Полная версия
Русский Треугольник
Всё теперь видится еще страшнее, потому что тогда думать не успевали, многие не успели совсем и навсегда. И тому, кто хоть однажды ходил в атаку или сидел в засаде в группе наблюдателей или в штурмовой группе, это понятно с одного слова. Иногда сдавали нервы, и казалось, что ты сходишь с ума от напряжения, от неизвестности, которая страшнее всего. А таких моментов было предостаточно, особенно когда попадал в группу разведки.
Штурмовые группы находились в глубине района, где происходила операция, а группа наблюдения – это что-то вроде разведки, шла первой. Ей нужно было найти место и залечь в засаде. Засады такие носили разный характер: была так называемая «засада-приманка», когда мы производили какие-нибудь боевые действия, чтобы привлечь внимание террористов на себя, а мины были на подходе к нам или в другом месте, куда ваххабиты попадали с нашей помощью. Я сам был в такой группе наблюдения. В нашу задачу входило загнать их, как зверей, то есть направить туда, где находилась основная, настоящая засада. И от того, насколько точно ты это выполнишь, зависела реально твоя жизнь, ведь у нас не было таких сил, чтобы вступать с ними в полноценный бой, потому что главные силы сконцентрировались в другом месте и для встречи с боевиками были готовы, в том числе и минирование производили с таким расчетом, чтобы они на него попали, когда станут продвигаться в сторону, где их уже будут ждать наши бойцы. Когда поучаствовал в таком «спектакле», забыть этого ты уже не сможешь.
Хорошо, что в молодости есть столько отвлекающих моментов, а то бы свихнулся на фиг. Для меня глотком жизни стала Анна. Я пил и не мог напиться, как однажды из найденного нами случайно родника. До сих пор помню, какой был вкус у той воды и какой прозрачной она была.
Анна провела своей нежной рукой по моей голове и сняла мою боль – мой страшный сон – мою искореженную память, оглушенную артиллерийской канонадой и обожженную огнем, несущимся вослед за мной оттуда, где меня больше нет.
Кем была для меня эта женщина? Она вошла в мою жизнь и стала ею так же естественно, как естественно человеку дышать, думать о чем-то, радоваться и огорчаться. Нет, это не были идеальные отношения, но они были неизбежными, предопределенными как будто, хотя к мистике я отношусь с осторожностью, ведь тогда можно было бы всё списать на волю судьбы, исключив свою собственную волю и свою ответственность. Я не могу разделить на части мое чувство к ней, выделить что-то одно, главное. Даже то, что я не понимал в ней, и то, что раздражало меня, – всё равно было ею, принадлежало ее образу, который я, конечно, дорисовывал своими красками, как говорится: художник так видит. В каком-то смысле влюбленный человек является тем самым художником: он способен по-своему смотреть и разглядеть даже то, чему сам человек не придает значения или хотел бы скрыть от других. Я любил ее. Я люблю ее до сих пор, если этому чувству придать истинный смысл и не путать с похожими ощущениями, которые гораздо чаще посещают людей, переплетая друг с другом по жизни, но к любви это не имеет никакого отношения. Наверное, в глубине души я остался тем же пацаном, который делил всё на черное и белое, а может быть, мне просто хотелось быть честным перед собой. Так всегда было.
Я посмотрел на столик, за которым сидела Анна, и мысленно поблагодарил ее за то, что она еще не ушла. Конечно, мы оба изменились за то время, которое прошло после нашего расставания. Но Анна сохранила в себе ту спокойную уверенность без всякого намека на превосходство, на желание выделиться, доказать свою силу. Да она и не была сильной в том смысле, который вкладывают в это деловые и эмансипированные женщины. Ее сила была в другом, я не знаю таких слов, это слишком женское и колдовское: необыкновенная, невозможная, невыносимая, это всё о ней… Может быть, некоторые видели некую высокомерность в ее всегда прямой спине, стройной шее, словно она пыталась тянуться вверх, отчего подбородок ее был всегда немного приподнят, и даже когда она расстраивалась, то запрокидывала голову назад и, закрыв глаза, оставалась в этом положении какое-то время, – казалось, что она подставляет лицо небу, солнцу или хочет, чтобы на нее падал его свет и всё темное и печальное освещал собой и стирал таким образом с лица…
Ее движения и теперь всё так же были изящны, в них не чувствовалось никакой резкости, нервной торопливости, какую я встречал у других женщин после, невольно сравнивая их с Анной. И это было моим наказанием, мукой, неизбывным разочарованием и печалью об утраченном совершенстве и мечтой о нем. Ускользающая красота. Так назывался один из моих любимых итальянских фильмов, который я смотрел несколько раз, потому что слова эти так подходили к Анне, они выражали то, что было заложено в ней и что мы называли любовью. Но это слово слишком обобщает всё, оно похоже больше на пароль, который известен двоим. Я не часто говорил его Анне, мне казалось, что мы и без него узнали бы друг друга даже с завязанными глазами, даже на расстоянии и в темноте.
С годами я понял, что случайных встреч не бывает и только позже мы это сознаём с опозданием, когда уже безнадежно опоздали. Но благодаря этим встречтам мы становимся теми, кем стали. Я благодарен этой женщине, от которой меня отделяют три столика в кафе и пятнадцать лет в жизни. И дело не в том, что я погружаюсь в прошлое, живу прошлым, а нужно жить настоящим, нет, я только сейчас смог связать воедино все свои разорванные жизни, собрать самого себя в одно целое, потому что раньше, как я уже говорил, моя жизнь была разбита на некие фрагменты и эти части прожиты были вроде мной, а вроде просто похожим на меня человеком. Я считал правильным, захлопнув за собой дверь, идти вперед и дальше, не оборачиваясь. Это было проще.
Так случилось после войны. Наверное, в то время это стало чем-то сродни самозащиты: желание поскорее забыть произошедшее со мной, отстраниться от него. Добровольная амнезия. А потом уже вошло в привычку. Но не сработало. Только в молодости это еще как-то удавалось, а со временем перестало получаться.
До меня не сразу доходила некоторая информация, а может, я слишком был занят самим собой, не замечая важных вещей. Только через два года после случившегося я узнал, что генерал Лев Рохлин был застрелен ночью 3 июля 1998 года на своей даче. Официальная версия гласила, что это был семейный конфликт и что стреляла его жена Тамара. Но человек, который был знаком с генералом, рассказал мне, что сам Рохлин говорил ему: «Я знаю – уже заготовлен сценарий моего физического устранения, которое будет замаскировано под бытовую версию». Именно так и случилось. И никого не смущал тот факт, что убит он был в постели на втором этаже, а в кухне на первом этаже на высоте двух метров от пола был найден след от пули. Как такое может быть? А вот так и может… Сама же обвиняемая была избита. И хотя следов ее пальцев на пистолете не обнаружили, это не помешало оставить женщину в следственном изоляторе на четыре года, а потом так же неожиданно выпустить оттуда. Позже стали просачиваться всевозможные детали этого убийства – например, то, что настоящие убийцы были в масках и что они угрожали убить сына в том случае, если жена генерала не возьмет на себя вину за убийство своего мужа. И эта информация словно отбросила меня в то время, которое я так хотел забыть. У меня было такое чувство, что я снова сижу в заваленном камнями БТР и молчу, потому что говорить нельзя. И сейчас нельзя? А когда будет можно? Я тогда вылезу из него и заору во всё горло: «Я свободен!» – и эхом отзовется в горах мой голос.
На счастье, в то время возникла Анна, как спасение от отчаяния и окончательного разочарования в людях, которым я верил. Деление на черное и белое – естественное свойство молодого нетерпеливого ума. Анна была исключительно на светлой стороне мира. И меня тянуло к этому свету – к этой женщине, которая несла его в себе. Был ли я тогда таким уж романтиком, каким теперь изображаю себя, смотря как бы издалека на всё? Мне кажется, был, но не в чистом виде. Во мне бурлили разные ингредиенты чувств, и этот химический процесс порой протекал стихийно, по щелчку, по возникшей внезапно эмоции, от первой случившейся в голове мысли, показавшейся в тот момент самой правильной. Я с упорством молодого барашка говорил себе, что всё будет хорошо и так, как надо. Я был уверен, что Анна тоже думает обо мне. Хотя откуда такая самоуверенность? Какие основания? Я не задумывался тогда над этим…
У меня был повод позвонить ей, и я позвонил. Она сказала, что через месяц приедет за деньгами и если не застанет меня дома, то просто возьмет полагающуюся сумму, которую я должен оставить на столе, и что ключ от квартиры у нее есть. «И это всё?» – удивился я, мягко говоря, но ей, конечно, ничего подобного не сказал. Меня как будто обдали ледяной водой. В ее голосе не чувствовалось даже намека на теплоту и нежность, которую я сам себе вообразил после нашей встречи. Нет. Со мной по телефону говорила деловая женщина, у которой я вчера снял квартиру. «А чего ты ждал? Что она прибежит и кинется к тебе на шею? А может быть, ты решил, что она сдала квартиру, чтобы приходить в это любовное гнездышко для утех с тобой?» – спрашивал я себя, кривя губы в улыбке и строя гримасы у витрины магазина, в стекле которой отражалась моя глупая рожа. Лучше закурить, – решил я, но был сильный ветер, поэтому даже это не получилось с первого раза: сигарета всё время гасла. Ничего не получается у меня, – продолжал я дальше погружать себя в туманную муть – предвестницу беспросветной тоски. Да, со мной такое случалось, то ли от слабости духа, то ли от утонченности оного, по мне это одно и то же, просто второе название несет в себе надежду на выравнивание моего настроения в процессе жизни. Идти в свое новообретенное жилище мне совсем не хотелось, и я пошел навстречу ветру, который продувал мою голову, мои мысли. Когда-то я читал стихотворение французского поэта Рембо, нет, не крутого Рембо, а с ударением на последний слог (это для особо одаренных, я от них не так уж далек). Так вот, там меня задел именно этот образ с головой, продуваемой ветром, или с мыслями, обдуваемыми ветром, в общем как-то так. Я болтался по городу до самой ночи, как будто мне идти было некуда. Питер располагает к бродяжничеству, склоняет к нему. В нем легко потеряться и не найтись. Особенно, если белые ночи, когда вроде всё видно, а человек тут тебе был, а тут – растворился в загустевшем тумане. Не человек вовсе, а тень одна. Здесь в воздухе разлито одиночество: хочешь – пей его, хочешь – беги, только не стой на месте в нерешительности, иначе кто-то решит за тебя. И ты окажешься в чьей-то квартире, проснувшись утром с больной головой, с трудом узнавая нового друга, который и привел тебя сюда, и напоил какой-то дрянью, и читал тебе Рембо, но ты же сам сказал про эту гребаную строчку ему еще там на мосту, а после этого завязался разговор и так далее. В другом случае могла еще оказаться и подруга у него или две подруги или вообще много народа какого-то незнакомого, но здесь это не важно. Я начинал уже привыкать к этому городу, но не мог еще до конца понять, почему люди каким-то образом узнают друг в друге своего. Как они это чуют, по степени одиночества или это особый дар, который еще нужно постичь?
Конечно, я не мог вытерпеть целый месяц, чтобы не видеть Анну. И уже через неделю поплелся в ее двор, спрятавшись за угол стены. Я периодически высовывался из своего укрытия, чтобы не прозевать момента, когда она будет возвращаться к себе домой с работы. И вдруг увидел, как Анна идет вместе с каким-то мужчиной, и, судя по тому, что он выглядел старше ее, я подумал, что это и есть ее муж, о котором она мне говорила. Он нес в руке пластиковый пакет, довольно тяжелый, и о чем-то живо рассказывал. Анна смеялась. Лучше бы я этого не видел. Лучше бы я не сидел в засаде, разведчик хренов!
Но через десять дней я пошел туда снова, однако уже не подходил к дому, а просто делал вид, что прогуливаюсь туда-сюда мимо подворотни, ведущей во двор. Не хватало только трости, чтобы выглядеть петербургским денди пушкинских времен. Анна заметила меня и подошла сама в тот момент, когда я не мог видеть ее, так как шел в обратную сторону, а она появилась сзади и как ни в чем не бывало спросила:
– Гуляете, Антон?
Я обалдел от неожиданности:
– Да, вот решил погулять. Я работаю здесь неподалеку…
– Ну да, я так и подумала, – сказала она и улыбнулась. – А я сегодня раньше ушла с работы. Какая неожиданная встреча! Раз уж так вышло, – продолжала иронизировать она, – тогда расскажите мне, как ваши дела. Устраивает ли вас квартира? Может, есть какие-то вопросы?
«Господи, о чем она говорит? Для чего она говорит это всё? – думал я. – Не то, всё не то…» И вдруг во мне возникла удачная, как мне показалось, мысль:
– Я приглашаю вас в кафе. Надо же как-то отметить мое новоселье, а то вы так резко пропали, что мне не удалось это сделать раньше.
Как ни странно, она согласилась, и мы пошли рядом. Я что-то болтал о своей работе, а она говорила, что мне нужно летом обязательно поступать в институт, потому что я прирожденный технарь. И еще за что-то хвалила меня. Это было не важно: мне нравилось просто слушать ее голос. Иногда он застревал где-то между проезжающими по дороге машинами, потом взлетал снова, и я ловил его продолжение и хотел, чтобы он никогда не останавливался.
Этот вечер я отметил для себя одним словом: «счастье». И стал ждать второго числа, когда Анна должна была прийти за оплатой. Я бы и сам мог привезти ей деньги, но боялся, что она ухватится за это предложение и вообще не появится в этой квартире.
В тот долгожданный день я забил на работу, сказавшись больным. Ну не мог я пропустить такого момента! Почему-то я был уверен, что она придет именно днем, специально, чтобы не застать меня дома. Но я оказался хитрее. Коварный соблазнитель, ёпт. Мне было смешно от того, что я такой необыкновенный стратег, ведь она избегает встречаться со мной наедине, это медицинский факт, как говорит мой отец, врач по профессии. А чего она боится? Я стоял на балконе и курил, оглядывая свой уже тронутый весной двор. Внизу пробивалась трава трехдневной щетиной, а на деревьях вовсю набухшие почки норовили вот-вот раскрыть нарождающиеся в них листья – еще совсем хрупкие и нежные, еще не знающие, как выглядит этот мир. Что-то назревало вокруг, некое ожидание чуда, несмотря на то что оно случается каждую весну. Но от этого не становилось менее желанным.
Страсть к Анне вызревала во мне, как вино в бочке, приобретая со временем свой устойчивый вкус, но еще с молодой игристостью, ощущаемой легким покалыванием воздушных пузырьков, что кружат голову и опьяняют, но совсем ненадолго. Это был вкус жизни. Для меня он приобретал конкретный аромат ее духов, который уже запал глубоко во мне. И даже ослепнув, я бы нашел свою Анну по легкому дуновению его. Я не мог вспомнить, чтобы когда-либо такое происходило со мной: казалось, всё во мне обострено до крайности: прикоснись она, и я бы стал вырабатывать электрический ток. Меня самого рассмешило подобное сравнение. И, улыбаясь птицам, я стал насвистывать свою песню жаворонка, ищущего себе подругу. Мне было так легко, что эта легкость передалась моему телу, которое как будто стало легче, и, по-моему, я мог взлететь, если бы в открытую дверь балкона не услышал звонка и не пошел открывать.
Увидев меня, Анна очень удивилась. Значит, я был прав, предполагая, что она не хотела встретить меня здесь, не хотела оказаться со мной один на один в квартире.
– А почему ты не на работе? – (К тому времени мы уже перешли с ней на «ты».)
– Заболел, – ответил я, улыбаясь во всю рожу.
– Заболел? Так, может, тебе нужно принести лекарства? Сходить в аптеку? Я сейчас, – заторопилась она.
Я подошел к ней совсем близко и взял ее ладони в свои похолодевшие от волнения руки:
– Ничего не надо, Аня, – вдруг сказал я, назвав ее так впервые. – Аня, я болен другой болезнью, и ты наверняка догадываешься об этом.
– Нет, нет, я не понимаю…
Она опять пыталась убежать от разговора, а если бы я не держал всё еще ее руки, то убежала бы из квартиры и вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
Я увидел испуг в ее глазах.
– Прошу тебя, – произнесла она почти шепотом, то ли ей перехватило горло, то ли она боялась, что кто-то услышит ее. – Прошу тебя, не надо этого ничего говорить. Ты же понимаешь, что это невозможно.
– Невозможно что? – спросил я, глядя ей прямо в глаза и не давая ее взгляду ускользнуть в сторону.
Я понимал, что нельзя замолчать сейчас, нельзя дать ей опомниться и выскочить из сложившейся ситуации.
– Почему ты не хочешь разрешить себе быть собой? Позволить себе хоть немного счастья. Ты же понимаешь, что мы нужны друг другу. Я еще не знаю, зачем, для чего мы встретились, но это произошло…
Я прижал ее ближе к себе. Она не сопротивлялась, словно мой голос заворожил ее и отнял все силы. Я слегка прикоснулся губами к ее щеке, к виску и почувствовал, как там быстро-быстро бьется венка. Потом поцеловал ее волосы. У нее были чудесные волосы хмельного коньячного цвета, спадающие к плечам, а когда она запрокидывала голову назад, то они становились еще длиннее и сбегали по спине, в самом конце превращаясь в волну. Я поцеловал открывшуюся полностью шею, так же осторожно касаясь ее губами. Это было настолько невинно, как будто пробежал легкий ветерок. Но для меня этого хватило, чтобы я завелся по-настоящему. Она уткнулась лицом в мое плечо и повторила несколько раз для такого тупого меня:
– Я не могу так… Ты должен понять.
Она сопротивлялась не мне, а себе, и я понимал это, а не то, о чем она пыталась говорить, желая остановить меня, что было уже невозможно. Но я продолжал осторожничать с ней, боясь что-то сделать не так: поспешно или грубо. Не хотел, чтобы она поняла мою настойчивость неправильно, и я бы из-за этого мог потерять ее. Конечно, тогда я не размышлял об этом, но просто чувствовал ее, как будто был настроен на одну волну с ней.
– Я понимаю тебя, – сказал я, хотя мне стоило большого труда затормозить мое желание, оборвать на взлете свой стремительный полет. – Я буду ждать тебя здесь или в любом месте, где скажешь… Я буду тебя ждать, потому что мне без тебя плохо, я не знаю, как мне без тебя быть…
И отпустил ее, как отпускают домашних голубей, зная, что они вернутся назад. Она отошла к двери и сказала мне, словно извиняясь за что-то, а в ее голосе эта фраза была похожа на вопрос:
– Я пойду…
Она забыла даже, зачем приходила, но я напомнил ей. Просто пошел в комнату и принес оттуда деньги, лежавшие на столе, и молча положил в ее сумочку. А чтобы как-то развеять нависшее над нами облако неопределенности и неловкости, сказал:
– Давай как-нибудь покатаемся на катере по Неве. Я еще никогда не катался по Неве.
– Хорошо, – ответила она и чуть-чуть улыбнулась: на мгновение промелькнула улыбка на ее губах и спряталась.
– Я позвоню?
– Конечно звони, – сказала Анна.
А когда за ней захлопнулась дверь, я упал на диван и пролежал так, не двигаясь, наверное, час или больше. Как будто из меня ушли все силы и жизнь на какое-то время покинула меня, хотя я всё еще дышал, но птиц за окном я больше не слышал.
Три месяца Анна не появлялась в квартире. Она звонила мне и назначала встречу где-нибудь в центре города. Если бы я сам не проявлял инициативу, то мы бы виделись второго числа каждого месяца и не чаще того. С ее стороны не наблюдалось никакого стремления к общению, и я уже начал думать, что мне всё это показалось, привиделось, придумалось в моей голове, но у меня всё уже сложилось в какой-то нереальный мир, в котором я продолжал существовать, потому что выйти из него никак не мог, да и не хотел вовсе выходить. Я ждал ее.
Как-то рассматривая корешки книг в шкафу (а там была собрана неплохая библиотека), я наткнулся на имя Анна – дальше, понятно, следовало Каренина. Я вытащил книгу из-под стекла и, пролистав немного, обнаружил, что, когда читал ее раньше, даже не предполагал, что имена героев романа могут стать когда-нибудь настолько значимыми для меня. Героиню звали Анной, ее мужа Алексеем, а сына Сережей. Фатальное совпадение.
При встрече с Аней я рассказал ей об этом и спросил, как фамилия ее мужа. Она сказала, что в ней одна буква не совпадает:
– Он – Карелин.
Я расхохотался как идиот, – впрочем, она тоже засмеялась. Вот с тех пор я называл ее мужа только «Карениным». Правда, о нем она предпочитала не говорить, а если и говорила, то как-то вскользь. Больше о сыне Сереже, как будто она жила только вдвоем с ним. Но в голове у меня все время возникало желание спросить:
– Ну как там поживает «Каренин»?
Я понимал, что это было бы издевательской фамильярностью с моей стороны, а скорее – желанием отыграться на нем за свое незавидное положение в этом сложившемся треугольнике. Ведь кем я был для Анны? Да никем, съемщиком квартиры, милым мальчиком, привязавшимся к ней, которого она не могла резко отшить сразу. Я думаю, не хотела обидеть, потому что мое боевое прошлое вызывало в ней сочувствие. Хотя, на самом деле, я не знал, что двигало ею, когда она соглашалась на встречу со мной.
Мы даже покатались на катере, о чем я мечтал еще весной в тот самый день, когда произошла та невинная нежность с моей стороны, похожая на приступ любви, как потом считал я, полагая, что она давно об этом забыла и проявляет теперь исключительно дружеское участие по отношению ко мне, что для меня иногда было невыносимой пыткой. «Я становлюсь мазохистом», – проносилось в моей голове. Да, но она все-таки приходила на свидания. Разве ей нечем было заняться, кроме того, как шататься со мной по городу или кататься на катере по Неве? В общем, я совсем запутался.
Время шло, плелось, тянулось, как в детстве жевательная резинка, когда ее держишь во рту и тянешь, чтобы посмотреть, насколько длинной она будет до того, пока разорвется.
Чтобы не впасть в депрессию, я готовился к экзаменам в институт. И даже поступил, как ни странно, ведь особой надежды на это у меня не было. Поступил на вечернее отделение, потому что продолжал работать, в отличие от моего друга Кости, который на год раньше меня начал учиться в Политехе и под крылом родителей мог себе позволить заниматься на дневном. Я не жалуюсь, просто констатирую факт.
Времени у меня оставалось не так много для личной жизни, которой, впрочем, и не было, не считая те нечастые прогулки с Аней. А перед сном я читал «Анну Каренину» и заодно повторял французский язык, который когда-то учил в школе, а теперь он мне понадобится еще в институте. Чтобы читать Толстого, нужно хоть немного знать этот язык, а не то придется всё время смотреть вниз страницы, где маленькими буквами на половину листа дан перевод текста. Ох уж эти аристократы: нет чтобы по-русски говорить и научиться наконец писать без ошибок… Что за страсть такая – искать где-то чужое, уверив самих себя, что там всё лучше, чем здесь. По-моему, эта болезнь неизлечима и по сей день, меняется только направление поиска для подражания. Но есть еще люди, есть, которым на это начхать, вот я, например. Да, мне хотелось бы, чтобы в стране стало лучше, но чтобы эта страна называлась Россией, той самой – с тысячелетней историей, в которой было и великое, и ужасное, но всё равно наше и нам нести это то в виде креста – за грехи, то в виде знамени – за победы. И во мне сходятся все пути, потому как я ни от чего не отрекаюсь, являясь частью, пусть и совсем маленькой, частью истории. В любом случае я поступаю вполне осознанно, потому что меня никто не заставляет и не гонит палкой идти по этому пути, а если бы я хотел свалить отсюда, давно бы свалил. Не хочу… А то вопят некоторые, подначивая несознательный контингент, бежать куда глаза глядят, но сами, заметьте, не валят. Что-то в этом не так, и я даже знаю что, просто мараться не хочется… Как-нибудь в другой раз.
Да, я уже тогда, в юности, так думал. Может быть, не мог ясно изложить свои мысли в словах. А вообще, я не люблю спорить с людьми, которые меня не понимают, лениво мне этим заниматься, потому как – бесполезно… Приходит время, когда ты просто чувствуешь: твой это человек или нет, мало ли людей по свету бродит, что ж мне теперь отлавливать их и перевербовывать на свою сторону. Пусть будут… Только я не подпущу их к себе, к сердцу своему не подпущу, как это случалось не раз в моей жизни, когда люди представали предо мной в другом обличье.
Я в то время еще не воевал, когда в 1995 году Шамиль Басаев захватил роддом. Меня это взорвало изнутри, потому что я не представлял себе, как человек может быть способен на такое зверство. Он ставил в проемы окон беременных женщин и стрелял им в низ живота. И как после этого поворачивался язык у наших «поборников за справедливость» называть этого зверя повстанцем, борцом за свободу? Называть убийцу героем?
Эта война уже тогда провела некий водораздел между мной и некоторыми людьми, которых я больше не мог воспринимать в прежнем качестве. Особенно выбивало устойчивость из-под ног, когда те, кто когда-то был для меня чуть ли не лицом эпохи, совершали вдруг такие поступки, которые я не мог оправдать. Ведь и слова – это тоже поступки, потому что они иногда бьют больнее и хоть не убивают тебя физически, как пуля, но ты чувствуешь, как в твоей душе поселяется чувство неприятия, чувство брезгливости, отчего возникает желание вымыть руки. Жаль, не смыть того разочарования, которое навсегда закрывает твою душу от подобных людей. Так случилось у меня с одним известным поэтом после того, как я услышал его интервью, где он называл Шамиля Робин Гудом и предрекал, что когда-нибудь ему поставят памятник. Я не верил своим ушам, я отказывался понимать, что это говорит человек, сказавший за свою жизнь столько прекрасных слов, которые повторяли по меньшей мере два поколения людей, выросших на его песнях. Романтик. Гуманист. Почти пророк. Всё рухнуло одномоментно. Существуют же в этом мире какие-то очевидные, непоколебимые понятия добра и зла? Бог – это Бог. А дьявол – это дьявол. Какие сомнения? Варианты? Размазывания дерьма по тарелке, выдавая его за соус ткемали… Он же был грузином, и его не остановило даже то, что эти шамилевские «герои» ворвались на его малую родину, убивали там мирных людей и играли в футбол головами его соплеменников? Конечно, по христианской традиции следовало бы сказать этому литератору: «Бог ему судья», но, наверное, я неправильный христианин, недостаточно всепрощающий, но есть такое, чего я на самом деле не могу простить, а прикидываться и делать вид, что способен это понять, я не умею и не хочу. Конечно, мир проживет и без моих сентенций и эмоций, но меня огорчает, что всё повторяется с тупой последовательностью, как будто человек рождается для того только, чтобы погибнуть на какой-нибудь очередной войне. Да, этому поэту поставили три памятника в Москве. Но я все-таки надеюсь, что тому, которого он называл Робин Гудом, никогда не поставят памятник, как предрекал писатель, иначе Россия перестанет существовать… И так мы порядком запутались тогда, а ведь что-то во многом и по сей день осталось: для кого-то это были «лихие», а для кого-то «святые» девяностые.