bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

Первый конфликт произошел уже в ночь на 28 февраля, когда Родзянко и Энгельгардт явились в комнату № 42, уже занятую военной комиссией Совета. О дальнейшем поведал Мстиславский. Родзянко с порога произнес:

– Временный комитет Государственной думы постановил принять на себя восстановление порядка в городе, нарушенного последними событиями… Комендантом Петрограда назначается член Государственной думы, полковник Генерального штаба Энгельгардт.

– Штаб уже сложился, – отвечал оказавшийся в комнате Соколов, – штаб уже действует, люди подобрались. При чем тут полковник Энгельгардт!..

В ответ Родзянко стукнул ладонью по столу:

– Нет уж, господа, если вы нас заставили впутаться в это дело, так уж потрудитесь слушаться!

«Соколов вскипел и ответил такой фразой, что офицерство наше, почтительнейше слушавшее Родзянко, забурлило сразу. Соколова обступили. Закричали в десять голосов. Послышались угрозы. «Советские» что-то кричали тоже. Минуту казалось, что завяжется рукопашная. Не без труда мы разняли спорящих»[100]. Конфликт разрешился введением представителей Совета в военную комиссию Энгельгардта.

28 февраля произошло одно событие, подчеркивающее роль личности в истории. Имя этой личности – Александр Александрович Бубликов. Он был директором Ачинско-Минусинской железной дороги, членом Исполкома Всероссийского съезда промышленности и торговли, депутатом IV Думы от Пермской губернии, входил во фракцию прогрессистов, масон. Пока в Таврическом дворце предавались рефлексиям, страхам и сомнениям, этот комиссар ВКГД проявил кипучую энергию, поспешив занять Министерство путей сообщения. Товарищ министра Юрий Владимирович Ломоносов рассказывал: «С трудом получив согласие Родзянко, Бубликов набрал на улице солдат… вызвал своих друзей… и в столь случайной компании прибыл около 3 часов в министерство. Расставив караул вокруг всех входов, Бубликов прямо прошел в кабинет начальника управления железных дорог. Туда сбежалось все начальство, кроме министра. Объявив о том, что Думский комитет взял власть в свои руки, он отвел в сторону начальника управления Богашева и объявил ему, что в его же интересах он его арестовывает и отправляет в Таврический дворец. Затем Бубликов прошел в кабинет к министру и от имени Думы предложил ему оставаться на посту. Тот отказался, ссылаясь на расстроенные нервы. Бубликов в интересах его безопасности объявил его под домашним арестом и приставил стражу к дверям его кабинета».

Выйдя от министра, Бубликов отправил по всем станциям Российских железных дорог депешу: «Железнодорожники! Старая власть, создавшая разруху во всех областях государственной жизни, оказалась бессильной. Комитет Государственной думы, взяв в свои руки оборудование новой власти, обращается к вам от имени Отечества: от вас теперь зависит спасение родины. Движение поездов должно поддерживаться непрерывно с удвоенной энергией. Страна ждет от вас больше чем исполнения долга – она ждет подвига».

Ломоносов утверждал: «Эта телеграмма в мартовские дни сыграла решающую роль:…за два дня до отречения Николая вся Россия или, по крайней мере, та часть ее, которая лежит не дальше 10–15 верст от железных дорог, узнала, что в Петрограде произошла революция… Первое впечатление всегда самое сильное. Из телеграммы Бубликова вся Россия впервые узнала о революции и поняла, что ее сделала Дума. Нужны были месяцы, чтобы гуща русского народа поняла эту фальсификацию. Но тем не менее тот факт, что Бубликов нашел в себе смелость торжественно уведомить всю Россию о создании новой власти в то время, когда фактически еще никакой власти не было, предотвратило на местах даже тень контрреволюционных выступлений»[101]. Второй телеграммой Бубликов запретил движение каких-либо воинских составов в радиусе 250 верст от Петрограда, предотвращая тем самым появление войск с фронта.

В Таврическом дворце тревога и страх стали сменяться взволнованной уверенностью. Ощущения Милюкова: «Мы были победителями. Но кто «мы»? Масса не разбиралась. «Действительно, весь день 28 февраля был торжеством Государственной думы как таковой. К Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной думы»[102]. В течение дня ВКГД в качестве временного правительства признали Земский и Городской союзы, Военно-промышленный комитет, Петроградская и Московская городские думы и другие прогрессивные общественные организации.

А Совет рос как на дрожжах, пополняемый вновь прибывшими делегатами – их количество перевалило за тысячу.

Исполком Совета начал обсуждать организацию центральной власти. Наибольшую активность проявляли большевики, которые предлагали «составить Революционное Правительство из рядов тех партий, которые входили в Совет того времени» и принять решение о прекращении войны. Большевики не встретили поддержки. «Из числа членов Исполнительного Комитета, приближавшегося к 30… только восемь человек стояли за власть самой революционной демократии»[103], – констатировал Шляпников. Не больше сторонников оказалось и у идеи коалиционности – вхождения в коалицию с буржуазными партиями в составе правительства, – которую наиболее последовательно отстаивали бундовцы. В итоге возобладало мнение циммервальдистов о том, что, раз революция буржуазная, власть должны организовать буржуазные партии – в первую очередь кадеты.

Условия поддержки правительства? Большевистский призыв – сделать условием немедленное прекращение войны с Германией – был отвергнут. Ограничились восьмью пунктами: амнистия политзаключенным; свобода слова, печати, собраний и стачек; отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений; созыв Учредительного собрания; замена полиции народной милицией с выборным начальством; выборы в новые органы местного самоуправления; неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей; устранение для солдат ограничений в пользовании гражданскими правами.

Почему большинство Исполкома отказалось от претензий на власть? Дело, полагаю, не только в теоретической невозможности для социалистов участвовать в буржуазном правительстве. Были, конечно, конъюнктурные соображения. Лидеры соцпартий прекрасно понимали, что их известность и престиж были невелики по сравнению с престижем Думы. Любое правительство, составленное из наличных членов Исполкома, известных лишь узкому кругу соратников, было бы крайне неавторитетным. Но еще большее значение имел страх власти, особенно в ситуации, когда никакой уверенности в дне завтрашнем не было.

Надо обратить внимание также на жизненный опыт и психологический склад лидеров эсеров и меньшевиков. Видный меньшевик Ираклий Георгиевич Церетели писал, что «и социал-демократы, и социалисты-революционеры имели в своих рядах много даровитых, знающих и преданных демократии работников. Но вся их психология, вся установка их работы были чисто пропагандистскими, и никто из них не чувствовал вкуса и способностей к правительственной деятельности»[104].

А эсер Владимир Бенедиктович Станкевич видел две главные причины отказа его лидеров от власти: «Прежде всего – инстинктивные навыки отрицательного отношения к власти, которая всегда казалась злом, пачкающим, уничтожающим принципиальную чистоту; поэтому хотелось, сохраняя в руках фактическую силу, остаться в положении оппозиции, по возможности даже безответственной. Главным же фактом отказа от участия во власти была война. Принять власть в то время, как свыше 10 миллионов людей было под ружьем, демократия не могла, так как не знала, как относиться к армии и к войне»[105].

Правительство либеральной мечты

Знаменитый философ Николай Александрович Бердяев в те дни писал: «История по своей последней реальности творится немногими, она аристократична, и всякая массовая революция, переходя к демократизации и т. п., есть лишь отражение внизу того, что совершается наверху, результат жертвенной решимости избранников духа идти в гору, по новым, неведомым путям, жертвенно порвав с прошлым»[106]. Что верно, то верно.

От новой власти зависело многое, если не все. И Временное правительство было командой мечты прогрессивной российской общественности. Именно этих людей (за исключением, может, Некрасова и Терещенко) все оппозиционные императору парламентские партии и видели в составе кабинета. И эйфория от его прихода к власти – особенно в либеральных кругах – была необычайная.

Вот коллективный портрет команды мечты. С жизненными траекториями ее основных звезд – князя Львова, Гучкова, Милюкова и Керенского – мы немного познакомились. Но как современники оценивали их деловые качества в качестве руководителей государства?

Глава правительства и министр внутренних дел высокий, худой 55-летний князь Львов, судя по всему, был неплохим коммуникатором, в отличие от большинства кабинета он умел разговаривать с простым народом (что вообще было характерно для русского дворянства, общавшегося с деревенскими людьми, но не для городской интеллигенции). Князь Львов импонировал – до времени – Керенскому, который напишет: «Истинный аристократ, принадлежавший к старейшему историческому российскому роду, он был среди нас безусловно самым демократичным, лучше всех понимая настоящую душу русского мужика. Скромный почти до болезненной застенчивости, совершенно неприхотливый во всем, что касалось его лично, князь с виду не обладал никакими отличительными чертами главы правительства»[107].

Почти все его коллеги по кабинету находили, что князь – при всех его достоинствах – был совершенно не на своем месте. «Нам нужна была во что бы то ни стало сильная власть, – справедливо замечал Милюков. – Этой власти кн. Львов с собой не принес… Сперва он растерялся и приуныл перед грандиозностью свалившейся на него задачи; потом «загорелся» всегдашней верой и ударился в лирику. «Я верю в великое сердце русского народа, преисполненного любовью к ближнему, верю в этот первоисточник правды, истины и свободы»[108]. Набоков, который стал управляющим делами правительства, приходил к выводу: «Он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи»[109].

Наблюдавший со стороны Бубликов считал министра-председателя «положительным несчастьем» кабинета: «Вечно растерянный, вечно что-то забывший, ничего не предусматривающий, постоянно старающийся всем угодить, всем быть приятным, ищущий глазами, кому бы еще уступить, какой бы еще выдумать компромисс, он был как бы ходячим символом бессилия Временного правительства. Необходимой по переживаемому моменту властности в нем не было и помину. Князь Львов занял позицию упорного ничегонеделанья и непротивления»[110]. Львов был совершенно не приспособлен для систематической работы и был буквально раздавлен грузом свалившихся на него проблем. «Человек большого обаяния, он был бы превосходным председателем Совета Лондонского графства, – полагал Локкарт. – Он был идеальным председателем Земского союза, но он не годился для революционного премьер-министра»[111].

Гучков – человек, считавшийся самой сильной и волевой фигурой оппозиции императору, его главным противником, – достиг главной цели в жизни. Принял отречение императора и возглавил военное ведомство. Гучкова традиционно считали крупным знатоком военного дела и непререкаемым авторитетом для военных. Но так ли было на самом деле? Генерал Василий Гурко даст такой ответ: «Гучков имел много знакомых среди военных, от не слишком значительных руководителей армии до молодых офицеров, а благодаря своим связям в Думе был полностью осведомлен о юридической и административной сторонах деятельности Военного министерства. Все перечисленное создавало у него иллюзорное представление о жизни армии и условиях ведения войны, но в его знаниях имелись большие провалы, о чем сам он, вероятно, не догадывался»[112].

Неудивительно, что в армии назначение Гучкова было встречено не однозначно. Генерал Петр Николаевич Врангель замечал, что «назначение военным министром человека не военного, да еще во время войны, не могло не вызвать многих сомнений»[113]. Степуну с первого же взгляда он показался «человеком совершенно непригодным на роль революционного военного министра… Гучков «орлом» не был. По своей внешности он был скорее нахохлившимся петухом»[114]. Керенский его просто невзлюбил, подчеркивая, что фигура военного министра была глубоко чужда самому духу революционной эпохи: «Суровый, замкнутый, мрачный, всегда «отчужденный», Гучков убеждал массы гораздо меньше других. Ему не верили, и он это с горечью понимал»[115].

Набоков констатировал: «Значительную часть времени он отсутствовал, занятый поездками на фронт и в Ставку. Потом – в середине апреля – он хворал… Я склонен думать, что Гучков с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался только par acquit de conscience[116]. Во всяком случае, ни у кого не звучала с такой силой, как у него, нота глубокого разочарования и скептицизма, поскольку вопрос шел об армии и флоте»[117]. Главный буревестник Февральской революции первым сбежит из правительства.

Вторым окажется Милюков, который без ложной скромности замечал: «Про меня говорили, что я был единственным министром, которому не пришлось учиться на лету и который сел на свое кресло в министерском кабинете на Дворцовой площади как полный хозяин своего дела»[118]. И это говорил человек 56 лет, до этого ни дня не проработавший на дипломатической службе! Что уж говорить о компетентности остальных министров.

Милюков был, несомненно, любимцем западных дипломатов в Петрограде, еще до революции его чаще, чем в Думе, видели в посольствах союзных стран, где он рассказывал об ужасах царского режима и предательстве в высших эшелонах власти. Вот характерное мнение американского посла Фрэнсиса: «Он был настолько подготовлен быть министром иностранных дел, что никто другой не назывался кандидатом на это место. Милюков читал лекции в Америке и был хорошо известен в США как выдающийся ученый и патриотичный русский… И в России, и во всех других странах на него смотрели как на государственного деятеля, мужественно отстаивающего свои убеждения и обладающего высоким уровнем культуры. Он был тщательным лингвистом, свободно говорившим на английском, французском, немецком и польском… Он никогда не искал слова, чтобы выразить свои мысли, обладал легким пером и логическим умом»[119].

Керенский был прямо противоположного мнения, считая его ничуть не более созвучным эпохе, чем Гучкова: «По своей натуре Милюков был скорее ученым, нежели политиком… Вследствие своей прирожденной склонности ко всему относиться с исторической точки зрения Милюков и исторические события склонен был рассматривать в плане перспективы, глядя на них с точки зрения книжных знаний и исторических документов. Такое отсутствие реальной политической интуиции при более стабильных условиях не имело бы большого значения, но в тот критический момент истории нации, которые мы переживали в те дни, оно могло иметь почти катастрофические последствия»[120].

Главной фигурой Временного правительства, его стержнем и воплощением суждено будет стать Керенскому, фигуре, которая представлялась современникам и незаурядной, и трагической, и трагикомической. Понятно то уважение, а то и почитание, которое испытывали к нему многие соратники по партии, например, Станкевич: «Во время революции я не мог не видеть, что это исключительный человек, особого масштаба, по крайней мере по сравнению со всем другими деятелями того времени. Он первый верно и ярко сознал существо и неотвратимость переворота, без колебания отдавшись ему всем своим существом»[121]. Чернов называл Керенского единственным человеком «в составе первого Временного правительства, который шел навстречу революции не упираясь, а с подлинным подъемом, энергией и искренним, хотя и несколько истерически-ходульным пафосом»[122].

Керенский удостоился – поначалу – весьма высоких оценок от западных дипломатов и разведчиков. Фрэнсис, ставя его гораздо ниже Милюкова, как молодого человека «с исключительно нервным темпераментом», видел ценность Керенского в том, что он «предотвращал эксцессы радикальных революционеров»[123]. Локкарт считал: «Во всем кабинете был только один человек, обладающий какой-то силой. Это был кандидат Советов – Керенский, министр юстиции. Революция сокрушила моих прежних друзей-либералов. Приходилось искать новых богов… Его энтузиазм заразителен, его гордость революцией безгранична»[124].

Коллеги по кабинету, принадлежавшие к другим партиям, в глубине души считали Керенского, скорее, выскочкой. И мало кто воспринимал его вполне своим. «Трудно даже себе представить, как должна была отразиться на психике Керенского та головокружительная высота, на которую он был вознесен в первые недели и месяцы революции, – замечал Набоков. – В душе своей он все-таки не мог не сознавать, что все это преклонение, идолизация его – не что иное, как психоз толпы, что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически-восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему – случайному, маленькому человеку – навязала и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться…» С болезненным тщеславием, считал Набоков, в Керенском соединялось «актерство, любовь к позе и вместе с тем ко всякой пышности и помпе»[125].

Актеры, как известно, бывают разными. Хорошим ли актером был Керенский? Знаменитый певец Александр Николаевич Вертинский в мемуарах замечал: «Это был актер. И плохой актер! К нему скоро приклеилась этикетка «Печальный Пьеро Российской революции. Собственно говоря, это был мой титул, ибо на нотах и афишах всегда писали: «Песенки печального Пьеро». И вообще на «Пьеро» у меня была, так сказать, монополия! Но… я не возражал»[126]. Еще менее позитивные эмоции актерство Керенского вызывало у тех, кого он содержал под стражей в Правительственном павильоне Таврического дворца. Один из них – товарищ обер-прокурора Синода князь Николай Давидович Жевахов делился впечатлением: «Он был весь на пружинах, упивался славой и верою в себя и свое призвание. Безмерно честолюбивый, он не сознавал, что производил впечатление глупого, бездарного актера провинциального театра и что над ним смеялись даже те, кто создавал ему его славу. Это был совершенно невменяемый человек, производивший до крайности гадливое впечатление»[127]. Впрочем, об актерских способностях Керенского были и другие мнения. Великий художник Александр Николаевич Бенуа записал в дневнике: «Не могу скрыть от себя, что во всем поведении, во всей манере быть и в разговорах Керенского много наигрыша, «каботинажа», но актер он, во всяком случае, неплохой»[128].

Порвав с женой, которую он уже называл «ходячей панихидой», и поселившись в служебной квартире министра юстиции, он развил бурную активность. Был ли Керенский профессионально подготовлен, чтобы возглавить министерство юстиции? Выдающийся юрист сенатор Николай Николаевич Таганцев вспоминал: «К общему изумлению и огорчению? министром юстиции стал А. Ф. Керенский. Второстепенный молодой адвокат, социалист-революционер, крайне левый член Думы, он был известен своими чисто демагогическими резкими выступлениями в думских заседаниях. Неуравновешенный, нервный, не без способностей, он обладал ораторским талантом чисто митингового характера. Появление такого лица на посту министра юстиции не предвещало ничего хорошего»[129].

Завадский, опытнейший юрист, написал, что «министром явился человек до дикости чужой». Керенский представлялся Завадскому человеком «неглупым, искренним, с живым воображением, с порывами доброй воли, с готовностью все сделать для того, чтобы Россия благоденствовала». Но Завадский отмечал и его немалые «личные недочеты»: «Чрезмерно нервный, стоящий, пожалуй, на границе истерики, он был страстен и, следовательно, пристрастен, был нетерпелив и, следовательно, неоснователен. Работая в революционном подполье, он был до наивности несведущ в правительственной технике всякого рода»[130].

Министру финансов Михаилу Ивановичу Терещенко в революционные дни исполнился 31 год. Он был представителем династии украинских землевладельцев и сахарозаводчиков, располагавшей 150 тысячам десятин земли, сахарными, лесопильными, суконными производствами, винокурнями в Киеве с окрестностями, Подольской, Черниговской, Орловской и ряде других губерний. Поучившись у экономистов Лейпцигского университета, он экстерном окончил юридический факультет Московского, где и преподавал, пока не подал в отставку в знак протеста против увольнения трех коллег. Меломан и театрал, он подался в дирекцию Императорских театров, дослужился до камер-юнкера, получил потомственное дворянство. Терещенко, этот «изящный монденный англоман»[131] (словами Бенуа), имел состояние в 70 млн рублей, что равноценно состоянию современного долларового миллиардера.

Набоков не запомнил, чтобы Терещенко за два месяца руководства Минфином «оставил сколько-нибудь заметного следа. Занят он был главным образом выпуском знаменитого займа свободы… Он отлично схватывал внешнюю сторону вещей, умел ориентироваться, умел говорить с людьми – и говорить именно то, что должно было быть приятно его собеседнику и соответствовать взглядам последнего»[132]. А Суханов полагал: «Молодой человек был неглуп и довольно ловок»[133]. Вместе с Керенским Терещенко войдет в неформальную руководящую тройку Временного правительства, третьим участником которой станет министр путей сообщения Некрасов.

«Друг и вдохновитель Керенского, последовательно министр путей сообщения, финансов, товарищ заместитель председателя, финляндский генерал-губернатор, октябрист, кадет и радикал-демократ, балансировавший между правительством и Советом, – Некрасов, наиболее темная и роковая фигура среди правивших кругов, оставлявшая яркую печать злобного разрушения на всем, к чему он прикасался: будь то создание «Викжеля», украинская автономия или Корниловское выступление…»[134] – охарактеризует Некрасова генерал Антон Иванович Деникин. А Бубликов, который в вопросах путей сообщения разбирался на порядок больше Некрасова, считал его кандидатуру совершенной катастрофой для российского транспорта. «Были ловкие интриганы, смотревшие на власть не как на служение народу, на создание всего его будущего, а как на способ личного выдвижения, вроде Н. В. Некрасова»[135].

Министр торговли и промышленности 41-летний Коновалов – был сыном хлопчатобумажного фабриканта. Он продолжил трудовую династию после учебы на физмате Московского университета и в школе ткачества в немецком Мюльгаузене, возглавив товарищество мануфактур «Иван Коновалов с сыном». Коновалов славился либерализмом в отношении рабочих, строил для них комфортабельные общежития, ввел 9-часовой рабочий день. Общественная активность привела его к руководству хлопкового комитета при московской бирже, костромского комитета торговли и мануфактур, Российского взаимного страхового союза и т. п. В 1905 году Коновалов стоял у истоков торгово-промышленной партии, затем спонсировал многие либеральные периодические издания. Один из лидеров прогрессистов, с июля 1915 года Коновалов был товарищем председателя Центрального военно-промышленного комитета (Гучкова), одним из инициаторов создания Рабочей группы ЦВПК.

Коновалов был, пожалуй, единственным министром (кроме Милюкова), который не вызывал отрицательных эмоций у Набокова, но и тот замечал: «В первом составе Временного правительства я не помню, чтобы он играл заметную роль. Чаще всего, мне кажется, он жаловался на то, что Временное правительство не в достаточной степени занято разрухой промышленности… Красноречивым он никогда не был, он говорил чрезвычайно просто и искренно, так сказать, бесхитростно, но мне кажется, что раньше всего в его обращениях к Временному правительству зазвучали панические ноты»[136]. Однако никаких значимых шагов по налаживанию торговли и промышленности в России со стороны Коновалова зафиксировать не удалось. «Были люди, действительно искренно преданные родине, но зато неврастенически безвольные, как А. И. Коновалов»[137], – объяснял знавший его Бубликов.

Сложнейший – крестьянский – вопрос предстояло разрешать 47-летнему Андрею Ивановичу Шингареву. Уроженец Воронежской губернии (мать – дворянка, отец – из купеческого сословия), он окончил физико-математический и медицинский факультеты Московского университета. Работал земским врачом, но всероссийскую известность стяжала ему книга «Вымирающая деревня». Она же превратила Шингарева в главного эксперта партии кадетов по крестьянскому вопросу. Он был депутатом III–IV Госдум, масоном. Коллега по партии Набоков признавал: «Чувствовалось, что у Шингарева слегка кружилась голова от той высоты, на которую его, скромного земского врача, вознесла не случайная удача, не чужая рука, а его собственная работа… Он работал, вероятно, 15–18 часов в день, сразу переутомился и как-то очень скоро потерял бодрость и жизнерадостность. В заседаниях Временного правительства… чувствовал себя на трибуне Государственной думы, говорил длительно, страшно многоречиво, утомлялся сам и утомлял других до крайности»[138].

На страницу:
5 из 12