Полная версия
Русский Треугольник
– Тогда ты отправишься в армию, – сказал мне отец. – А вот если поступишь в медицинский, то там есть военная кафедра.
Да, родители очень не хотели, чтобы я шел в армию, зная, какой творится в стране бардак, и понимая, что там может оказаться и того хуже. Я тоже не хотел этого, воспринимая такой вариант как лишение меня свободы, к которой я так привык, к тому же, я воспринимал это как потерю двух лет моей юной жизни. Никакие другие чувства, вроде долга, патриотизма, тогда не рассматривались мной и не потому, что я был такой несознательной сволочью, а просто всё, что я наблюдал вокруг, с этими чувствами никак не вязалось.
Проболтавшись как-то год человеком без определенных занятий, я все-таки поступил в мед. Дело в том, что институт этот был практически рядом с моим домом, а я любил подольше поспать, поэтому решил, что это очень удобно: не нужно было трястись рано утром в автобусе, чтобы потом еще одну пару досыпать в аудитории. Я стал ходить на лекции примерно, а потом примерно ходить… И всё это продолжалось бы дальше, но анатомический театр был не тем местом, которое мне нравилось посещать. Не понимаю, почему это называется театром. Отец уверял меня в необходимости отличного знания анатомии, чтобы, когда я стану делать операции самостоятельно, у меня не было бы своего кладбища… Так говорится, что у каждого хирурга есть свое собственное кладбище: у кого-то маленькое, у кого-то большое. Такой вот черный юмор у медиков. Шутки, подобные этой, не прибавляли во мне оптимизма, а только давили на мою неокрепшую психику. Мне казалось, что резать трупы может стать для меня естественным и привычным делом во благо профессии и тогда может случиться так, что смерть пациентов не будет слишком угнетать, то есть угнетать настолько, чтобы мешать работе, но при этом я перестану ценить их жизнь. Я поделился этим открытием с отцом. Но он сказал, что спасенные пациенты возместят неудачи. Блин, оказывается, смерть человека на операционном столе – это врачебная неудача, так это называется. Может быть, со временем я бы как-то свыкся с этой мыслью и уделял бы больше времени учебе, чтобы избежать в будущем таких неудач, но… Я понимал, что врачи – не боги и они не могут спасти всех, однако брать на себя такую ответственность мне совсем не хотелось. Конечно, можно было стать просто врачом, выбрать нечто не столь рискованное, например терапию, или быть окулистом, или еще кем-то, но после первого курса я решил, что с меня достаточно.
Чего же хотел я? Вот-вот, и отец спрашивал об этом же:
– Чего ты сам хочешь? У тебя, наверное, есть какая-нибудь мечта?
Конечно, у меня была мечта: заработать много денег и купить байк. Но не думаю, что папа понял бы, о чем речь, скажи я ему такое. Он же был советским человеком, и для него мечта – это что-то большое и нематериальное. Я тогда не понимал многого, только какие-то проблески мысли о более высоких материях посещали мой разум и то не часто. Правда, я любил читать фантастику, а фильм «Солярис» посмотрел несколько раз и после каждого просмотра удивлялся, каким можно увидеть этот мир, если ты освободишь свое сознание от штампов и от порочного самомнения, что ты уже достаточно знаешь, по крайней мере, знаешь необходимое, то, что может пригодиться тебе в жизни. Может, и по этой причине мне временами становилось скучно от того, что все уже как будто бы предопределено. Именно тогда ко мне пришла идея с треугольником. Вначале совсем робко, а потом меня затянуло в него. Я получал настоящий кайф, думая об этом в тишине своей комнаты. Но мой экзистенциальный приход был нарушен и обрублен на корню. Меня призвали в армию. Произошло то, о чем пророчил мой отец некоторое время тому назад, и его пророчества дошли-таки до военкомата, потерявшего меня временно из своего поля зрения.
До этого момента мне казалось, что жизнь идет слишком медленно, поэтому я и медицину бросил, потому что было влом учиться шесть лет, а потом еще сколько, пока тебе доверят совершать что-нибудь полезное самостоятельно. Мне же хотелось делать что-то такое, чтобы сразу был виден результат, как в спорте. Я тогда занимался биатлоном, и там всё понятно: выполнил как надо – выложился до предела – победил. Самой крутой для меня была индивидуальная гонка (не спринт, не пасьют, а 20 километров пёхом на лыжах в мороз). Что такое этот самый биатлон? Лыжные гонки со стрельбой из винтовки, как будто ничего особенного, но меня заводило. Я чувствовал себя крутым парнем, когда проносился по снежной трассе, отрываясь от соперников. Несмотря на то что только в 1994 году этот вид спорта вошел в программу Олимпийских игр, на самом деле всё это началось гораздо раньше у северных народов, которые зимой охотились на лыжах, и об этом говорят наскальные изображения в Норвегии, появившиеся еще пять тысяч лет назад. Ну, и наши северные жители еще с древних времен таким образом добывали зверя.
Почему я запал именно на биатлон? Мне всегда нравилось обгонять, я потом на байке гонял так же, чтобы чувствовать ветер. Ну а в биатлоне заодно стрелять научился… Из мелкокалиберной пневматической винтовки 22-го калибра, с обоймой на пять патронов, которая весила больше трех с половиной килограммов. Когда зимой в мороз бежишь на лыжах, руки мерзнут, а ты вручную перезаряжаешь, еще то удовольствие… А всё равно тянуло что-то, – может быть, этот черный круг – мишень, он был вписан в другой, который побольше. При стрельбе стоя, засчитывались попадания в любую зону кружка, а если стреляешь лежа, то нужно попасть точно в черный круг диаметром в 45 миллиметров. Он мне ночами снился, как черный зрачок, то сужающийся то расширяющийся. Это когда набегаешься на лыжах, что ноги сводит, ну и мозги заодно, наверное…
Вначале бежишь, бежишь, бежишь, а потом стреляешь по мишеням, и на каждом огневом рубеже у тебя есть пять выстрелов, но если промажешь, то накручиваешь штрафные круги или штрафное время тебе впаяют. А если пробежишь лучшее время на дистанции, тогда – победитель. Ура! И всё честно и четко: сам сделал.
Но та жизнь неотвратимо уходила на задний план сцены: декорации менялись, и новые мне совсем не нравились. Я на войне первое время всё по правилам делал, как учили в спорте, по инерции, потому что врезалось в память, что винтовка может касаться только плеч, рук и щеки, а ладонь, которая придерживает винтовку, должна быть всегда поднята над поверхностью. Командир, когда это увидел, обалдел: «Это что за балет такой? – спросил. – Если будешь много думать, можешь не успеть первым выстрелить, ты же здесь не за очки, а за жизнь свою борьбу ведешь». Вразумил меня, короче.
Сначала я попал в учебку, и там, прознав, что я учился на врача, дали мне кликуху или, как говорили они шутя, позывной – «Хирург». И он так прикипел ко мне, что перекочевал по неведомым мне каналам дальше – туда, куда я загремел после; не знаю, за какие такие данные мне так «свезло», но спрашивать об этом было не положено. Вся моя жизнь теперь вмещалась в одно емкое слово «служба». Так я попал на войну, перешел на другой уровень, как в компьютерной игре. Правда, такое сравнение очень быстро отпало из башки. Игры закончились… И храбриться, изображать из себя крутого пацана с первым разрядом и с кубком, стоявшим дома на книжном шкафу, не пришлось нисколько. Здесь всем до задницы были мои кубки и медали, туда же пошли и мои философские наработки о треугольнике как всеобъемлющей конструкции…
Всё было просто до животной примитивности: ты – живое тело, составляющее часть других живых тел, являющихся одним целым, ведь когда одно тело выбывало, его заменяли другим. Такая вот конструкция. Мне она казалась неправильной, но мое мнение никого не интересовало. Я понял, как уязвим человек, как он мал на самом деле перед этим чудовищем – железным драконом, изрыгающим огонь, надвигающимся на тебя на своих скрипучих, скрежещущих, гремящих лапах, под которыми дрожала земля и ты сам вместе с ней дрожал, но не показывал вида. Главное – не поворачиваться к нему спиной: со спины не заметишь того, кто стреляет.
Потом ты научишься ощущать врага и спиной тоже, у тебя появятся крылья, чтобы преодолевать одним махом большие расстояния. А еще ты научишься становиться невидимым, прижимаясь к углу стены дома, за которой тебя ждут и ты это чувствуешь, непонятно каким местом, и не двигаешься, чтобы не обнаружить себя, и кажется, что даже не дышишь в этот момент. Ты научишься различать запахи по ветру. И поймешь, что у войны свой особый запах. Тебе очень пригодится твое животное прошлое, твои дикие инстинкты, подаренные природой и забытые тобой за ненадобностью в той жизни, где ты был человеком современного вида. Но не только тело будет спасать тебя здесь, но и дух, о котором ты вообще ничего не знал раньше. Для тебя это была некая абстракция, слово, изображающее нечто неопределенное на материальном уровне. А здесь – это твое спасение, оно то, что держит тебя, как будто ангел опускает свою ладонь на твою голову в том месте, где небольшое углубление, а в нем точка, через которую ты слышишь, что тебе делать сейчас. Интуиция? Бог? Разум, открывающийся в самый опасный момент полностью, а не на какие-то там проценты, которых оказывалось вполне достаточно в той жизни, где тебе было лень спуститься за сигаретами в киоск и ты выходил на площадку, где сосед Лёха курил у окна и можно было стрельнуть у него сигарету и переброситься несколькими словами о том, как всё стало хреново. Жизнь – боль.
Да что ты знал о боли? Вчера от разорвавшегося рядом снаряда Кольку оглушило и он, контуженный, встал зачем-то и пошел вперед. Я ору ему:
– Куда? Куда ты? Ложись!
А он идет дальше, ни черта не слышит, что я там ору ему. Идет, как сомнамбула… Потом вижу – не идет: упал и не двигается больше. Финиш. Пришел уже… Первым. Да, он был первым, кого я потерял на той войне, едва успев сдружиться с ним. Первым, который на моих глазах…
Сейчас, сидя в кафе этого красивого города, мне кажется, что всё это было так давно со мной. Жизнь на месте не стоит. И там в Грозном тоже всё уже по-другому, а я всё продолжаю говорить о своем… Значит, это во мне жизнь на месте стоит, прошлое сжалось, как ком в горле – стоит, не уходит. Гоню его – всё равно стоит, не двигается, глазами Кольки контуженого смотрит на меня, обезумевшими глазами, ближе подойдешь, посмотришь, а глаз нет – пустые глазницы…
У меня друг остался жить в Грозном. Лет семь назад позвал меня на свадьбу. Женился он на чеченке. Я ездил к нему. Как инопланетянин какой-то ходил там и мест тех не узнавал. Может, не было ничего? Приснилось. Привиделось… Друг с невестой веселые, смеются. Она танцует: руки, как крылья, пальцы изгибаются – красиво, будто плывет, земли не касаясь, парит над нею. А я лежал, прижавшись к этой земле – наполовину живой, наполовину мертвый, когда-то…
Спрашиваю у друга:
– А ты смог забыть, что здесь было? Простить смог?
– Ну, знаешь, мы тоже здесь с тобой не чай пили с тортом. Они же поняли, что враги мы плохие, а друзья – хорошие.
– Да уж, врагами лучше нас не иметь, в этом ты прав. А если любим кого, так без краёв.
– Ну, вот видишь? Понимаешь, о чем я.
– Жалко, что они сразу этого не поняли, пацаны бы наши живы остались. На свадьбе твоей погуляли бы… А скажи мне, братан, как же родители разрешили твоей девушке за русского замуж выйти? У них ведь традиции, религия и всё такое…
– В их семье история такая случилась, еще во время войны… В дом попали, загорелся он мгновенно. А мать во дворе белье вешала, и в самом доме никого не было в то время, кроме маленького пацана, который спал… Ну, она, конечно, пыталась в дверь забежать, но там уже был огонь… Женщина бегала по двору и кричала страшно. Какой-то наш боец услышал и побежал туда, разбил окно и влез в комнату. Ребенка на руках стал выносить, вернее, из окна его матери отдал сразу, потом уже сам стал вылезать. Обгорел в общем… В больнице что-то пытались сделать, но степень ожога была несовместима с жизнью. Так эти люди отыскали священника. Здесь ведь больше половины русских жило до войны, и церковь, конечно, имелась. Православный священник всё сделал, как положено, и похоронили его по-христианскому обычаю. Семья эта называет его «наш брат Игор», и до сих пор ходят на его могилу, цветы носят… Видимо, это сыграло роль, что меня приняли, несмотря на то что я русский…
Конечно, я всё понимаю теперь и не хочу никого обидеть своим недоверием. Ненависти во мне нет, а горечь осталась. Вкус войны… Ведь это моя жизнь, и всё, что в ней было, – мое. С этим и живу… Вспоминать, правда, стал меньше и как-то эмоции стираются со временем. Наверное, это правильно, нельзя в себе столько боли носить, а то для радости места не будет.
Раньше я думал: «Уже 42 года», а теперь говорю: «еще 42 года». Вроде цифра одна и та же, но какой разный смысл…
А когда только вернулся на гражданку, будто надорвалось во мне что-то. Хотелось оставить всё там, где оно осталось, но мысли возвращали меня туда, я даже разговаривал сам с собой, хорошо хоть не вслух. «И что же – стер всё напрочь? – спрашивал у себя. – А какой ты новый?» Потом мне начинало казаться, что я меняюсь. Я чувствовал, как с меня как будто слезает кожа, как у змеи, образно, конечно… Никто этого не замечал, только я один знал об этом. Рассказал как-то Костику, а он пошутил: «А чешется под рубашкой кожа старая?» После этого больше никому не рассказывал. Разве объяснишь, что с тобой происходит на самом деле? Я еще не понимал тогда, хорошо это или плохо. Просто по-другому – и всё. «Посмотрим, что будет дальше», – как любил повторять наш комбат в самый не подходящий для этого момент, когда и так всё казалось очевидным и страшным. Еще одной его любимой поговоркой была эта: «Жизнь – опасная штука: от нее умирают». Однажды новичок спросил его, после слов «посмотрим, что будет дальше» – не опасно ли это? И он сказал ему:
– Ты у «Хирурга» спроси, он точно знает, – имея в виду меня.
И продолжил:
– Он почему здесь, как думаешь? Потому что не захотел нормальных людей резать, жалко ему их было, так его сюда определили, чтоб не жалко, здесь ведь жалко бывает только у пчелки в попке.
Дразнили они меня «Хирургом», ну, чисто дети в школе. У самого комбата тоже «звание» было – «Боцман», хотя никакого отношения к морю он не имел. Просто кому-то под водку открылся: сказал, что в детстве хотел моряком стать, вот и разнеслось. Здесь это быстро, как пуля летит. Так и остался он «Боцманом». Навсегда остался, потому что убили его…
Но сейчас судьба не предвещала ничего плохого. Даже напротив. Я пробил клювом яйцо и вышел из скорлупы, отряхнувшись. Такое чувство у меня было только в тот момент, когда я понял, что меня не убило. Мне хотелось тогда орать: «Я живой!» – хотя для всех это было и так очевидно. Осмотревший меня айболит сказал: «Повезло тебе, пацан». Я поверил ему и потерял сознание – от потери крови, как объяснили потом.
Сегодня я чувствовал себя счастливым. В метро рядом со мной сидел мужчина лет пятидесяти, без всякой растительности на голове. Он читал книгу и щурился, – наверное, у него было плохое зрение – близорукость, у меня друг по школе так делал, когда хотел прочитать буквы на предметах в магазине. Но, может быть, мужчина так улыбался – одними глазами. Мне стало интересно, и я спросил:
– А про что книга?
– Все книги про любовь, только «Майн кампф» про ненависть, – сказал он и уже улыбнулся полностью весь, но я заметил, что улыбается он больше одной стороной рта, такая вот особенность. Но мужик приятный. Я подумал, что он прав и если пойти дальше, то и вся жизнь – это про любовь: к маме, к папе, к городу своему, к земле, по которой ходишь, к женщине, без которой тебе плохо. На этом месте я остановился и, сказав почему-то мужчине: «Спасибо», выскочил на первой станции. В любом случае это был центр города. Впрочем, для меня это не имело значения. Я отыскал в рюкзаке визитку Анны с ее телефоном. Как хорошо, что не потерял ее по свойственной мне безалаберности. Так хотелось скорее позвонить ей и спросить, сдает ли она еще квартиру, о которой говорила мне, – правда, прошло уже две недели с тех пор и вполне возможно, что в ней живет кто-нибудь другой. И вполне возможно, что Анна забыла уже обо мне… Но я все равно набрал номер телефона:
– Я слушаю вас, – раздалось в трубке.
– Здравствуйте, Анна. Это Антон. Помните? Мы говорили с вами по поводу квартиры. Ну, о том, что вы могли бы ее сдать мне…
– А, да, я помню, Антон. Вы так внезапно исчезли, я подумала, что уже определились с жильем.
– Так, значит, она уже занята?
– Нет. Если вам подойдет… Дело в том, что она не в центре. На Гражданке…
– Мне вполне подходит, – ответил я.
Мы договорились встретиться в шесть вечера у метро «Академическая», чтобы она отвела меня туда. Я ликовал, но не из-за квартиры. Главное – увидеть ее. Я нашел повод это сделать, не околачиваясь под окнами на виду у ее мужа и соседей.
Конечно, я примчался на полчаса раньше: меня распирало нетерпение поскорее встретиться с ней, мне казалось, что я не видел ее вечность. Выписывая метры туда и обратно, я пытался как-то успокоиться до ее прихода, чтобы не выглядеть таким взъерошенным. Я знал, что женщинам свойственно опаздывать. Но что могло остановить меня, кроме движущегося навстречу мне танка? Я и сам был похож в тот момент на танк, прущий напролом.
Как ни странно, Анна пришла вовремя. И, первым заметив ее, я побежал к ней навстречу. Она шла спокойно, придерживая одной рукой шляпу, потому что в тот день был сильный ветер. Я заметил, что в Питере ветер – обычное дело, впрочем, такое же, как дождь. С этим нужно просто смириться и жить дальше. Ведь все эти явления вписаны в город, как Зимний дворец или шпиль Адмиралтейства, или Нева, – без них картина не была бы полной. Да и как без этого можно чувствовать себя петербуржцем? Как тогда быть меланхолии, депрессии и прочим милым свойствам психически изощренной личности? Я бы мог подольше размышлять об этом, но у меня перед глазами была женщина, к которой я шел, бежал, летел, взлетев уже на бегу и опустившись прямо рядом с ней. Она сказала, что дом находится недалеко от метро и до него вполне можно дойти пешком. Да если бы даже и далеко, за ней я бы мог идти куда угодно.
Действительно это было совсем рядом. Дом находился в глубине двора, но он не представлял из себя каменный мешок, каких множество в старом Петербурге. Они напоминают колодец, в который не падает свет. Но этот район вырос где-то в шестидесятые годы и, постепенно застраиваясь, уже не напоминал новостройку или окраину, а был вполне себе приятным местом для проживания. «Летом здесь, наверное, вообще классно, когда деревья покрываются листвой и трава под ногами, цветы у дома, – подумал я, приближаясь к подъезду. – Просто райское место, куда привела меня фея». У феи был чудесный шарф цвета морской волны и лицо Анны.
Мы поднялись на третий этаж и вошли в квартиру. Там на самом деле еще пахло ремонтом, но особого беспорядка я не заметил, разве что мягкая мебель была закрыта простынями, бумагой, полиэтиленовой пленкой, которую Анна тут же начала снимать, извиняясь при этом:
– Я ведь не знала, что вы вообще позвоните; если бы раньше, то я убрала бы всё.
Мне вообще казалось странным, что она извиняется передо мной. Она, богиня, извиняется. Абсурд. Я стал помогать ей сдирать простыни, потом собрал всю бумагу и другой мусор, оставшийся от ремонта, и отправился выносить его из квартиры. А когда вернулся обратно, из кухни уже пахло кофе, и Анна позвала меня к столу. Оказалось, что по пути сюда она купила пирожные и теперь мы могли посидеть вместе, вкушая сладости, пить кофе и разговаривать. О чем еще я мог мечтать? Но в тот день нам не удалось подольше побыть вместе. Анна торопилась домой. Так я узнал, что ее ждет сын Сережа, которому в то время исполнилось десять лет. Было видно, как теплели ее глаза, когда она рассказывала о нем, добавляя с гордостью, что, несмотря на свой возраст, он очень привязан к ней, хотя мальчики другие не такие домашние, как ее сын, и предпочитают общение с друзьями…
– А к своему отцу он так же относится, как к вам? – спросил я, чтобы что-то спросить и выглядеть вежливым, потому что на самом деле меня мало интересовал Сережа.
– К Алексею? Он, конечно, любит его, но муж более строг, чем я. А может, еще имеет значение большая разница в возрасте, ведь Алесей старше меня на пятнадцать лет и у него немного другое отношение к воспитанию.
И вдруг она смутилась тому, что почему-то рассказывает незнакомому человеку такие подробности своей жизни:
– Простите, Антон, вам, наверное, это всё неинтересно и не нужно, а я заболтала вас уже. В общем, живите здесь, разбирайтесь что и как, а если уточнить что-то нужно будет – звоните мне на мобильный или домашний. Нет, на домашний не надо, – сказала она быстро, и в ее голосе послышалось волнение.
Потом она надела плащ и ушла очень спешно. Это выглядело несколько неожиданно: спокойно сидели, пили кофе, разговаривали – и вдруг такая внезапность… «Куда же ты бежишь? От кого ты убегаешь, Анна?» – подумал я тогда, потому что чувствовал, что ей приятно общаться со мной. Несмотря на то что она была женщиной достаточно взрослой, скрывать свои эмоции ей удавалось очень плохо, а так как я был лицом весьма заинтересованным, наблюдательность моя еще более обострилась тогда. Я ловил каждое движение, каждый взгляд, брошенный на меня. Иногда мне казалось, что она недовольна собой, вернее, своей откровенностью, открытостью, что ли. Ей хотелось бы, наверное, большей отстраненности, но стена никак не выстраивалась, она была из детских кубиков и все время рушилась в тот момент, когда я дольше не отводил свой взгляд, смотря ей в глаза. У меня есть такая дурацкая привычка – смотреть людям прямо в глаза, не моргая, когда меня что-то очень интересует или то, о чем человек рассказывает, для меня важно или сам человек приятен, как в случае с Анной. Мне уже говорили, что это раздражает, но я считал, что только животные не любят, когда им смотрят прямо в глаза, особенно хищникам это не нравится, но о людях я был более высокого мнения. Что же касается Анны, то она притягивала меня к себе, возможно даже не осознавая этого сама, но я-то чувствовал этот плохо скрываемый зов и с готовностью отвечал на него, проникая в нее своим взглядом.
После того как Анна ушла, я вспомнил, что не спросил у нее об оплате своего проживания в этой квартире и какого именно числа мне нужно вносить деньги, но я решил, что это будет еще одним поводом позвонить ей, и мне это даже понравилось. В общем, жизнь удалась, – говорил я себе, прохаживаясь по квартире, где еще пахло ее духами. Но почему она не захотела, чтобы я звонил на домашний телефон? Ведь ее муж наверняка в курсе, что эта квартира сдается, и не был бы удивлен, если бы позвонил съемщик квартиры и спросил его о чем-нибудь… Но долго думать над этим вопросом я не стал, в конце концов, какое мне дело, что за отношения между ними и какие тайны они друг от друга скрывают. Если ей так удобно, пусть так и будет…
Это сейчас, сидя в кафе, я, взрослый мужчина, старше по возрасту тогдашней Анны, думаю о том, что мне всё было понятно с первого дня нашей встречи, что я каким-то шестым чувством знал – она будет моей женщиной. На самом деле это неправда: никакого опыта в таких делах у меня тогда не было, а тем более в общении с умной женщиной, намного опытней, как предполагалось. Правда, арифметика меня в тот момент мало интересовала, я не заморачивался подсчетами лет: сложением и вычитанием. Даже когда узнал, что ей скоро сорок и методом нехитрых исчислений получил разницу в пятнадцать лет, это нисколько не смутило меня.
Удивительно то, что по прошествии стольких лет я помнил всё так, словно это произошло вчера. И мне кажется, что сейчас я смотрю на прошлое более романтично, чувственно, то есть на всё это смотрит уже другой человек, с более развитой душевной организацией, тот, кем я стал за эти годы. Наверное, в юности игра гормонов сильнее игры ума, а тем более душевности, хотя отрицать наличие всего этого было бы странно. Но я часто ловлю себя на мысли, что и войну я тогда иначе видел: вернулся живым – значит нужно жить на полную катушку. Так мне тогда было понятней. А сейчас я стал сентиментальней, хотя говорят, что мужчины становятся с годами циничней, а у меня получается неправильное развитие – обратный рост… Недавно смотрел передачу по телевизору, где известная журналистка рассказывала, как в юности она делала репортажи из Чечни, когда шла война. И один эпизод просто вывернул меня наизнанку, как будто моя зажившая рана стала снова кровоточить. Она говорила, что как журналистку ее должны были встретить и охранять, но что-то не сложилось и за ней не приехали. И она с одним майором решили прорываться к нашим. Он, естественно, был за рулем. Дорога разбита в хлам. Дело к ночи. Вокруг разрушенные дома, пустынная и безлюдная местность, и неизвестно, что там впереди, поэтому едут наудачу. Вдруг она замечает, что майор крестится, и эта журналистка, девятнадцатилетняя девчонка, спрашивает у него: «Это вы что делаете сейчас? И что делать мне, если начнут стрелять?» А он ей отвечает: «Не бойся. Я обещаю тебе, что, если сейчас откуда-то появятся боевики, я сразу застрелю тебя, потому что в плен к ним тебе нельзя». И я, взрослый мужик, разрыдался, как сопляк. Вырвали из меня эти слова что-то глубоко спрятанное – еще с юности, с войны той, замурованное во мне, задавленное тяжелой плитой, камнями, похожими на те, что завалили наш БТР, из которого мы не могли выбраться три дня, пока нас не отыскали свои. Для меня вдруг в один момент стало понятно, что война – это всего два слова: «жизнь» и «смерть», – и для этой девчонки, которую майор обещал застрелить, смерть в тот момент была бы единственным выходом. Война очень часто – дорога в один конец. Я сам видел, что сделали эти шакалы с нашей медсестрой Ниной, которую они выкрали. Ладно бы взяли в рабство. Звучит дико, но тогда работорговля для них была делом обычным и обыденным, как и наркоторговля. Такое время было, средневековье. Но с Ниной они поступили по-зверски. Поэтому я и разрыдался, услышав рассказ журналистки. Вспомнил Нину. Мы дружили с ней, ну, как дружили – несколько раз переспали, называли это любовью, другого там и не было, конечно, любовью. И пусть она так и думает там – на небесах.