Полная версия
Группа
– Да, но этот год ты провел в гипнотонии. Во сне. А теперь ты бодрствуешь, это совсем другое состояние – и для психики, и для всего организма. Для сердца в том числе.
– Да ну тебя, Ирв! – Модест подхватил чемодан и попер грудью на своего недавнего оператора. – Если все так шатко и нестабильно и в любой момент может накрыться медным тазом, то тем более надо отсюда линять! Успеть насладиться жизнью! Взять от жизни все!
– У тебя еще будет на это время, – сказал Закария. – Целое море времени. Океан!
В ответ на этот вполне резонный довод Моди только фыркнул:
– Море-океан, говоришь? Впаривай эту хрень кому-нибудь другому! Одиссею своему, например! Если поймаешь его когда-нибудь. А я спешу, меня вон уже такси ждет!
Ночь на 19-е мая выдалась звездная, теплая почти по-летнему. Правда, мало кому пришло в голову любоваться красотами ночного неба, все спешили жить, торопились наверстывать упущенное.
Модест со своим чемоданом отбыл в Москву – доктор Голев не стал ему в этом препятствовать, при условии, что его оператор поедет с ним. И не в такси, а в личном автомобиле Ирвина.
Фадей с Лиссой уединились было в своей «квартирке-студии», чтобы посвятить эту ночь друг другу, но не провели там и пары часов – уже в половину двенадцатого их видели идущими в сторону Гномьего городка. Они шли, держась за руки и на каждом шагу целуясь. Их счастье оказалось слишком объемным, чтобы уместиться в четырех стенах, пусть даже с видом на Эйфелеву башню.
Альба и Андреа совершили вылазку на крышу, прихватив пару пледов и кувшин ледяного чая, и устроились в обнаруженных там шезлонгах. Пили чай из коньячных бокалов и понемногу хмелели, изливая друг другу душу и смакуя одинаковое у обеих, но ни одной не озвученное вслух ощущение невероятности происходящего. «Вот сидят две красивые женщины, разговаривают о жизни и пьют дорогой виски. И одна из них – это я!» – думала каждая. В итоге Андреа очень сильно наклюкалась, и Альбе стоило больших усилий отговорить ее от авантюрной идеи прямо сейчас найти Ирвина, к которому бывшая «Пс-Пс» вдруг воспылала страстью.
Ирвин в это время дремал за рулем своего «Ситроена», бесшумно скользящего по наземному дублеру Дмитровской трассы. Рядом на пассажирском сиденье вольготно развалился Модест, перебирая в поисковике на слимбуке ночные клубы Москвы.
В комнате отдыха Закария, Нина и Карен отмечали завершение марафона распитием бутылки вина. Чуть в стороне от них расслабленно парил, зависнув в бутоне аэролакса, нордический красавец Сван – оператор Мити. О Сване было известно, что свой путь атлета и фитнес-коучера он начинал в теле тощенькой чернокожей девочки, прибывшей в Россию с потоком беженцев из Германии. Это было когда-то очень давно. Теперь Сван и сам не помнил, как его звали раньше. Зато он знал все, что только можно знать о человеческом организме, о каждой мышце и сухожилии, включая самые потаенные хрящики и мускульные волокна. Доктор Голев очень высоко ценил этого своего сотрудника. За молчаливый упертый фанатизм, с которым он служил своему призванию – прокачке плоти, усовершенствованию тел, отданных под его опеку. Остальные тоже его любили, хоть и дразнили Киборгом.
Киборг Сван отмечал возвращение контуров бутылкой минеральной воды.
В десять часов вечера, когда вечеринка только началась, с ними были еще другие – доктор Голев, доктор Ларри, и даже Натэлла Наильевна заглянула минут на пять, не столько всех поздравить и сделать глоток вина, сколько напомнить о себе. Дать понять: я вас вижу. В том смысле, что сильно не увлекайтесь – вы на работе.
Доктор Голев выпил бокал и почти сразу ушел. Доктор Ларри остался – и пил наравне со всеми, разглагольствуя о высоких материях и тонких мирах, пока не завалился на бок, уткнувшись виском в диванный валик и смазав с лица очки. Невозмутимый Сван перекинул дока через плечо и отнес в его комнату, после чего все облегченно выдохнули.
Арсений и Митя гремели скейтами на спортивной площадке, а потом стучали по ней мячом.
Только после двух часов ночи царящее в особняке оживление понемногу пошло на спад. Последними, кто бодрствовал в большом доме в ночь с 18-го на 19-е мая, были доктор Голев и Натэлла Наильевна. В конце концов Натэлла Наильевна тоже задремала, прикорнув на гладкой груди обнимавшего ее юнца, который когда-то был ее мужем. Что-то встревожило ее во сне, и она вздрогнула, сдвинув на мгновение брови над переносьем. Доктор Голев ласково усмехнулся, поцеловал Натэллу Наильевну в висок и чуть сильнее прижал к себе. С тех пор, как они были вместе в прошлый раз, ее тело изменилось, и он не мог этого не заметить. Кожа стала еще чуть менее эластичной, едва уловимая – прежде – нотка увядания, подмешанная к яблочному аромату зрелости, стала более выраженной, отчетливой.
«Ничего, Ташенька, ничего», – шепнул ей доктор беззвучно, одним дыханием. Ничего… Однажды ты придешь ко мне и скажешь: да, я согласна. Я хочу этого. Я готова… Нужно многое пережить, чтобы стать молодым, как любил поговаривать один художник. А старым быть вовсе не обязательно. Рано или поздно, но ты тоже дозреешь до этой мысли…
Доктор Голев уснул последним. Перед этим он собрал раскиданные в изножье постели листы с рисунками и положил их на прикроватную тумбочку. Покрутив колесико-выключатель, погасил бра.
Ночью ему приснился Одиссей – он ехал по коридору в своем инвалидном кресле, а следом за ним летели, шелестя крыльями и слепо стукаясь о стены и потолок, мятые и растрепанные желто-лиловые орхидеи.
6. Зеленый мир
Полина ускорила шаг и заранее вытянула руки, собираясь закрыть ими глаза дочери. Одиссей, увешанный гроздьями пакетов из бутиков и сувенирных магазинчиков, чуть приотстал. «Извините. Простите», – бормотал он, протискиваясь между столиками, задевая чьи-то локти, колени и сумки, висящие на спинках стульев. «Теснота, как… в Европе», – пришло ему в голову, прежде чем он вспомнил, что именно в ней, в Европе, они сейчас и находятся. В самом что ни на есть сердце Европы – в Риме.
Вокруг мерно колыхалась, словно ледяное крошево в коктейле-смузи, плотная звуковая взвесь. Слышались смешки, обрывки фраз, приветственные возгласы, детский плач, мелодии птифонов, звяканье вилок о тарелки и чашек о блюдца.
Сквозь весь этот шум Одиссей услышал голос жены. Услышал так ясно, словно находился с ней рядом.
– Угадай, кто! – пропела Полина, склоняясь над макушкой дочери. Улька протестующе вякнула, замотала головой, пытаясь освободиться от накрывших глаза ладоней и снова уткнуть их в экран планшета. Где, конечно, происходило нечто гораздо более интересное, чем в окружающем скучном мире.
– Ну вот! Из-за тебя меня снова грохнули!
В это время какой-то парень обогнал Одиссея, чувствительно задев его громоздким туристическим рюкзаком.
– Эй! – взвыл Одиссей. – Осторожней, рагаццо!
Парень обернулся. В его глазах плясало веселье, смешанное с безумием. Оскалив рот в ухмылке, он показал Одиссею большой палец – жест, который вполне можно было бы принять за извинение, если бы в следующий миг он не провел этим пальцем себе по горлу. Отвернувшись от обомлевшего Одиссея, парень двинулся дальше. А еще секунд через пять прогремел взрыв.
Они приходили к нему в палату каждый день. Возможно, они не уходили и вовсе. Одиссей видел их лица, склонявшиеся над ним, но видел как бы издалека, точнее – изглубока своего нынешнего измерения-ущелья, на дне которого он был расплющен. И в то же время «дно» находилось не в вертикальном низу, а как бы сбоку, в параллельной плоскости. За бесконечным стеклом витрины. Иногда ему казалось, что от жены и дочки его отделяет река – не река, но некий похожий на реку поток чего-то струящегося и прозрачного. Так струится и дрожит воздушное марево над пустыней, над раскаленным асфальтом, над крышами маленьких итальянских городков в знойный полдень. Поток полуденного зноя, да, именно так сказал бы Одиссей об этом странном оптическом явлении, будь у него возможность говорить или хотя бы думать привычными человеческими словами.
С этим потоком было что-то не так, неправильно. Что-то мешало на него смотреть. Со временем Одиссей понял, в чем состоит главная неувязка: у потока не было направления. Тем не менее это являлось именно потоком, причем довольно стремительным, в чем можно было убедиться (правда, ценой жуткой головной боли), просто перестав смотреть сквозь него и на миг прилепившись взглядом к одной из его частиц. К одной из условных, воображенных точек его уносящейся прочь прозрачности. В тот же миг становилось плохо – начинало подташнивать, кружилась голова и, что самое худшее, появлялось чувство непоправимости случившегося. А чего именно – случившегося – ни понять, ни вспомнить, ни даже представить было совершенно невозможно.
Одиссей пытался от него избавиться, от этого чувства. Что, что могло произойти такого ужасного? Какая катастрофа постигла их семью? Ведь самое главное – все живы. Вот они, две его любимые девочки, Поля и Уля, Поль-Уля, Полюля, как он ласково называл их вместе и по отдельности. Случилось что-то ужасное, но они – живы, а значит, это ужасное не так ужасно, чтобы ад неизвестности обрушивался на него всякий раз, как он приходил в сознание.
Впрочем, в те первые несколько недель сказать о нем «приходил в сознание» было бы сильным преувеличением и большим авансом. Вздрагивали веки. Иногда, без всякой видимой причины и вне зависимости от просьб врача пожать ему руку, начинали подергиваться пальцы. По лицу проскальзывали нечитаемые гримаски. Вот и все «сознание».
Одиссею же казалось, что он – кричит.
«Что со мной?! Где я?! Скажите мне, что произошло?!»
Но никто не реагировал на его крики. Кроме его девочек, разумеется. Они начинали как-то особенно ласково на него смотреть, и то слабое свечение, которое исходило от их силуэтов, в такие минуты усиливалось до равномерного матового сияния.
Одиссея почему-то не удивляло это сияние. Нисколько не удивляло. Если уж на то пошло, врачи и медсестры тоже слегка светились. Словно выступали за контуры собственных тел, – и оттого казалось, что тела их обведены цветными флюоресцентными аэромелками, такими, как вот из Улькиного наборчика, с которым она не расставалась лет в девять. У каждого из людей, заходивших в его палату, был свой оттенок свечения. Неповторимый и уникальный. У врачей, медсестер, у других каких-то мужчин и женщин со смутно знакомыми лицами… И вместе с тем – особым разнообразием оттенков эти ауры вокруг людей не отличались. Все их можно было разделить на три группы – голубовато-серые, светло-коричневые и зеленые. Иногда в них присутствовали и другие краски – в виде сполохов или вкраплений. Алые, бордовые, фиолетовые, переливающиеся подобно северному сиянию и вспыхивающие разрозненными точками, как шрапнель… В другое время Одиссей обязательно заинтересовался бы этим феноменом, призвал бы своих девчонок полюбоваться на это вместе, шепнул бы им, приобняв за плечи: «Вот, видите? Так выглядят наши души!» Но сейчас все это казалось настолько само собой разумеющимся и естественным, что Одиссею и в голову не приходило удивляться. Он видел души – и это было в порядке вещей.
Столь же естественной и нормальной казалась теперь и еще одна, недоступная прежде опция. А именно – возможность видеть себя со стороны. Но не то чтобы Одиссей по своей воле мог менять угол зрения, перемещая по пространству палаты некий отдельный от него, дистанционно управляемый «глаз». Вовсе нет. Просто в какой-то момент, глядя на спины жены и дочки, Одиссей вдруг ловил себя на том, что смотрит на них (и на себя заодно) со стороны и немного сверху. Видит Полинины пальцы, зарывшиеся в волосы на затылке и медленно, как бы в задумчивости просеивающие их прядь за прядью, видит родинки на ее плечах, бретельки топа… И Улькину склоненную над планшетом голову тоже видит. А также часть щеки и выпяченные от усердия, беззвучно шевелящиеся губы… и, что самое забавное, шагающих друг за другом смешных зверюшек на экране планшета. Поросенок, щенок, котенок, синяя птичка на длинных тонких ногах, еще какое-то уморительное создание вроде суслика… Улькина любимая игра. Бесконечная.
Застигнув себя наблюдающим за приключениями Улькиных персонажей, Одиссей внутренне улыбался. Что-то уютное, успокаивающее было в этом привычном положении дел: Улька играет в планшет. Значит, мир цел, не рухнул и не рассыпался на осколки.
Впрочем, такие полеты-парения в пределах больничной палаты случались редко: основную часть времени Одиссей проводил в забытье. Точнее, где-то в другом месте, о котором потом не помнил. Но оно было. Оно было – или же возникало – при всякой попытке Одиссея вглядеться в поток, перехитрить поток, ухватиться взглядом за частицу прозрачности, как за дельфиний плавник, и следовать вместе с ним хотя бы долю секунды. В эту долю секунды что-то менялось. Одиссей дорого бы дал, чтобы понять – что́.
Однажды, спустя много дней или, может быть, недель после того, как Одиссей впервые обнаружил Поток и себя, витающего под потолком палаты, Улька вдруг подняла голову от игры, лучезарно улыбнулась и позвала: «Па-а-ап?»
Одиссей вскинул голову. Но не ту голову, которая покоилась между рам фиксатора в зеленовато-мерцающей жидкости биорганика. Голова, которую он вскинул, находилась сейчас в мире густых непролазных джунглей. Вокруг были папоротники, хвощи и увитые лианами стволы деревьев.
Одиссей бродил по этим джунглям уже давно – так давно, что само понятие времени перестало хоть что-то значить. Единственное, что здесь имело значение, это Поток. Одиссей понял это, когда впервые решил приблизиться к нему вплотную. Не ходить вдоль него, как плененный тигр вдоль прутьев клетки, не пытаться кричать сквозь него и подавать знаки, в надежде привлечь к себе внимание если не Полины и Ули, то хотя бы врачей, а просто – подойти. Коснуться его ладонью. Одиссей никогда раньше не делал этого. Мысль, которая в привычном реальном мире пришла бы одной из первых – изучить преграду, потрогать ее, ощупать, чтобы после преодолеть, – здесь почему-то оказалась сродни открытию. Или, скорее, сродни принятию неизбежного. Одиссей впервые подумал об этом как о чем-то неизбежном – о необходимости войти в Поток. И, возможно, быть уничтоженным – бесследно испепеленным, разъятым на атомы каким-нибудь не известным науке видом энергии.
Одиссей уже и на это был согласен, до того ему надоело скитаться в тропических дебрях бреда, поглядывая в реальную жизнь сквозь все эти странные, искажающие глазки́. Он хотел вырваться… не важно, куда. Наружу. Выблевать наркотик измененного состояния. Вернуться, черт возьми, к старой доброй нормальности, увидеть обычный мир своими обычными человеческими глазами! О, как же он соскучился по этому ракурсу мира! Как он хотел обнять своих девочек, поговорить с ними на простом и ясном человеческом языке… а не рассматривать, паря под потолком, их затылки и не вглядываться в пятна их лиц по ту сторону непонятного текучего марева.
Когда он понял, что брести вдоль Потока по джунглям – это такой же тупик, как и болтаться под больничным потолком, и что единственная его надежда на… хоть на что-нибудь – это идти к Потоку, тогда он пошел к Потоку.
Наивно полагая, что Поток только этого и ждет.
Не тут-то было! Поток, вне всяких сомнений, протекал где-то рядом, Одиссей каждый миг ощущал его близость, похожую на близость скрытого за деревьями водопада. Он шел на это чувство, как идут на запах или на звук. Но сколько бы он ни продвигался сквозь заросли буйной растительности, выйти непосредственно к «водопаду» он не мог. Только видел его несколько раз в просветах между деревьями.
Зрелище было воистину захватывающее. Завораживающее. Как ни опротивело тут Одиссею, он не мог этого не признать.
Словно огромную полноводную реку кто-то вынул из русла и уложил, ни капли не расплескав, на мягкую природную подстилку из мха и сопревших листьев. Не поток, а скорее тоннель – длинный округлый ход в теле пространства, не имеющий внешних стенок и проницаемый для взгляда, – предстал глазам Одиссея. Предстал не весь тоннель, разумеется, а только малая его часть. Небольшой отрезок, мелькнувший, как бок уползающего дракона. Бок дракона мелькнул – и снова скрылся в гуще раскидистых веерообразных листьев. Одиссей рванул было за ним, но угодил во что-то зыбкое, сыпуче поехавшее под ногой, и рухнул прямиком в муравейник. А когда поднялся, отряхиваясь и чертыхаясь, никаких признаков Потока за ветками уже не было. Поток ускользнул прямо у него из-под носа! Да он же просто… издевался над ним! Дразнил его, заманивал все дальше и дальше в джунгли – чем бы эти джунгли ни являлись на самом деле.
Один раз Одиссею удалось подойти совсем близко. Словно бывалый охотник, уже изучивший повадки зверя как свои пять пальцев, он долго подбирался к нему ползком через рощицу тонких долговязых растеньиц с метелками на макушках. Долго не решался поднять голову из засады и все как следует рассмотреть. А когда все-таки решился, от увиденного перехватило дух.
Поток, он же тоннель, состоял из двух устремленных навстречу друг другу течений. Он состоял из них в каждой точке, в любом месте себя, и ни в одной из этих точек не происходило столкновения течений или поглощения одного другим. Что именно «текло», определить было невозможно; оно было прозрачным и наверняка раскаленным – а может, и вовсе нет, но при взгляде на него первой возникала мысль о горении. О двух встречных, как бы зеркально наставленных друг на друга рукавах горения, с одинаково мощным напором бьющих друг в друга. Они сталкивались – и должно было что-то происходить. Какая-то глобальная метаморфоза. Но ничего такого не происходило. Два потока бешеных скоростей кипели на одном месте, представляя собой нечто совершенно аномальное, непосильное для рассудка. Нечто совсем иное. Эта иноприродность явления была – когда-то – непреодолимой для Одиссея, мешала ему вглядеться в Поток и смотреть на него дольше одной секунды. Теперь же никаких неприятных ощущений при взгляде на Поток не возникало. Теперь он скорее притягивал. Казался таким… красивым. «Я отвыкаю быть человеком», – подумал Одиссей, и эта мысль его не испугала.
Подойдя к Потоку еще ближе, на расстояние вытянутой руки, Одиссей вдруг заметил, что его родные на той стороне Потока как-то странно взволновались. Улька вскочила с места, отложив в сторону планшет. Полина тоже поднялась со стула, склонилась над изголовьем его биокапсулы. Их лица светились радостью и надеждой, сияние аур теплело и расширялось.
«Одиссей!» – услышал он голос жены. Было как-то необычно, чудно́: губы Полины шевелились, но сам звук возникал внутри его головы, а не приходил извне.
«Папочка! Молодец! Давай, ну давай!» – раздался в голове еще один голос, детский. Эй, никакой не детский! Тринадцать лет – это давно уже не ребенок, – тут же возмутилась Улька, хотя слово «детский» даже не было его мыслью. Оно было… было скорее чувством к ней. Нежностью к ней-ребенку, к его маленькой любимой доченьке.
Одиссей решительно протянул руку вперед. В этот момент он точно знал, что если коснется Потока со своей стороны, а они погрузят в него руки – со своей, то произойдет нечто важное. Нечто, что все изменит.
«Мы с тобой! Мы здесь!» – изо всех сил кричала Улька. Он уже видел линии на ее раскрытой, готовой вжаться в Поток ладони. Он видел, как привстала и потянулась к нему Полина…
Но в тот раз Поток почему-то ушел от них. Вздрогнул, словно разбуженный гигантский полоз, и ловко, в пару маневров, переместил себя в какое-то другое место, недоступное для восприятия Одиссея.
И вот теперь произошло нечто похожее. Только намного проще и быстрей.
Улька подняла голову от игры, нашла глазами лицо Одиссея и вдруг – просияла, позвала изумленно: «Па-ап?»
Одиссей в это время даже не смотрел на Поток: он был занят изучением необычных наростов на стволе дерева. Эти наросты напоминали крошечные вулканчики, целую колонию вулканчиков, лепящуюся к коре. В «жерлах» вулканчиков что-то алмазно поблескивало. Внутрь одного из них Одиссей изловчился заглянуть так, чтобы не закрывать его собственной тенью. Ему удалось кое-что разглядеть: тонкий, как волос, торчащий иглой проводок с голубовато-белым свечением на срезе. Одиссей попытался было подцепить вулканчик ногтем, чтобы сковырнуть его с коры и добраться до светящегося проводка, и у него это почти получилось, но тут-то и раздался обрадованный Улькин возглас.
Одиссей обернулся на голос дочери – и охнул от неожиданности. Оказалось, что он стоит в каком-нибудь метре от Потока! Поток подкрался к нему незаметно, а может, просто соткался из воздуха у него за спиной, словно голограмма из какого-нибудь фэнтезийного квеста. Еще минуту назад его здесь не было, а теперь – оп! – и вот он здесь.
«Папа, ты только помни: мы с тобой», – сказала Улька, глядя ему в лицо и стараясь выделить голосом каждое слово.
Теперь она была так близко! Только руку протяни…
Полина гладила его по волосам. Его – того, который лежал в капсуле. Он – тот, который стоял в джунглях перед стеной Потока, – видел слезы в ее глазах, и это были слезы радости.
«Дорогой мой… Ты поправишься. Ты будешь жить», – говорила она.
Одиссей все еще не понимал, что происходит, но понял одно: сейчас он каким-то образом может говорить с ними. С ними обеими. И нужно срочно воспользоваться моментом, срочно поговорить, потому что другого такого случая может и не представиться.
«Что произошло, Поленька? – спросил он. – Я не могу вспомнить. Что с нами случилось?»
Он так и спросил – с нами. Не спросил – что случилось со мной? Хотя логично было бы поставить вопрос именно так. Ведь это он, он один лежал сейчас в коме, в больнице, а с ними все было вроде бы хорошо. Вроде бы… И все же он спросил так, как спросил. И почти сразу же вспомнил: прогулка по вечернему Риму, все эти частные магазинчики и кафешки, «А давай сюда зайдем? – А давай!», какие-то маечки на бретельках, легкомысленные веревочные сандалии, улыбки продавщиц, их экспрессивная, гортанная с хрипотцой трескотня: «Беллисимо, сеньорита!.. Граци, сеньора, граци!», Улькино изнемогающее «Роди-и-тели! Я устала…» Ресторанный дворик на какой-то очередной живописной пьяцце, Улькина макушка над планшетом и оттопыренный в сторону загорелый локоток, напоминающий лапку кузнечика. Что-то твердое, ударившее в бок. Безумные глаза незнакомца… А потом – что-то черное. Что-то черное, смердящее паленой плотью и едкой химией. И вой, жуткий многоголосый вой, и звуки полицейской сирены, не способной его заглушить… Чтобы его не слышать, Одиссей умер. Но все равно слышал его, сквозь черноту и смерть.
«Вы… вы с Улькой не пострадали?» – спросил он и вдруг почувствовал свое сердце: оно пульсировало, передавая ритм сокращений биогелю, наполнявшему капсулу.
Полина провела рукой по его щеке. Ответила ласковым кротким голосом: «Мы не страдали». Как-то не совсем по-русски. Как-то… не так.
«Поленька, – подался к ней Одиссей всем телом, оставшимся неподвижным в зеленом геле. – Что ты такое говоришь, Поля?!» А потом он просто закричал. Без слов, как животное.
Улька взяла его за руку.
«Папа, – сказала она. – Но мы же… Мы никуда не денемся! Мы будем всегда с тобой! Вот как сейчас: мы с тобой. И так будет всегда. Обещаю!»
Черный вой нарастал. Распадался на отдельные мужские и женские, надорванные, хриплые голоса. Они вопили что-то на неведомом итальянском, на английском, на тарабарском… Одиссей, топтавшийся у Потока, запрокинул голову и влил свой крик в хор этих натруженных, в бесконечность воющих голосов.
«Папа!» – позвала Улька. Ее фигурка с поднятой до уровня плеча раскрытой ладонью казалась манекеном внутри витрины. Словно решившись, Улька вытянула руку вперед.
Одновременно с ней и Полина прижала ладонь к Потоку.
«Нет! Стойте!» – закричал Одиссей. Он понял, что вовсе не хочет этого! Его рука с растопыренной пятерней тоже выкинулась вперед – в упреждающем, тормозящем жесте. Он хотел их остановить, но лишь сократил расстояние между собой и Потоком – и уже в следующий миг миллионы микроскопических молний пронзили его разрядами.
Неведомая сила выдернула его из джунглей и швырнула куда-то – в направлении, обратном тому, куда унесло подхваченных за руки Полину и Ульку. Жену и дочку, которые когда-то у него были.
В кино это происходит так. Герой выходит из комы и почти тут же встречается взглядом с кем-нибудь из родных и близких. Он смотрит в чьи-то глаза, и глаза эти медленно расширяются. И вот в них уже можно прочесть целую гамму чувств: потрясение, радость, недоумение, недоверие к происходящему. Слезы текут по щекам. У героя тоже наворачивается слеза – первая за много месяцев или лет – и течет по небритой скуле.
Он молчит. Не может пока говорить. Обладатель расширенных глаз тоже молчит – не находит слов от захлестнувших его эмоций.
У Одиссея все было иначе.
Он открыл глаза и какое-то время – секунд пятнадцать – смотрел на противоположную стену. Она была похожа на затвердевший Поток. Где-то в нем остались Полина с Улей, и Одиссей ничего не мог с этим поделать. Просто лежал, оживший, но опустошенный, и смотрел на белую стену. Будь у него перед глазами потолок, Одиссей смотрел бы на потолок, но перед глазами была стена: Одиссей находился сейчас в своей капсуле в полусогнутом, близком к сидячему, положении.