Полная версия
Ателис
Евгений Фёдоров
Ателис
1. Великий арти
Маленький неизвестный, злобно озираясь, вкрался в кабинет, вытянул папку из мёртвых пальцев и, ухмыляясь, сгинул прочь.
По ту сторону экрана переглянулись.
– Ну, вот так, – пожилой следователь закрыл ноутбук. – Узнаёте его?
Бен потеребил мочку уха и отрицательно помотал головой.
– А что было в папке – знаете?
– Нет. Но могу предположить, ноты, – прозвучал недружелюбный сарказм.
– Ноты? – изумился следователь, и, словно спохватившись, озарённо протянул, – ах но-о-оты. Ну да, да, конечно.
Он помедлил ещё минуту и поднялся.
– Благодарю вас, мистер Грейси. Ещё раз соболезную.
Следователь поднял ноутбук с огромного полукруглого стола, направился к выходу и, повернув дверную ручку, обернулся в задумчивости.
– А как полагаете – лично вы – стоит ли эта папка… убийства?
– Может быть, – губы Бена дрогнули и поджались.
Понимающе кивнув, следователь бесшумно покинул комнату. Бен вынул из ящика отцовского стола коробку доминиканских сигар и, откинувшись, утонул в огромном кожаном кресле. В нём, сделанном когда-то под особый заказ, днём ранее нашли тело Говарда Грейси, композитора и основателя могучей «Пятёрки Атели́са».
Экспертиза довольно скоро назвала возможной причиной смерти отравление, но ни единой зацепкой, кроме записей с камер видеонаблюдения, следствие не располагало.
Съёмка же свидетельствовала о том, что арти Грейси, вернувшись домой накануне вечером и наскоро поужинав, по обыкновению проследовал в кабинет, где, усевшись в кресле и вынув из стола синюю папку с золотой каймой, стал медленно пролистывать её, дирижируя в воздухе. Между второй и третьей страницами он на мгновение замер, расстегнул ворот рубашки, схватился за сердце, попытался подняться и рухнул в хрустнувшую кожу кресла, прижимая папку к груди, как единственное, безнадёжно больное дитя.
Спустя всего несколько минут неизвестный похитил её из остывающих рук великого арти.
Кадры с прочих камер ничуть не обогатили следствие: похититель как проник в дом, так и покинул его – через парадный вход.
Тело арти Грейси обнаружила утром мать Бена. Не застав супруга в постели, но зная его обыкновение засыпать в ночном кабинете за работой, она вошла к нему – вместе с рассветом и свежим кофейным ароматом. Через мгновение похожий на ворвавшийся в явь кошмар крик матери разбудил Бена.
Видеозаписи, немедленно изъятые тем же утром, и принёс вернуть Бену следователь. Когда дверь за ним, тихим и тактичным, точно так же затворилась, Грейси-младший, раздымив сигару, заскользил глазами по кабинету, тотчас наполнившемуся слоистыми, вобравшими полуденный свет облаками.
Столетний белый рояль, не имевший собратьев не только в Атели́се, но и за его границами, терпеливо молчал в ожидании новых созвучий. К стене напротив огромного окна пробивались сквозь сигарный дым десятки солнечных зайчиков, пускаемых стеклом рамок, за которыми сияло признание. Кубки и статуэтки с другой стены сверкали величием первой гордости Ателиса – Говарда Грейси.
Меряя взглядом это великолепие, Бен в тысячный раз отдался грёзам. Что стало бы с ним, родись он сам великим арти! Как утопал бы он в лавах оваций, ловя на себе сахарные взгляды женщин, принимая поклоны высокочинных мужчин, теряющих несломляемое достоинство перед ним – Беном Грейси, властителем музыки и кукловодом человеческих душ!
Но нет, не откроются перед ним, сыном глубочайшего мастера, эти двери. Сыну того, чей высокий лоб украшала метка арти – шрам на месте родимого пятна, отметины пришедшего в мир нового гения, сыну несравненного Говарда Грейси, основателя «Пятёрки Ателиса», не познать всего этого – никогда.
Пепел упал с сигары на лакированную поверхность стола, и в тот же момент в кабинет вошла мать.
– Бен, милый, обедать.
Он перевёл выключенный взгляд на её розовое, с припухлостями, лицо.
– Что? Ах, да, да… Спасибо, мама.
Скуластая домработница Герба, нанятая в дом три месяца назад, уже собрала вторничный обед, в точности каковой значился на сегодня. Мать Бена, Мария, сама составляла недельное меню в конце каждого месяца, всякий раз проявляя беспримерную интуицию и безупречное знание вкусовых предпочтений семейства, зачастую крайне неочевидных.
Обед, обыкновенно сдобренный благодушным семейным общением, приправленный шутками различной остроты, прошёл в тяжёлом безмолвии. Герба покачивала стянутыми в хвост чёрными волосами под белым чепцом, цокая тарелками и журча чайными струйками. Звуки эти непривычно заполняли тугость воздуха, пульсировавшую тоскливым постукиванием настенных часов.
– Спасибо, Герба. Благодарю, мама. – Бен допил чай и, лёгкими касаниями губ пропитав ткань салфетки, поднялся из-за стола и направился к выходу.
– Бен, милый, устрой всё сам, – тихо проговорила мать и протянула ему чёрный прямоугольник визитной карточки. Он молча принял визитку и вышел за дверь.
Дом семейства Грейси готическими шпилями выделялся на фоне прочих особняков, располагаясь в одном из центральных кварталов Ателиса, на углу проспекта Джойса и улицы Грига. Огороженный кованой решёткой, изнутри он виделся просторнее, чем снаружи: солнце вливалось через громадные окна жадными лавинами, и пространство плевало на физические законы, разрастаясь всеми гранями. Две небольшие комнаты второго этажа были отданы прислуге, в девяти остальных проходила жизнь главы семейства, его супруги и их единственного сына.
Перед взором гостя с порога распахивался широкий зал с камином. В часы званых вечеров Говард Грейси покачивался в кресле-качалке у огня и, пуская редкие клубы дыма из-под острых усов, уютно улыбался тем, чьим смехом в это время наполнялся дом, они шутили, танцевали, пили шампанское и улыбались ему в ответ. Вечно бессонные, глаза великого арти наполнялись светлой усталостью и миром, которым он делился с каждым, кто встречался с ним взглядом. Докурив сигару, он неизменно первым покидал зал, под десятки аплодисментов пожимая благодарные руки. Удалялся в спальную комнату и растворялся в крепком, как его скорый утренний кофе, сне, чтобы с рассветом упоённо и мучительно искать свежие созвучия, заново изобретать музыку и снова влюбляться в мир.
Пятьдесят три года назад рождение арти Грейси встряхнуло Ателис. Стоило ли удивляться: предыдущий арти вышел из материнского лона за четверть века до Говарда, и следующие за этим долгие годы без новоявлений заметно сгустили атмосферу города, постепенно упрочняя предчувствие надвигающейся катастрофы. Старые арти уходили, новые – не приходили, и культурный голод накапливался в горожанах, грозя разрешиться в массовую истерию. Незадолго до рождения Говарда в Ателисе уже наметился уверенный рост мелкой преступности и волнений. Появление ребёнка с меткой арти, словно гроза, разрядило воздух. Люди пели и не прятали слёз.
Предчувствие взрывного величия Грейси оправдалось очень скоро, когда город услышал долгожданные шедевры, созданные гением шестилетнего вундеркинда. История не знала ничего подобного.
С того дня минуло полвека, пропитанных творениями Говарда Грейси. Он вывел искусство на уровень, прежде казавшийся чем-то вроде пятого измерения: возможно, где-то и существовавшего, но не пересекавшегося с миром Ателиса даже в самых дерзновенных снах.
Не было в городе человека, чьей тончайшей струны, сокрытой даже от сердца её обладателя, не затронул своей музыкой великий арти. Лучшие чувства людей, неведомые до того им самим, выступали солью на глазах, вырывались радостью из лёгких, пробегали тысячами мурашек по коже, а сердце вздрагивало, смущая и пугая частотой и новизной сокращений.
Лучшие ноты всегда навещали Говарда в утренние часы, и довольно скоро после первых своих музыкальных шагов он вывел порядок, которому не изменял до предсмертного, почти змеиного сипа. После утреннего кофе, который Мария всегда варила ему сама, он, усевшись перед роялем, ловко ухватывал музу и терзал как куропатку, дёргая перо за пером и не выпуская до тех пор, пока на нотной бумаге не проявлялась более или менее цельная картина новой музыкальной главы. Затем обедал с семьёй и отправлялся дорабатывать наброски при помощи оркестра из сорока музыкантов – ему нравилось слышать мысли сразу, ловя оттенки и тембры, выискивая благозвучные сочетания инструментов и накладывая нежные партии альтов на грубую резь духовых. Вечером после ужина он додумывал штрихи, сидя за рабочим столом в домашнем кабинете и позволяя музыке звучать только в воображении, пока уши отдыхали от многочасовых перегрузок. Затем следовал сон, и следующий день начинался с кофе, варить который умела только Мария. Он любил только этот кофе и только эту женщину с лицом дамы с горностаем.
Бен часто бывал свидетелем рождения новых творений, и, когда полёт фантазии композитора опережал его память, сын успевал переносить на бумагу сиюминутный сумбур, выскакивающий из-под пальцев гениального отца. К двадцати годам он преуспел в этом умении настолько, что Говард всё чаще стал просить его присутствовать на импровизациях и записывать их нотами.
У младшего Грейси был талант, однако состоял он не в скорости нотного письма и умении мгновенно расшифровывать спонтанную игру. Довольно часто он ошибался в нотах, ориентируясь на собственное чутьё. Но ошибки эти так точно укладывались в отцовскую идею, что, считывая потом с листа записанное, Говард восторженно восклицал:
– Это гениально, сынок! Я не мог этого сыграть, и это – гениально! Клянусь небом!
Это и послужило в своё время причиной, во-первых, отказа великого арти от звукозаписывающей аппаратуры во время домашних импровизаций, и во-вторых, появления имени Бена в качестве соавтора в нескольких сонатах, несмотря на то, что сам писать музыку он не умел. Его композиторское существо, скованное цепью нехитрой предсказуемости аккордов (количество которых редко переваливало за три), каждый раз безутешно рыдало, обессилев от беспомощных попыток скинуть прочные кандалы звукового графоманства. Фантазия шептала Бену, что он может писать лучше, что приводило его к уверенности в собственных способностях, пока не нашедших для реализации нужных созвучий – только и всего.
Имя сына на пластинках Говарда Грейси не воспринималось жителями Ателиса всерьёз. Они всё понимали и прощали сентиментальному отцу эту слабость. Рождённый без метки арти никогда не станет арти – это закон, твёрдый и неизменный как таблица умножения. И, как всякий закон, отменить его под силу лишь сущностному перевороту, идущему из самых глубин душевной природы.
Первые попытки Бена, тогда пятнадцати лет от роду, подражать делу отца поддерживала мать.
– Говард, хотя бы попробуй, – убеждала она мужа, отказываясь до конца принять, что сын, даже обладай он бесподобным, но всего лишь – талантом, был бы обречён на непризнание жаждущим лишь гениев Ателисом.
– Милая моя, – с тоской отвечал Говард, – он на девяносто процентов состоит из тщеславия и на десять – из лени. Ему не на что рассчитывать, кроме бесконечных терзаний. Давай сбережём нашего мальчика.
– Силы небесные! Ну, а из чего? Из чего, по-твоему, ему нужно состоять?! – взмахивала руками во всхлипывающем отчаянии Мария.
И к смиренной горести в голосе Говарда примешивалась убивающая всякую потугу сталь:
– На девяносто – из трудолюбия и на десять – из таланта.
И, помолчав, он добавлял:
– И ещё двести процентов – метка арти. Если её нет, будь ты даже Моцартом, никто не станет тебя тиражировать.
Он любил сына. Но, глядя на него, отдавал себе отчёт в правде, на которую не мог повлиять, как бы ни хотелось того его мягкому сердцу.
Наружностью Бен пошёл в отца. Это был среднего роста коренастый брюнет с вьющимися волосами, пытливым взором и длинными музыкальными пальцами. Лишь шрам не украшал его гладкого лба. В годы первых, быстро, впрочем, пресечённых отцом музыкальных экспериментов мать гладила этот лоб перед сном, глядя на него с сожалением, от которого увлажнялись её глаза.
Похожим взглядом встретил Бена хозяин похоронной конторы, когда, переступив порог, сын великого арти произнёс:
– Добрый день! Я Бен Грейси.
2. Ателис
Этой весной Ателис расцвёл раньше обыкновенного. В начале апреля оживающая почва и предчувствие праздника уже вошли в лёгкие горожан майской полнотой.
Искусство составляло основу и смысл города-государства. Вживляемая и подкрепляемая плодами трудов арти – писателей, композиторов, художников и скульпторов – природа ателисцев не принимала ничего, мельче великого. Если бы вам вздумалось скоротать пару часов за бесхитростным книжным сюжетом, расслабиться под незатейливую мелодию или озадачиться перед холстом, отсылающим к азбучной геометрии, вы бы сбились с ног – здесь и близко не встречалось подобного.
Центр Ателиса представлял собой два пятиугольника – малый внутри большого. Их стороны-улицы пересекались с лучами-проспектами, тянущимися из центра к углам.
От сердца города, площади Леонардо да Винчи, увенчанной исполинским витрувианским человеком, брали начало пять проспектов.
Проспект Джойса пролегал на север от кудрявой мозаичной головы. Кафка и Пруст устремлялись на северо-восток и северо-запад от вскинутых, словно для объятий, рук. Из-под танцующих ног тянулись вниз проспекты Оруэлла и Достоевского. От прямостоящих – уходил на юг стометровый бульвар Брейгеля, по обе стороны от которого пахли розами и шалфеем треугольные скверы: имени Гауди – слева, и Растрелли – справа. Одним катетом каждый из них прижимался к Брейгелю, гипотенузы чертились параллельно южным проспектам – Оруэлла и Достоевского.
В названиях сторон-улиц малого пятиугольника увековечились Шуберт, Вагнер, Лист и Моцарт. Улицы подлиннее рисовались на карте города сторонами большого пентагона и носили имена Брамса, Грига, Чайковского и Дебюсси.
Южной и самой крупной частью центрального Ателиса зеленел единственный парк, что начинался к югу от скверов и соединялся с площадью да Винчи стометровкой Брейгелева бульвара.
В живописнейших барочных домах центра квартировали арти и народные служители всевозможных чинов. Прочие строения, не столь изысканные, но вполне симпатичные, были призваны заполнять пустоты в жадных до прекрасности душах горожан: театры, музеи, книжные магазины, картинные галереи и так далее. Служащие этих institutions culturelles, как и тысячи горожан, чтили и обеспечивали арти и городских чиновников, живя за пределами большого пятиугольника, в периметр которого вонзались улицы с бетонными домами. Они не имели названий, ограничиваясь номерами – от первого до восьмидесятого.
Двадцать лет назад по ним, кипящим работой официантов и продавцов, поваров и ремонтников, ремесленников и прочих ателисцев, проходил раз в неделю с пятилетним сыном Говард Грейси. Каждое воскресенье он надвигал на глаза фетровую шляпу и брал Бена в поход за вкуснейшей в Ателисе выпечкой, которую продавала на углу 75-й и улицы Грига яркоглазая женщина-пекарь с седыми не по годам волосами. Те, кто узнавал отца в лицо, расплывались в учтивой улыбке, и он почтительно склонял голову, слегка приподнимая шляпу изящными пальцами.
– Папа, а ты знаешь всех этих людей? – задирал голову Бен и жмурился от солнца.
– Нет, сынок. Ни одного.
– А зачем же ты им кланяешься?
– Потому что каждому из них мы обязаны всем, что у нас есть.
– Почему?
– Вот, видишь? – указывал Говард на карабкающегося по облупившейся стене маляра. – Если бы не он, ты съедал бы на одну конфету в год меньше.
– Ну и что! – тоненько прыскал сын. – Что такое одна конфета за целый год!
– А если прекратят работать все на этой улице, то ты вовсе не будешь есть конфет.
Бен замолкал и, поморщив лоб, снова поднимал глаза.
– А если и на соседней улице тоже все бросят работать?
– Тогда плакали вместе с конфетами и твои игрушки.
Пытливое лицо округлялось ужасом, но следующий вопрос уже искал ответа:
– Ну, а если вообще все-все не будут работать?
– Если все эти люди станут отдыхать, сынок, то на их месте окажемся мы – я, ты и мама.
– Почему мы? – моментально взрослел на пару лет Бен.
– Потому что больше будет некому. Кто-то должен заниматься их работой. И они выполняют её для того, чтобы мы могли жить так, как живём. И наш долг – быть им за это благодарными и ценить то, что они делают.
И Говард помогал стоящей на остановке женщине с сонным лицом водрузить детскую коляску в автобус (транспорт в Ателисе был только общественный). Женщина, привыкшая к охотному участию от каждого, кто оказывался рядом в подобные моменты, не произнося ни звука, выражала признательность еле заметным кивком.
– А почему мы живём не с ними? – возвращал отца к диалогу Бен. – Из-за твоего шрама?
– Из-за шрама, – кивал Говард и смущённо озирался.
– А у меня тоже такой будет?
– Нет, сынок. Это метка арти, она бывает только у арти.
– А что значит арти?
– Художник.
– Но ведь ты не рисуешь.
– Художник – не только тот, кто рисует, сынок. Художники пишут и книги, и картины…
– И музыку? – подпрыгивая, перебивал Бен.
– И музыку.
– А зачем тебе сделали этот шрам?
– Мне сделали операцию, когда я только родился. Шрам остался после неё.
– Операцию?
– Да, всем арти делают операцию.
– Зачем?
– Чтобы они не заболели.
– Не заболели? А чем не заболели?
– Одной нехорошей болезнью.
Бен задумывался, полагая, что ему нужно угадать название загадочного недуга, и через минуту сдавался:
– А какой болезнью?
– Она называется звёздная болезнь.
– О-о-о! Звёздная – это какая-то красивая!
– Увы, сынок, звёздная – самая страшная болезнь. И вовсе не красивая.
– Да? – сощуривало глаза мальчика сомнение, как будто когда-то ему неверно объяснили значение простых слов.
– Страшная, сынок. И очень жестокая. Она лишает человека самого главного.
– А чего?
– Любви к другим, уважения, бескорыстия – много чего.
– Беско…
– Бес-ко-рыс-ти-я, – проговаривал по слогам Говард.
– А что такое, – спотыкался малыш и, собравшись, выговаривал с первого раза, – бес… ко… рыстие?
Отец одобрительно кивал, отмечая маленький успех.
– Правильно, бескорыстие. Это когда ты делаешь что-то не ради конфеты, а просто потому, что хочешь порадовать другого человека.
Бен снова озадаченно морщил чистый лоб.
– А почему нельзя делать что-нибудь, чтобы радовать себя?
– Почему же нельзя, можно. Но не всё, что ты делаешь для другого человека, нужно делать ради конфеты.
– А ради чего делать?
– Ради любви. Или ради искусства, музыки. Ради мамы, наконец.
– Я люблю маму, – жарко уверял сын.
– Конечно, любишь. А мама ещё больше любит тебя.
Какое-то время они шли молча, а когда на горизонте уже виднелась скромная витрина пекарни, Бен включался снова:
– Пап, а у тебя, значит, не будет этой звёздной болезни?
– Не будет, не сомневайся.
– А на что она похожа? – разочарованный невозможностью когда-нибудь увидеть её воочию, бубнил Бен.
– Ни на что не похожа, – поразмыслив, отвечал Говард. – Просто, кроме того, что тебя всё чаще начинают узнавать незнакомые, знакомые так же часто тебя не узнают.
Бен и спустя двадцать лет помнил этот разговор. И то, как блестела на июльском солнце серебряная седина продавщицы пирожных. Женщина смотрела на отца с благоговейной почтительностью и протягивала ему горячий бумажный пакет, от которого струился знакомый ванильный аромат.
– Для вас, как всегда, самые свежие, арти Грейси.
Отец признательно улыбался, расплачивался и прятал в тень шляпы ромбовидный шрам.
Тогда, пятилетнему, никто не говорил Бену, что глоритомия – операция по удалению тщеславия у новорождённых арти, освоенная медициной Ателиса много десятилетий назад, – не во все времена проходила успешно и в первые годы практики нередко разрешалась в холодящий, полный ужаса материнский крик.
В раннем Ателисе цифры, которыми исчислялись смерти младенцев после глоритомии, леденили воображение. Новая же история вовсе не знала трагических примеров. Едва в родильной палате впервые раздавался тоненький писк обладателя родимого пятна в форме полумесяца на правой стороне лба, дитя немедленно попадало в операционную. Опытнейшие хирурги-глоритомисты проводили манипуляции в правом полушарии, после чего на месте родимого пятна алел ромбовидный шрам. Когда ребёнка возвращали матери, она впервые брала его на руки и лишь тогда узнавала, что подарила миру нового арти.
Словом, всем было известно, что современная глоритомия не имела с экспериментами ранней поры ничего общего и в ста процентах случаев проходила успешно, пуская в мир лишённого тщеславия гения, рождённого творить ради искусства и блага Ателиса.
Во времена тех прогулок с пятилетним сыном тридцатилетний Говард Грейси объединил вокруг себя четверых коллег-арти: писателя Фруко, композитора Шульца, художника Эс Каписто и юного скульптора-архитектора Болса. Уже через год авторитет «Пятёрки Ателиса» затвердел алмазной прочностью. Именно эти пятеро – самых старших и опытных – составляли и утверждали культурное меню для горожан и определяли судьбу творений арти помладше.
Фруко решал, какой роман будет опубликован в первую очередь, а какой стоит отправить автору на доработку. Шульц утверждал репертуар филармонии и выпуск опер и концертов на виниловых пластинках. Эс Каписто делился опытом с молодыми арти и собирал выставки из холстов юных гениев. А мимо Болса не проходили ни барельефы, ни памятники, ни даже колонны, выраставшие в Ателисе.
Устоявшийся порядок позволял жителям ежегодно прочитывать с десяток высококачественных романов и каждый месяц посещать художественные галереи и филармонию, заряжаясь порцией новых шедевров.
Говард Грейси, однажды распределив роли, не вмешивался в дела коллег, предпочитая творить, будучи формальной верхушкой «Пятёрки», этакой звездой на башне. Он творил, репетировал с оркестром, дирижировал и равных в своём деле не знал.
Раз в месяц все пятеро собирались в кабинете Грейси в здании филармонии на площади да Винчи. Они пили коньяк и курили сигары, сдабривая дружеские посиделки рассказами о последних открытиях в мире искусства и интригуя друг друга обещаниями скорого «бриллиантового века» и грядущих тиражей новых гессе и рахманиновых.
– Вы не представляете, господа, как умеет взволновать мысль этот юноша! Вот увидите, он непременно когда-нибудь получит нашу главную премию, – восторженно потрясал пальцем краснолицый Фруко и молитвенно складывал рыжие ладони.
– Вы о каждом так говорите, – скептически выпускал сигарный дым Болс, самый молодой и склонный к меланхолии член «Пятёрки».
– Да-да, коллега! – горячо поддерживал его темпераментный – в противоположность Болсу – Эс Каписто, смуглый пожилой брюнет с вечными следами от палитры на манжетах. – Ваши пророчества ещё ни разу не подтверждались документально.
– Монументально тоже, – замечал Шульц, с лица которого никогда не сходила саркастическая, но дружелюбная улыбка.
– Клянусь, господа, – крестился Фруко, – я сам едва не бросился к перу, дочитав его последний роман! Столько мыслей, столько силы! – возбуждался и краснел он, выписывая в воздухе дирижёрские фигуры.
– Кстати, коллеги, – вдруг прерывал молчание Говард Грейси, – вы, вероятно, забыли, какое сегодня число. Равно как и повод для сегодняшней встречи. Напоминаю, что прошёл ровно год. И, насколько я помню, арти Фруко на сегодня – единственный, кто не выпустил в мир ни строчки. Прошу вас, коллега.
И он указывал на висящий в углу кабинета, похожий на почтовый, небольшого размера ящик с надписью «Благотворительность». Под дружное кивание, сопровождаемое звуком наполняющихся под рукой Болса коньячных бокалов, Фруко подходил к ящику, отсчитывал десяток крупных банкнот и с шорохом опускал их в металлическую коробку. После внесения платы за творческий простой Фруко возвращался с несколько поутихшим энтузиазмом к своему креслу и сгребал со столика бокал, в котором преломлялся благородными бликами ярчайший янтарь.
– Благодарю вас, арти Фруко, – улыбался Грейси и произносил тост, после чего вновь обращал к писателю колючий взор. – Вы в самом деле полагаете, что этот молодой человек достоин премии? Возбудит ли он в сердцах жителей то, ради чего мы все работаем?
– Несомненно, арти Грейси! – с прежним воодушевлением подпрыгивал в кресле Фруко. – Несомненно! Я сам читал! Это гениально!
За окнами раскатился гром.
– В мире гениев искусства? Странно, – поморщился от коньяка Шульц.
Эс Каписто, дожевав лимон, аккуратно выложил полумесяц корки на край блюдца белоснежного фарфора.
– Господин Фруко, а вы хорошо помните историю первого казнённого арти?
Всхлипывающие звуки жующихся лимонов смолкли.