Полная версия
Да. Нет. Не знаю
– Почему? – потребовала объяснений Аурика, под глазами которой от бессонной ночи залегли даже не черные, а темно-фиолетовые тени.
Масляницын, забившись в угол, молчал, лихорадочно вспоминая подсказки, оставленные ему на память господином из «Колизея».
– Почему? – прошипела Одобеску, и лицо ее исказилось настолько, что от южной ослепительной красоты не осталось и следа. Это преображение придало Сергею сил, и он с трудом выдавил из себя то, что вспомнилось первым:
– Я отказываюсь.
– Почему? – Аурика не отступила ни на шаг, продолжая теснить рослого Масляницына своей пышной грудью. В любой другой ситуации бойкий студент бы облизнулся при виде столь внушительного сокровища, но сейчас ему было не до соблазнов: перед глазами стояло лицо Георгия Константиновича, по которому скользила язвительная усмешка Всемогущего.
– Исключено, – повторил Масляницын еще одно слово из череды запомнившихся. – Так будет лучше.
– Кому-у-у? – взмолилась измученная бестолковостью ответов девушка.
– Тебе, – нашелся Сергей и выставил вперед руки, пытаясь отодвинуть от себя разгоряченное существо с пылающими глазами и дергающимся ртом.
– Мне не лучше! – бросилась в бой Аурика. – Мне плохо. Мы обо всем договорились. Я тебя ждала. Готовилась, как дура. Думала, наконец-то… Ты же сам говорил: «Давай, чтобы первая брачная ночь прошла на ура!» – процитировала она слова профессионального соблазнителя с комсомольским значком на груди.
Масляницын растерялся и не нашел ничего лучше, чем выборочно и очень по-своему повторить слова барона Одобеску про осведомленность курса, наличие тайной жены и боязнь огласки.
– Сама разболтала, – пригвоздил он Аурику к противоположной стене. – А у меня жена! Объясняйся теперь… Все знают: че и почем. А мне жить дальше. И вообще, если бы я знал, кто твой отец, разве б я сунулся! С тобой кто про свадьбу-то речь вел, чудо ты мое?! Кто чего обещал? – Масляницын раздухарился от собственной смелости и даже хлопнул свою одногруппницу по плечу. – Кто-о-о?
– Ты, – заплакала Аурика от невыносимой обиды, прослушав в тираде Сергея самое главное и обратив внимание на ключевые для себя слова: «свадьба», «жена», «жить дальше», «разболтала».
– Я-а-а? – возмутился студент Масляницын и словно раздулся от негодования. – Чего я тебе такого говорил? Сразу бы дала – вообще бы никаких разговоров не было. А так – и себя, и меня мучила. Подумаешь, целка! Не ты первая, не ты последняя. Замуж! И главное, кто тебя за язык-то тянул?!
– Я никому не говорила, – неожиданно спокойно произнесла Аурика.
– А ты подумай, – обронил Сергей и отодвинул ее в сторону: – Отойди.
Все стало ясно. Язык мой – враг мой. Никому доверять нельзя. О грандиозных планах Аурики знала единственная близкая подруга, с которой детали предстоящего события обсуждались громким шепотом по телефону. Значит, кроме нее, никто разболтать не мог. «Не Глаша же пойдет всем рассказывать!» – решила Аурика, даже не подозревая о том, как близка она была к горькой истине. «За предательство дают в морду!» – подсказала сама себе студентка Одобеску и отправилась на поиски заклятой подруги, чтобы раз и навсегда вычеркнуть из своей жизни человека, не оправдавшего ее ожиданий.
Эта удивительная способность Аурики вычеркивать из памяти тех, кто по той или иной причине навлек на себя справедливый гнев чернобровой красавицы, была хорошо известна ее домашним. Поэтому Глаша, опираясь на инструкции хозяина, продолжала заваривать успокоительные травы с завидным усердием, а Георгий Константинович продолжал вести с дочерью душеспасительные беседы о том, что «женщины в роду Одобеску всегда отличались стойкостью характера и стремились к улучшению породы…».
– Ага, – без энтузиазма выдавливала из себя Аурика. – Особенно дед с бабкой. Кем, ты говоришь, они друг другу приходились? Кузенами?
– Кузенами, – подтверждал Одобеску и одаривал дочь очередным ювелирным шедевром.
– Какой смысл все это на себя надевать? – бунтовала печальная Золотинка. – Кто на это смотрит?
– Все надевать и не требуется, – ласково успокаивал дочь Георгий Константинович. – В вопросах обладания красотой мера – главный критерий. А вот про то, что «никто не смотрит», это вы, Аурика Георгиевна, зря! Ей-богу! Смотрят! И мой вам совет: остерегайтесь тех, кто смотрит пристально и со знанием дела. Вот так, – показывал Одобеску, и выражение его лица менялось на глазах, становясь подозрительно хищным.
– Так на меня не смотрит никто, – жаловалась Золотинка и укладывала на плечо отцу свою тяжелую увитую черными кудрями голову.
– Так уж и никто?! – Георгий Константинович возвращался к своему прежнему образу. – Может быть, ты не видишь? Влюбленные женщины обычно дальше своего носа не способны ничего разглядеть. – Ты же влюблена? – неожиданно интересовался Одобеску и косо посматривал на смуглый профиль печальной Аурики.
– Нет, – опровергала Золотинка отцовские предположения и еле сдерживалась, чтобы не посетовать на то, что после истории с Масляницыным на нее вообще перестали обращать внимание. Смотрят, как на пустое место. Как будто ее и нет.
Если бы Аурика была чуть-чуть откровеннее, она бы рассказала отцу о постигшем ее несчастье и пожаловалась бы на одиночество. Но вместо этого она с явным вызовом дразнила Одобеску заявлениями о том, что вообще не выйдет замуж, потому что все человеческие отношения от долгого срока службы утрачивают свою ценность и превращаются в никому не нужные обязательства. И тот факт, что она росла без матери, с нянькой, – прекрасное подтверждение тому, что долгосрочные союзы превратились в анахронизм.
– Это неправда, – вступал в спор Георгий Константинович, прекрасно понимая, чем вызван протест дочери. – Семья, полноценный брак – это прекрасно. Вот что бы я делал, если бы у меня не было тебя?
«Или тебя», – мысленно повторяла про себя притаившаяся в прихожей Глаша, любовно поглаживая хозяйский плащ.
Аурика чувствовала, что в ее разговоре с отцом незримо присутствует третий, и кричала в сторону прихожей:
– Няня!
Глаша заглядывала в гостиную.
– Няня, – повторяла младшая Одобеску, – скажи: вот, если бы ты жила в другом месте, у тебя была бы семья, дети, своя квартира, ты бы расстроилась?!
Глаша кивала и в растерянности смотрела на Георгия Константиновича.
– Почему? – сердилась Аурика на бестолковую няньку. – Какая тебе разница?!
Одобеску с благодарностью смотрел на застывшую в дверях гостиной женщину и медленно произносил:
– Потому что, дорогая моя Золотинка, как там у вашего Островского: «Жизнь человеку дается только один раз, и прожить ее надо так, чтобы…»
– Знаю, знаю, – махала рукой Аурика. – Но при чем тут это? Вы что – прикованные к постели лежите?
– Вот это точно здесь ни при чем, – мягко останавливал ее Георгий Константинович. – Ты задала вопрос, на который можно ответить, только прожив другую жизнь. Ни у кого из нас – ни у меня, ни у Глаши – нет такой возможности. Значит, нужно быть благодарным за то, что ты имеешь. Я благодарен судьбе, – неожиданно пафосно произносил Одобеску, поднимаясь с дивана: – А вы, Глаша?
– Она благодарна, – отвечала за нее Аурика, даже не глядя на няньку.
– А ты? – аккуратно, без нажима интересовался отец.
– А мне за что быть благодарной?! – возмущалась девушка. – За то, что меня бросила мать? За то, что меня предала близкая подруга?! За то, что… – Аурика останавливалась, подбирала нужные слова и искривленным ртом произносила: – За то, что я толстая и на меня не обращают внимания мужчины?
– Какая глупость! – нервничал Одобеску. – А кто же сегодня провожал тебя из университета домой? Женщина?!
– Это Мишка! – прикрикивала на отца раскрасневшаяся в споре дочь. – И он меня бесит. Никто не просил его провожать. Сам увязался. А то я дороги не знаю?! И вообще – при чем тут это?
– Ты недовольна своей жизнью, – подводил итог Георгий Константинович. – И мне грустно. Кажется, я сделал все, чтобы было по-другому.
– Ты – да, – молниеносно соглашалась девушка. – А мама?
– А что мама? – спокойно уточнял Одобеску. – Мама хотела взять тебя с собой. Но я был против. Так что тут не мама виновата, а я, получается.
– Хорошо, – Аурика опускала голову. – А эта тварь? – она имела в виду бывшую подругу. – В этом тоже ты виноват?
«Определенно», – хотелось сказать Георгию Константиновичу, но он молчал.
– Глупый разговор! – заявляла Аурика и тут же взволнованно добавляла: – Глупый, и никчемный, и бестолковый, потому что ничего не меняет. Без мамы я как-нибудь проживу. Привыкла уже. Даже неинтересно. Тоже мне мать! Ни разу не попыталась узнать, как поживает ее дочь. Или попыталась? – с подозрением смотрела она на отца.
– Нет, – честно отвечал Георгий Константинович, чувствуя, что и своей вины ему хватает, брать лишнюю незачем.
– Вот видишь! – радовалась Аурика оправдательному вердикту. – Кстати, без этой гадины, – она снова вспоминала подругу, – мне тоже нормально. Уже привыкла.
На самом деле – это неправда. Без «этой гадины» плохо. И скучно. И очень хотелось проорать домашним, папе и Глаше, что она ненавидит этого Масляницына, ненавидит всеми фибрами души, и вообще всех мужиков ненавидит, кроме папы, потому что от них одни неприятности, обиды и разочарования!..
А еще ей хотелось добавить, что она скучает – не столько по идиоту Масляницыну, сколько по тому, что они делали с ним вместе, по этим ощущениям, от которых ее тело покрывалось мурашками и там, внизу, все становилось влажным и горячим. И если бы не «эта сволочь», все так и было бы, даже лучше… А теперь – сиди и толстей от Глашиных плюшек, и жди, когда кто-нибудь куда-нибудь тебя позовет! Например, в «музэй», – передразнивала она своего на данный момент единственного кавалера, длинной и узкой тенью следующего за ней по пятам, вместо того чтобы властно взять за руку, как это делал Сергей, и потянуть на себя с такой силой, чтобы от неожиданности голова закружилась…
– Золотинка, девочка моя, – невольно читал ее мысли Георгий Константинович. – У тебя еще все впереди. Ты красивая, ты умная, ты – Одобеску.
– Одобеску, – чуть не плача, Аурика с жадностью выхватывала из рук отца протянутую конфетку. – Ты со мной, как с маленькой! – жаловалась она и засовывала конфету в рот.
– А ты для меня всегда будешь маленькой, – растроганно говорил Георгий Константинович и гладил дочь по голове.
– Мне двадцать лет, – напоминала ему его Золотинка.
– Тебе двадцать лет, – повторял Одобеску. – Но это ничего не меняет.
– Меняет, – бурчит с набитым ртом Аурика и смотрит на часы. Сейчас придет придурок Коротич и принесет ей очередной журнал, в котором описываются достижения науки и техники.
– Он ждет, – неожиданно вступала в беседу Глаша и показывала глазами на окно.
После ее слов отец и дочь Одобеску вскакивали с дивана и неслись к окну: на тротуаре стоял тщедушный Миша Коротич, сжимая под мышкой свернутый в трубку журнал.
– Скажи, что меня нет дома, – взрывалась Аурика.
– Почему? – всплескивал руками Георгий Константинович.
– Потому что меня он бесит!
И правда, бесит. Белобрысый, невысокого роста. И все время молчит. А рукой коснется – краснеет, как девочка…
* * *Зато Георгию Константиновичу Миша нравится. Нравится своей отрешенностью и полной неосведомленностью в вопросах искусства. Ему все равно, кто перед ним: Мане или ранний Модильяни. Он не спрашивает о том, каков возраст китайской фарфоровой вазы, и ни о каких китайских династиях не имеет ни малейшего представления. А если что и слышал, то естественным образом пропустил эту, для него пустую информацию мимо ушей. Он вообще к проявлениям внешнего мира глуховат, это барон Одобеску замечал неоднократно.
Миша Коротич для него являл тот тип человека, который тщательно выбирает, каким богам служить. И пока в его пантеоне их было только два: Аурика и математика. Со временем, предполагал Георгий Константинович, количество богов немного увеличится, но это будет нескоро. А пока Михаил Кондратьевич Коротич с гордостью носил знаменитую в научном мире фамилию отца и мечтал о карьере математика.
Своей матери, так же, как и Аурика, он никогда не видел, но благодаря воспоминаниям Коротича-старшего имел о ней четкое и благостное представление как о человеке утонченном и нежном. Во всяком случае, ее фотографии, развешенные на стенах отцовского кабинета, свидетельствовали именно об этом.
К браку своих родителей Миша Коротич относился с невероятным пиететом еще и потому, что этот не вовремя и так трагически распавшийся союз стал для него воплощением абсолютной любви и преданности. Умершая от родов мать словно и не исчезала из жизни невольного виновника своей смерти и своим незримым присутствием ограждала в муках рожденного сына от обвинений отца, так и не смирившегося с этой страшной заменой. И хотя он точно знал, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется, в своем случае старший Коротич мог утверждать обратное: меняется!
Став взрослым, Миша легко простил отцу периодически возникающую отчужденность в свой адрес. Как будущий математик, юноша видел тщетность отцовской теории, основанной на нахождении хорошо известной неизвестной. Отцовское уравнение не могло быть решено в принципе, потому что к нему приложила руку равнодушная Судьба, которой, в сущности, глубоко наплевать на научные законы.
В отличие от коллекционера Одобеску, пытающегося своим воспитанием стимулировать в дочери инстинкт продолжения рода, старший Коротич делал все, чтобы продемонстрировать сыну опасность серьезных отношений: «Боги завистливы!» – не уставал он повторять сыну избитую истину, сопровождая это, как ему думалось, подходящим советом:
– Не женись, друг мой. Терять – это так больно!
– Терять вовсе не обязательно, – как мог, сопротивлялся отцу Миша, но в ответ натыкался на глухое молчание.
Младший Коротич задыхался в атмосфере вечной памяти по ушедшей: его собственное воображение рисовало ему живой образ матери, а отец настойчиво подводил его к холодному могильному камню, всякий раз произнося одну и ту же фразу: «Миша, скажи: «Здравствуй, мама»». – «Здравствуй, мама», – сначала с готовностью, а потом – с растущим сопротивлением произносил юный Коротич и рвался из кладбищенского холода домой. Прервать традицию еженедельных поездок на кладбище можно было, только уехав на край земли. Но «край земли» не подходил будущему математику по одной-единственной причине: там не было высшего учебного заведения, где, как казалось юноше, и кипит настоящая жизнь. Поэтому он мечтал о переезде в Москву, невзирая на мощное сопротивление отца.
– Неужели мы не можем поладить? – недоумевал профессор.
– Я должен проложить себе дорогу самостоятельно, – упирался будущий студент мехмата МГУ.
– Но зачем?
«Затем, – мысленно отвечал Миша Коротич, – что я хочу жить по-другому. Не так, как ты: в окружении старых фотографий и маминых вещей. Я тоже люблю ее, но это не значит, что мы оба должны пребывать в непрекращающейся скорби. Я хочу совершать собственные ошибки. И даже если переезд в Москву – это ошибка, я никогда об этом не пожалею!»
Разумеется, ни о чем подобном младший Коротич вслух и не заикался: он просто молча делал свое дело, избегая общения с отцом, взгляд которого вызывал в нем тоскливое и гнетущее чувство вины. Поэтому, когда решение о переезде обернулось реальностью, ощущение вины в юноше усилилось. Профессор Коротич наотрез отказался сопровождать собственного сына в Москву и на сообщение о том, что тот стал студентом первого курса механико-математического факультета МГУ, отреагировал вяло, сопроводив это словами: «К чему изобретать колесо? От добра добра не ищут».
Понимая, что обижает сына, старший Коротич не находил себе места, переходя от одного портрета жены к другому, но признаться самому себе, что он просто тоскует по этому белобрысому и с виду тщедушному мальчику, ему не хватало мужества. «Временное неудобство, – пытался он рационально объяснить новые чувства, сидя в полумраке своего кабинета с давно остывшим стаканом чая в руках. – Выучится, вернется».
«Не вернется», – подсказывала ему интуиция, но он гнал от себя дурные мысли, пытаясь представить, что рано или поздно все будет хорошо.
Узнав о планах сына, приехавшего домой, в Ленинград, на первые в своей жизни студенческие каникулы, профессор Коротич понял, что мечтам не суждено сбыться. И, чтобы скрыть свое разочарование, предложил партию в шахматы. Впервые за столько лет его послушный и мягкий Миша отказался от игры, объяснив это тем, что хотел бы просто поговорить.
– Одно другому не мешает, – заметил отец.
– Мешает, – возразил ему сын.
– Тогда о чем ты хочешь со мной поговорить? – поинтересовался старший Коротич и подумал, что сын сейчас произнесет традиционное «о маме», но Миша молчал, видимо, размышляя над тем, в какую форму облечь мучительный для себя вопрос.
– Почему ты никогда не был со мной ласковым?
Профессор растерялся, и у него предательски задрожали руки. Чтобы скрыть это, он даже засунул их в карманы:
– Я не люблю все эти телячьи нежности. И потом – я никогда не опускался до криков в твой адрес. Никогда не унижал тебя лишними замечаниями. Всегда давал тебе право на самоопределение. Никогда не вмешивался в твои отношения с товарищами… Я уважал тебя и общался с тобой, как с равным. Откуда этот вопрос? Разве ты был чем-то обделен?
– Ты ни разу не погладил меня по голове, – опустив глаза, произнес Миша, понимая, что следующий вопрос, который он собирался задать отцу, может привести к полному разрыву между ними.
– Это неправда, – разволновался профессор и начал расхаживать по кабинету.
– Это правда, – продолжил его сын. – Знаешь, у меня всегда складывалось впечатление, что я тебе мешаю.
– Нет, – поторопился ответить старший Коротич, а через секунду добавил, присев рядом: – Хотя, если быть честным…
– Я так и думал, – проронил Миша и коснулся отцовской руки: – Но я же не виноват…
– А кто виноват? – чуть громче, чем обычно, произнес профессор. – Кто виноват в том, что ее не стало?
– Но ведь ты тоже…
– Что я тоже?
– Ты тоже имеешь отношение к моему рождению.
– Если бы я знал, что так будет, то настоял бы на том, чтобы Эмма отказалась от этой дурацкой идеи – иметь детей во что бы то ни стало. У нее было больное сердце, – смягчившись, объяснил он сыну и постучал по ручке дивана своими длинными пальцами. – Что это меняет теперь?
– Ничего. Но, знаешь, очень тяжело жить и постоянно чувствовать себя виноватым в маминой смерти.
– Какая глупость! – отрекся от своих слов профессор.
– Это не глупость, – не поддался на отцовскую уловку юноша. – Ты подчеркивал это всегда.
– Но я тоже живой человек, – сдался старший Коротич.
– И я, – напомнил ему сын и отвернулся. – Мне тяжело приезжать домой.
– А от меня что ты хочешь?
– Свободы, – самонадеянно потребовал Миша.
– Ты свободен, – молниеносно отреагировал профессор. – И ты можешь не утруждать себя ничем. Как-нибудь переживу. Мне не впервой терять близких.
– Папа, но я же не умер.
– Умер я, – отрешенно произнес старший Коротич и резко встал. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – автоматически ответил растерявшийся юноша и молча проводил взглядом выходящего из кабинета отца.
Это была их последняя встреча. И внешне она ничего не разрешила, даже, казалось, только усугубила разрыв между родными людьми. Любовь между отцом и сыном, так повелось изначально, всегда имела привкус обиды, которая в случае с профессором усиливалась еще и от того, что сын не принял его мучительной жертвы ценою в целую жизнь. «Да и что эта молодежь знает о жизни?» – успокаивал себя старший Коротич, держа перед собой портрет жены. Впервые за столько лет его посетило ощущение бессмысленности своего существования, но не оттого, что не стало Эммы, а оттого, что по-настоящему опустел дом, по которому бродил задумчивый беленький мальчик, обделенный отцовской любовью. «Но ведь она была!» – бормотал себе под нос профессор и понимал, что надо бежать, искать исчезнувшего мальчика, просить о прощении, признаваться в собственной глупости, рассказывать о своих чувствах и говорить, говорить… Но с места не трогался и только в сердцах переворачивал портрет жены. На плотном картоне химическим карандашом была сделана запись: «На добрую память». «Тень тени», – профессор цитировал Платона и думал о своем. Было счастье, осталась тень. Была Эмма. Тоже тень. Он сам стал «тенью тени», и его сын вырос в тени. А теперь он из нее вышел и не хочет обратно. «Имеет право», – с грустью признался себе профессор и впервые за много лет заплакал с каким-то странным наслаждением. Сын хотел свободы, а на самом деле – свобода нужна ему, старому дураку! «Какой смысл жить дальше?» – спрашивал себя он и радовался тому, что знает ответ. Жаль, что так поздно. Нет, хорошо, что так поздно: когда за плечами уже целая жизнь, и есть взрослый мальчик, и впереди – долгожданное освобождение от скорби буден. И все произойдет само собой, без всяких усилий с его стороны, просто потому, что пришло время…
Известие о смерти отца настигло младшего Коротича по возвращении из гостеприимного дома Одобеску, где Георгий Константинович, преисполнившись несвойственного для него доверия, показывал тому свою коллекцию ювелирных украшений, объясняя состав сплавов, чистоту камней и специфику огранки. Миша Коротич слушал отца божественной Аурики вполуха. Ну да, красиво. Разноцветные. Блестят. Глаз радуют.
Испытывая поклонника своей Золотинки на прочность, барон Одобеску за партией в шахматы задавал тому внешне ничего не значащие вопросы: о жизненных планах, об отношении к браку, к детям, к профессии. Ответы Коротича убеждали Георгия Константиновича в том, что сидящий перед ним молодой человек мог бы стать хорошей партией для его дочери. Не хватало одного: согласия самой Аурики.
– Бесит, бесит, бесит! – кричала девушка на отца, как только тот призывал ее повнимательнее присмотреться к поклоннику.
– Ну что тебя бесит, дитя мое? – поднимал брови Одобеску и готовил аргументы.
– Он ниже меня на голову.
– В нашем роду все женщины на голову выше своих мужей. Это не новость. Это дань традиции.
– Но ты же высокий, – парировала отцу Аурика.
– Ошибка природы, я уже объяснял. Да и потом, кроме моего отца, никто не пытался жениться на родственницах.
– Ну и что? Представляешь, как мы смотримся?
– Меня лично не смущает. Низкорослый мужчина преумножает красоту своей женщины. Это общеизвестный факт. Твоя красота столь ослепительна, что небольшие погрешности во внешности партнера ей точно не помешают.
– А с чего ты вообще решил, что я хочу замуж? Ты что? Хочешь от меня избавиться?
– Упаси бог, Золотинка. Будь моя воля, я превратил бы тебя в камень и водрузил бы его на своем ночном столике.
– Ага, – смеялась Аурика, – а Глаша бы смахивала с него пыль и клала бы к его подножию лютики.
– Никаких лютиков, – вступал в игру Георгий Константинович. – Только лилии!
– Папа, ну хватит дурачиться. Я все поняла. Ты не хочешь, чтобы я выходила замуж!
– Ты меня разгадала! – хватался за голову Одобеску и одним глазом подмигивал Глаше. – Но все-таки я не стал бы с такой категоричностью отказывать небезызвестному молодому человеку.
Аурика собралась было вновь завести свою привычную песню о том, что Коротич – дурак, но вовремя спохватилась и выложила следующий аргумент:
– Между прочим, твой Миша просто мой товарищ. У него вообще в голове, кроме математических формул, ничего не задерживается. Он даже в кино о своей математике думает. Да он вообще в мою сторону не смотрит. Когда девушка нравится, ведут себя по-другому.
Георгию Константиновичу хотелось спросить: «Как Масляницын?», но вместо этого серьезно произнес:
– Аурика Георгиевна, не путайте робость с сухостью, а скромность с глупостью.
– Хороший мальчик, – осмелилась вставить Глаша и тут же опустила голову.
– Вот и выходи за него замуж! – захохотала Аурика. – Если он, конечно, не против.
– Место занято, – фривольно заявил Одобеску, нахмурив брови.
– Хватит, – оборвала развеселившегося отца дочь. – И так тошно…
Тошно было не только Аурике, но и Мише, трясшемуся в сидячем вагоне поезда Москва – Ленинград и в сотый раз перечитывавшему скупой текст телеграммы: «скончался», «соболезнования», «коллеги».
Город встретил Михаила Кондратьевича дождем, но в этом не было ничего особенного: Ленинград есть Ленинград. Не привыкать. В квартире – соседи, коллеги отца и ни одного студента. «Они его не любили», – догадался Миша, не отрываясь глядя на портрет в траурной рамке. Знакомое недовольное выражение лица. Строгий взгляд. Перерезавшая высокий лоб глубокая морщина. В гробу лежит другой человек. Спокойный и свободный.
– Сердце, – вздыхали присутствующие и торопились лично принести соболезнования, испытующе рассматривая младшего Коротича.