего, выскоблив угрызения горькие!)

Но вновь глас подал Трофим Бугров.

– О Глазовой молчок. Одно верно: бобыль-баба.

Будто током прошибло Евсея. Вздрогнул ненароком, тихо, с поникшей долу головой аж дёрнулся незримо-неприметно – неприметно, пущай, дык ведь проняло! Сильней ткнул в землицу спасительный стебелёк. Было в словах сёга-да, в тоне самом что-то безысходное и потаённо-торжественное, его, Евсея, взбаламученной душе близко-сходное, отмыкающее братнюю сущность для истин-озарений сокровеннейших. Словно высветил кто в ней и в неё, мужицкую, грубовато-прямую, да с ехидцей-ёрничеством втиснул с нажимом боль огромную, боль незаёмную, ибо сродная есмь… Боль вложил, а также сестрину скорбь телесную… телесную! по жизни-не жизни вдовьей и вдовьей же нудьге-тоске!.. Вот что важно, ценно: накипевшее в человеке стороннем (каковым для Евсея и являлся Бугров), накипевшее и вызревшее понимание того, как беспросветно, без продыху, горкло, в тисках отчаянья и нужды лебёдушкой вдовою бьётся Тамара, как в колодец бездонный, будто в никуда, она горлит немотно, и при том несёт крест повседневный свой… так вот, понимание это сострадательное заронило в грудь Евсея полновесные, без плёвел, зёрна тёплой, обволакивающей, долгожданно-наконец облегчающей радости – высокий знак прощения… себе! самому. Он, Евсей, давно уразумел: чему быть, того не миновать. Уж коли задрал обойх мужей Тамариных хозяин-шатун, аль засосала топь болотинная, кочкарник подвёл (а что там в действительности случилось, одному Богу ведомо), то его, Евсея, вины здесь – ну, ни капелечки. Да, умом понимал. Но в том и беда, что и от ума сходят с ума! В закоулках самынных сердца «свово» поминутно чуял, не мог не чуять он шершавый ледок, пронизывающий холод омерзительной и окаянной прикаянности собственной к ударам подлым судьбы непредотвратимой, к ударам, которые сестра стоически выдержала, перетерпела, перед которыми не загнулась, бедолажная, и которые – вона, вишь, где собака зарыта! – он, братан, старшой, непременно должон был отвесть. (Особливо сейчас, когда дегтярный крест на заборе – на каком там заборе – на оградке покосившейся её! кто-то намалевал с намёком явным: муженьков обойх на тот свет спровадила, таперича за чужих мужиков принялась?!

Стоило на Неверина глаз положить, как и его такая ж участь постигла. Не тешь себя тем, что это кандалинские Кузю «подкузьмили» итак, не те-ешь! Ты! Ты – вв…

…и вдруг взорвалось НЕЧТО, родило СЛОВО…

…ВВЕДЬМА!!! И не гадай, чья рука крест намазюкала, и почему крест именно? ХА-ХА-ХА!!!]

…Да, и которые он, Евсей, должон был отвесть. Должон не донжон! А как отвесть, как?? Хоча и не ловил на себе взгляды косые, не шушукались за спиной его веслинские (не до того!], вдогонку Тамаре также открыто никто не бросал до поры до времени уничтожительного «ВЕДЬМА!!!», но оно, словечечко это, реяло в чём-то неуловимом, неуловимое в неуловимом… верно узнаваемом… неслось невидимо в недомолвке, в полусловце, в выражении странном глаз, смотрящих сквозь неё, просвечивающих и раздевающих сразу… да-а, хоть он и жил в этом смысле спокойнее, однако не-уютцу ощущал и до причин неудобства сердешного доходил долго, неохотно. А может, от собственной негожей мнительности ему только казалось эдак? В иных потёмках опосля своих особенно и не разбежишься!

Так или иначе, но сейчас Трофим Бугров словно заклятие снял – заклятие, завесой тёмной нависшее над Евсеем. Отпустил «грех» без вины виноватого. Сказал-изрёк «бобыль-баба» и тотчас прояснилось всё, задвинулись облака-тучины куда-то, хорошо стало, добропорядочно. Сёгад отсёк решительно, бесповоротно кривотолки-пересуды, внёс в сумятицу невольную мыслей и чувств Евсеиных порядок. Расставил по местам вопросы и ответы, рассудочное и от домышленья что. Сказал – отрубил. Просто, мудро. Уж такие люди наши! Спасибки, рядом живут, словом исцеляют – по-старшинству не показушному. Время ведь страшенное: не до жиру, быть бы живу! Слитно жить надыть, не вздор молоть, не упрёки наотмашь раздавать – сбитнее держаться.

Стихла беседа, ага… Прислушались мужики. Не один Евсей, но и остальные, кто на завалинке находился, поняли: чиста Тамарочка наша и никакая она не ведьма, и не подстилка для Шагалова-самца (правда, и о том впереди сказ, далеко Шагалову в отношении этом до Горелова…), а Евсею нечай языком чесать вдоль-поперёк. Нехай себе живёт, покуда живёт, и хлебушек жуёт нелёгкий!

Стихла беседа. Ага… прислушивались мужики – к себе, к тому, что веяло вкруг них… Словно что-то большое, огромное, незримым прекрасным крылом безшелестно мимо пронеслось и кончиком пёрышек задело мягенько – отошли сердца праведные, на поверку – чистые, благостные. Отозвались скупым, выщемливающим до донышка неведомого душу кажинную вздохом сопереживания участливого, приятием радушным… отозвались пониманием молчаливым, не глухонемым… Что там ни говори, а кандалинским искренне жаль было Тому и детушек её малых, равно и мужей загинувших; последние, как бы она ни рядилась, за кем бы в своём одиночье бабьем не ходила взглядышком очим, к кому бы ни липла-жалась, до сих пор, до сих пор! сны вдовьи делят, во снах этих в гостечки к ней наведываются и живут, живут, дружка к дружке её не ревнуя, в груди Тамариной, в Тамаре Викторовне живыми живут, живыми и родименькими… до боли, до нежнее нежного любимыми и до пуще прежнего пригожими!..

Могуче клубились в закате нависшем, в плечах раздавались (что твои мужья, Тамара!), сшибались лбами в тучу ражую облака залётные, те самые, многочермные, виноалые; ровно, нехотя гудел на семи ветрах перестоялый сосняк и тяжело, плотно надвигалась, обступала широченная густень мрака взбитого – чтобы поглотить в свой час и срок живых. В сумрачной опояске задыхался-помирал день-деньской – с галдежом, нытьём, злобою, потом солёным и бравадами, речами сильными, делами праведными. С улыбкой и благодарением всевышнему… И в отливающих свинцом далях-высях окрест бесноватыми промельками ломались язычки полымя, когда кто-либо из притулившихся к завалинке начинал самокрутку раскуривать, просто «бычок» смолить – казалось так. Наваливался, пёр грудью в кольчужке рваной, на острые копья тайги шёл вечер. На мужиков! ломился и оттого, а ещё от тысяч других «какех» причин, выпросталось из присутствующих давно и долго сдерживаемое не то наваждение какое, не то вообще безысходно-безымянное нечто, накопившееся за долгие-то годы в сердцах… Первым прочувствовал-понял это Бугров Трофим.

– БЫЛ ТУТА СЛУЧАЙ…

Из глуби самой раздался его глас. И вновь, по команде словно, головы сидящих к нему повернулись. Евсей тоже – с благодарным, почтительным вниманием взгляд нацелил. Про Бугрова старокандалинские детишкам да внучатам легенды бают, коих суть – правда, быль. Например, что тащил на руках обессиленного, зверьём диким порванного сотоварища через урманы, излоги с добрых сто вёрст, но таки спас, до отчего дому доволок, где выходили несчастного, к жизни возвернули… что ходил в бытность вниз по Лене-реке чуть ли не к устью еёйному… что… – да многое что ещё связано было с именем Трофима Бугрова непременно доброго, величавого, истинно русскому характеру подстать. Отношение к себе уважительное земляков сам же он превыше всего ставил-ценил, говорил редко, но метко, хотя о многом-разном поведать мог. Носил славу заслуженную первого охотника на медведя и рысь. Держался ровно, с достоинством, никому в душу не лез, не плевал туда и подавно. В голендуху минувшую всенепременно ближним допомогал. Что ещё? Уж не взыщи на рассказчика, дружок, только Трофим Бугров и впрямь редкостных качеств был личностью: ни при каких обстоятельствах головы не терял, ход событий предсказать умел, условия диктовал, ибо текущий момент в узду брал своею волей и опытностью. Лицо его, кованое из бурь-невзгод, отлива медно-бурого, кипчакского, хотя сроду русичем был, руки – одубелые, сильнющие не по годам хозяина их, шея бычья, как и вся стать – это бросалось в глаза сразу, подчиняло значительностью и представительностью. Плечи – во! Ножищи – во! Одначе не в них дело. Есть богатыри – и богатыри. От одних, от первых, сила исходит силенная, голая, другие же, и к оным Бугров принадлежит, являют собой сгусток духа былинного, непобедимого, сказочного… Что же до пяти сынов его, то первостатейностью пошли они в отца, добрыми молодцами стали. Кстати, сам Бугров-старший ныне за внучат взялся – во славу земли и народа нашего-моего. От мора спас – одно только это о большом подвиге немо свидетельствует. («Добрых парубков подымае!» – говаривали между собой Хмыря и Перебейнос].

…НАМЕДНИЧА…

Недавно, то бишь.

…С СЫНКАМИ Я ТУДА…

Простёр руку в сторону прииска нового, того самого…

…ХОДИЛ. ТРЯХНУТЬ СТАРИНОЙ. ПООХОТИТЬСЯ. ПРОХОЖЕГО ВСТРЕЛ… ВЕЛИ ЕГО СОЛДАТЫ…

Иван Зарудный то был, бунтовской, мятежной души обладатель. Двою покушался он, до злобного отчаянья доведённый, на миллионера Горелова – сперва придушить хотел, да челядь дюжая числом немалым начеку оказалась: скрутили, отмордовали охранники, в «блошницу» сунули, пришлось дёру давать. Ну, а потом, во второй раз, в ноченьку сажную, глухую, спалил летний домище крестовый богатея сытого дотла. Что сталось-та-а…

…КОНВОЙНЫЕ, ЗНАЧИТЦА, ПО ВСЕМУ ВИДАТЬ БЫЛО, ЧЕГОЙ-ТО ВЛИВАЛИСЬ ШИБКО, СТОРОЖКО, ТИХО ШЛИ. НЕ ТРАКТОМ НОВЫМ – РЯДЫШКОМ, ОХОТНИЧЬИМИ ТРОПАМИ ТАКОЖДЕ ПРОБИВАЛИСЬ, НЕ БРЕЗГОВАЛИ… ДА ТОКМА СТРЕТИЛИСЯ МЫ… И ПОРЕШИЛИ УСЕХ, ИВАНА ЖЕ ОСВОБОДНИЛИ… СЛАБ, ХУД ОН – ГЛЯДЕТЬ НЕ НА ЧТО, ЖУТЬ БЕРЁТ… ВСТРЕЛИ, ЗНАЧИТЦА, ДА. БОЛЬ ГЛАЗА ЕСТ ЗА ЧЕЛОВЕКА-ТО! ЩАС ВОТ В НАДЁЖНОМ – ОТЛЁЖИВАТЦА…

…что сталось-та-а!.. Изловили его, конечно, опять, опосля того, разумеется, как с четырёх углов хоромы гореловские пышно подпалил, «петуха червонного пустил». Дикошарый сивин разметал огнь пожарищный – чудом тайга не занялась, работным поклон! (Домина, кстати, тот самый был-по-страдал, где Родион Яковлевич Горелов изволили-с в охотку с «шагалихами» баловаться. В ночку памятную, обожжённую заместо полюбовницы какой с ним доцюрка малолетняя находилась, собственная! Тайной, мраком окутанной, было происходившее незадолго до поджёга. Приучал малышку к разврату, постыдным интимом с крошкой занимался, плоть самца холил, маньяка плоть, ангельскую чистоту марал. И делал это с упоением, как сам себе говаривал прежде, с оттяжкой, а тем временем Емилиана Аркадьевна, ни слухом ни духом не ведующая ни о чём, своей очереди поджидала, чтобы, значит, возбуждённую похоть тотчас удовлетворить, прийти на готовенькое). Чудом тайга не занялась… И учинили на сей раз, второй, бишь, Ивану расправу-наказание лютое: привели старушенцию-мать, жёнку, сына-дитятку, донага раздели и при нём, при Иване, да ещё при всём честном народе, средь белого дня шомполами да трёххвостками вусмерть забили. Цепями к каталажке трупы приторочили, его же самого – насупротив, к дереву и тоже голого такими ж оковами прикрючили и дерьмом своим, гореловским, калорийным(!] цельную седмицу силком щедро скармливали, да так, чтобы непременно ел-жевал говно-с семьи мильёнщиковой. А дабы ночью никто из простолюдинов не допомог ему бежать (куды там бежать!! – водицы малость не поднёс глонуть!..], псов бычачьих подле на привязи держали. Наконец, измученного, больного на прииск, где раньше вкалывал, под присмотром отправили – раз уж с тюряги сбёг, рысак-русак, нехай на-послед столнером… Ить ты, мужик-человек! И ни есть-пить, ни спать-отдыхать ему – лишь кайлом молотить до навечной потери сознания!

…БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК ИВАН. МНОГОЕ ПРО СЕБЯ ОБСКАЗАТЬ УСПЕЛ. CAM-ТО, ВИШЬ, НА ГОРЕЛОВА ТОЙДЕЙ СОХАРИЛ, ДА ЗАСКУДАЛ ШИБКО, СЛЁГ… ПРИКАЩИК ПОВЕЛЕЛ ЕМУ ВСЁ РАВНО ИТИТЬ НА ПРИИСК, ДАЖЕ В ГОСТЕЧКИ К ЕМУ ПРИПОЖАЛОВАЛ, ДОМОЙ. ИВАН НИ В КАКУЮ: ЗАНЕМОГ И ВСЁ ТУТ, А С ПРИКАЩИКОМ ТЕМ ПАРА МОРДОВОРОТОВ БЫЛА, СЛОВОМ, ПОБИЛИ ЕГО ПРИ ЖЁНКЕ И ДИТЯТКЕ, ВО ОНО КАКО БЫЛО… ИВАН, ПРАВДА, СДАЧИ НАДАВАЛ, НОРОВ НЕ ПРИРУЧИШЬ, НЕ ПРИСТРЕМИШЬ, БОЛЬШО! С ТОГО РАЗА ВСЁ И ПОШЛО-ПОЕХАЛО. НЕВЕЛИКА-TO ШИШКА ИВАН, ОДНАЧЕ КАКИМ ТАКИМ ЛЕШИМ ПРОЗНАЛ ГОРЕЛОВ ПРО СТРОПТИВЦА – ОДНОМУ БОГУ ВЕСТИМО. А С ХАРАКТЕРОМ, КАК У ИВАНА, ТОКМО В БУНТАРИ ИТИТЬ! НУ. А БУНТАРИ ГОРЕЛОВУ НЕ НУЖНЫ, ЭТО ФАКТ. ДРУГИЕ ШТОБ НЕ ЗАРОПТАЛИ… ШТОБ СТРУНЫ НЕ ЗАСТРУНИЛИ!.. А КАКА У НЕГО БОЛЕСТЬ ЗЛОТОШНА, НЕЗЛОТОШНА – ТЬФУ НА РАСТИРКУ! НЕ ГОЖЕ ТАК, А НАДЫТЬ, ШТОБ В ГОЛОВЫ КУЛАК, А ПОД БОК ТАК! СЛОВОМ, ЗАЧАЛИ ОБА ОХОТУ ДРУГ НА ДРУГА. ДЫК НЕ СУДЬБА, ОДНОМУ, ПУСТОДОМКЕ-Т СМЕЛОМУ НАШЕМУ! ОДНО ЗДОРОВО: СВОБОДНИЛИ МЫ ЕВО. БОЖЕНЬКА ПРАВДУ ЛЮБИТ. И ТО ВЕРНО – ДОКОЛЬ ТЕРПЕТЬ? НОНЕ ВСЯ РУСЬ МУЖИЦКАЯ НА ДЫБКИ ВСТАЁТ. ВСЯЯ ГОЛЬ ПЕРЕКАТНАЯ! ТОКМА ЕЖА ГОЛЬЮ НЕ ВОЗЬМЁШЬ! НЕ-Е, НЕ ПРИЩУЧИШЬ! ШТО Я?! ТРЯХНУЛ СТАРИНОЮ СО СЫНКАМИ – В МЕНЯ ПОШЛИ!..

Зловеще, глуше, глубже раздавался голос в темени 66-лой – но и сквозной, прозорой до зги-былиночки на небе и на земле кажинной. Сквозной, прозорой, ибо таковыми делал морок этот невидющий Бугрова ясный погляд, что стекал беззастенно, раздвигал пределы очезримые, испепелял-высвечивал души гордые, к завалинку прикорнувшие, зарил вопросом извечным-безответным покуда…

БОЛЫПО, НЕ МОЛОСНЫЙ ТРОФИМ! ХОЧА И В ЛЕТАХ НЕМАЛЫХ, С ЗАПАРНИКОМ ДА С МАЛЬКАМИ НЕ УСИЖУ! ГНУС МНЕ В ДЫХ, ЕЖЛИ Я НЕ НАШЕНСКОЙ КРОВИ БОЕЦ, НЕ ТЯГЛОВЫЙ МУЖИК ПО ПРИЗВАНИЮ! А ВЫ – АСЬ?!!

Вот оно… Плашмя слово пало, да ребром вопрос встал: как вы, веслинские?!

– Ян-н!

Ужаленно Евсей вскликнул.

– ЭТ-ТЕ НЕ БАБЕ КОСТОЧКИ ПЕРЕМЫВАТЬ. В ДРУГО-РЯДЬ, МУЖИЧКИ, ПРО КОЙ-ШТО РАССКАЖУ… НАСЧЁТ ЕЖА И ГОЛИ-ТО… НЕДАРОМ ГРАМОТЕ ОБУЧЕН. ВЕЛИКИЙ ЕЙ ЗЕМНОЙ ПОКЛОН. ДА ИВАНУ ТАКОЖДЕ…

– Скажи зараз, Трофымэ!

– НЕТ, ЕГОР, НЕ ПРОСИ.

– Чого ж цэ так? Сам, мабуть, казав, нэмае тут иншого неверина.

– Хуч намёк какой сделай…

– Когда ишшо посидим вот так?

– Уси тэбэ просымо! А?

Одна за другой в бездонье исчёрном отворялись ключиком невидимым заветные раковины и загорались-вспыхива-ли в высочени омутовой звонкие пересвет-жемчужинки – мерцали млечно. Легчайшие, чистые взблески охватывали и неразъятый весь мир под луной, и странные сердца человеческие – тихо, покойно, изумительно радостно было под Фаворским свечением заполошным, колким… но было также и оченно тоскливо, щемяще и горько так… уж больно далеки они, огонёчечки те сияющие, увы, – и нельзя потрогать самые яркие, дрожкие, и не сымешь их аккуратно с неба, чтобы, не дыша, словно на ладошке снежиночки первые, перенести к себе – куда и зачем? – не на грядущий ли чёрный день! К изголовью… души!

– ХМ-М, ПРО БОЛЬШЕВИКОВ КТО-СЬ СЛЫХИВАЛ?!

– Про кого?

– Боль кака-т…

– БОЛЬ-ШЕ-ВИ-КОВ.

– И слово-т чудное!

– Чудное, да со смыслом, видать…

– Им больно, хилйна гнетёт, жить на светушке белом невмочь, да? Как и нама туточки? Да? Чё молчишь, Трофимуш-ка? Молвь!

– Намякни хуч…

– НЕ НАМЕКНУ ВСЮЮ ПРАВДУ БЕРИТЕ! БОЛВШИНСТВО ИХ, – НАС, ТО БИШВ, БА-ЛБШИ-НСТВО!! А ОТСЕДА И НАЗВАНИЕ ПОШЛО: БОЛВШЕВИКИ, МУЧЕНИКИ! ГОЛБІТББА… НУ! ЛЮД РАБОТНВІЙ И БЕСПОРТКОВВІЙ – ВОТ КТО MBI ЕСТВ. ВСЕ КАК ОДИН. А ШТО, НЕ ТАКО РАЗИ? А ЕЖЛИ ТАК, ЕЖЛИ ТА-АК…

Из самого сердца Трофима, тихого, мудрого словно выпросталась и взошла надо ними, бедовыми, Истина многозначная… и зачалось-заколыхалось нечто в зыбке призрачной, не в сумерках уже, но в измерении особом, ином, в юдоли предвечной, высокой… – да, да, была то она, тая правда народная, выстраданная. Будто разжались кольца удушающие, спали оковы пудовищные, шагнула по-первой, но решительно и бесповоротно надеждушка в души христианские, православные… И как от гласа вещего, гласа божьего вздрогнули мужики…

– ЛЕНИН – ГЛАВНВІЙ БОЛВШЕВИК, НАШ С ВАМИ ИС-ТИННБІЙ ИИСУС.

– Так грят же, Бог терпел и нам велел? А? Трофим!

– Даже сына свово не пожалел, от креста не спас!..

– ИИСУС С КРЕСТА С МОЛВБОЙ К ОТЦУ НЕБЕСНОМУ ОБРАЩАЛСЯ, БОЛВШО, ХОЧА И ВЕДАЛ: ВОСКРЕСЕ! А МВІ НЕ ДЕТИ БОГУ, – РАБВІ БОЖВИ, ВО ОНО КАКО. СЛОВЦО-Т НИКУДА НЕ ДЕНЕШВ! ИЗ ОДНОЙ КЛЕТКИ, ДА НЕ РАВНВІ ДЕТКИ! ДА И НЕ КЛЕТКИ – ИЗ КЛЕТИ-ПОДКЛЕТИ МВІ!.. ЧТО БОГ? И ЕСТВ ЛИ ОН? А МВІ ТУТОЧКИ, ВОТ ОНИ!

На страницу:
3 из 12