Полная версия
Необъяснимые явления. Это было на самом деле
Часов в десять вечера, искусанный комарами, дико уставший от неудобной позы Андрей чуть не хлопнулся в обморок: кто-то вдруг положил ему на плечо руку:
– Дай закурить!
Дядя Ваня подошел неслышно, да еще с неожиданной стороны, потому что двигался не тропинкой, а прямо через лес вышел к Андрею. Неужели узнал, что Андрей караулит его?!
Дядя Ваня уютно посмеивался, как всегда рассказывал что-то про лес: кажется, про муравьев, которым не понравилось, что к ним в муравейник все время падают гусеницы, и стали штурмовать все дерево.
Андрей протянул ему пачку «Астры» и мгновенно остался один. Только сейчас он сообразил, что дядя Ваня даже не спросил его: а что это Андрей, скорчившись, сидит и глаз не сводит с тропинки? Выходит, знал…
Не в лучшем настроении спустился Андрей к стационару, а навстречу шел уже Валера.
– Валерка, он, кажется, понял… Он ко мне сейчас подошел прямо из леса, просил закурить…
– К тебе?! Он же ко мне подходил!
– К тебе?!
– Ну да. Ко мне подошел прямо вплотную и сразу же: «Дай закурить!».
– Валера… У меня он тоже был.
С полминуты парни тупо смотрели друг на друга и дружно перевели взгляды на дядю Ваню. Дядя Ваня вполне определенно был один. Дядя Ваня занимался самым прозаическим делом – рубил дрова и был в рубашке, как подобает быть сибирским вечером разумному немолодому человеку. На вид было ему от силы лет сорок пять.
Даже отцепившись от дяди Вани, бросить загадку парни были органически не в состоянии. Бродили по стационару, курили, вели долгие, малопонятные для остальных разговоры. На них стали посматривать с уважением, как на людей очень ученых, вперивших жадные взоры в горние выси науки.
Вскоре Андрей пошел в деревню за продуктами. Набил полный рюкзак и пошел на стационар, лесной накатанной дорогой. Шел и шел, что такое семь километров для молодого здорового парня, даже и под рюкзаком? Смеркалось, на сиреневом небе показались первые звездочки, когда сзади, за поворотом дороги, ясно раздалось: «плюх-шлеп!». То ли шаги, то ли удар по дороге какой-то гигантской ладошкой. Что такое?! Опять такой же удар, только ближе, и совершенно ничего не видно. В третий раз вроде даже было видно где. Идет кто-то огромный и невидимый?!
К чести Андрея, он ни на секунду не усомнился, что приключение – это ему привет от дяди Вани. Вопрос только, какое приключение… Что тут можно было делать?! Андрей встал у края дороги, постоял, выкурил подряд две сигареты. Никаких звуков позади, только сгущается тьма, накапливается под деревьями; ползут, удлиняются тени, заливают уже и дорогу.
Андрей тронулся дальше, и тут же за спиной кто-то шагнул. Или прыгнул? Или хлопнул по дороге? И с каждым разом все ближе, заставляя то сжиматься, то падать куда-то вниз сердце. Через несколько минут должен быть последний поворот, а уже почти стемнело, уже совсем близко глухие прыжки-удары по дороге, так что резонирует, отдает по земле, улавливается ступнями удар-звук.
Что оставалось? Андрей стиснул зубы, шел как мог ровнее, посередине дороги. Звуки шагов-прыжков все ближе, все сильнее отдают по земле, и к этим звукам добавляется еще и какое-то неровное дыхание…
Последний прыжок упал прямо за спиной Андрея, и его плеча коснулось жаркое дыхание вместе с каким-то очень знакомым, никак не связанным с опасностью звуком. Что-то вроде пру-у-упфу…
Позади, почти упираясь в спину Андрея, мотал головой Серый – конь дяди Вани. Спутанный конь пасся, заметил знакомого, подошел… Стараясь победить мерзкую дрожь в коленях, Андрей потрепал коня по шее, почесал на радостях звездочку на лбу, оторвал Серому кусок от буханки. Только почему Серого не было видно?! Да и звук был какой-то очень уж сильный, «ненормально» звонкий.
В полной темноте подходил Андрей к стационару, отходя от пережитого кошмара. Что это?! В загоне возле дома дяди Вани перетаптывался Серый. Увидел Андрея, поднял голову и зычно фыркнул в его сторону. Возвращаться проверять, что он оставил за последним поворотом, Андрей не стал.
В эту ночь друзья долго, почти до утра проговорили. И о дяде Ване, и о том, какие еще «приветы» от него можно ожидать в ближайшем будущем. И о том, кто может помочь раскрыть удивительную тайну, но когда сами они будут подальше отсюда.
Назавтра парни уехали из стационара – не навсегда, но они знали, что надолго. Уехали по местам, где им предстояло трудиться в ближайшие годы… когда еще они побудут тут, на стационаре?
Дядя Ваня провожал, прощались за руку. Андрей честно сознавался, что был у него сильный соблазн взглянуть поглубже в терновые глаза дяди Вани и спросить: никому не скажу, но ты сознайся, дядя Ваня… Ты ведь леший? Но Андрей не поддался соблазну.
Было все это в июле, а в конце сентября этого же, 1978 года, дядя Ваня пропал. Нет, не уволился, не перевелся, не вышел на пенсию, не переехал. А именно пропал, растворился. В один прекрасный день он посадил на телегу жену и приемного сына, чмокнул Серому… Соседи как-то и не успели понять, что происходит. Может, Ивановы кататься поехали? Но они так ехали и ехали, Серый все потряхивал ушами и шагал, все скрипели тележные оси, все крутились колеса, все двигалась телега по таежным дорогам, накреняясь то вдоль, то поперек, проезжая под желтой листвой придорожных осин и берез. И все катились навстречу желто-красные березовые перелески над черными, убранными полями, темные массивы ельников под пронзительно синим, удивительным небом сибирского сентября.
Я знаю, откуда уехали эти люди, но не имею ни малейшего представления, куда они в конце концов приехали. И конечно же, я не знаю, кто таков был дядя Ваня: Иван Иваныч Иванов, родившийся в Большом Удоле в 1895 году, или совсем другое существо.
Если догадка Андрея и Валеры верна, сейчас дядя Ваня, наверное, растит уже нового приемыша. Интересно, а какой год рождения записан на этот раз по «личн. утв.»?
Бабушка и внучка
Пусть бабушка внучкину высосет кровь.
Граф А. К. Толстой…Это была очень милая, симпатичная и в то же время очень «обыкновенная» девушка. Хорошенькое, очень заурядное лицо, приятная повадка, но все симптомы бытовой невоспитанности. Вторую жену Николая Гумилева кто-то назвал «умственно некрупной». Тамара тоже была «умственно некрупной», чудовищно необразованной, хотя жадной до знаний, доброй, и уж конечно, далеко не глупой.
Девушка с хорошим вкусом, она одновременно писала неплохие стихи и очень непринужденно помогала себе при еде пальцами левой руки вместо кусочка хлеба; тонко чувствовала красоту закатного неба или старинной вазы и лезла ложкой в общее блюдо… Словом, девушка не без способностей, но чисто природных, биологических, потому что никто толком ее воспитанием отродясь и не думал заниматься. Да и некому, потому что родители Тамары были, по ее определению, «полеводы», жившие в самой глухомани одной из областей Сибири; их самих еще надо было воспитывать.
Девиц с сочетаниями таких качеств встречалось много среди моих сверстниц – выходцев из сибирской деревни первого поколения. Судьба большинства складывалась вроде бы и неплохо, но что там произошло с ними после 1991 года… не хочется даже и думать.
Сама по себе Тамара была мне совершенно неинтересна. Можете обвинять в снобизме, но вот неинтересна, и все. Интересна мне была ее бабушка… Потому что вот кто-кто, а Ульяна Тимофеевна по всем рассказам была женщиной весьма необычной.
Тамара помнила историю из своего совсем раннего детства. Тамара сидела на скамеечке вместе с бабушкой, смотрела, как едет по деревне свадебный кортеж. Едет и едет, проезжает мимо скамеечки, на которой Ульяна Тимофеевна с суровым видом сидит и лузгает семечки. И тут у телеги, на которой едут новобрачные, отваливается колесо…
Тамару особенно удивили лица взрослых на этой свадьбе: одновременно глупые, растерянные и испуганные… Потом вся свадьба, в том числе и жених и невеста, сошли с телег, пошли к Ульяне Тимофеевне и стали кланяться ей до земли, просили не гневаться, погулять на их свадьбе…
– Не пойду! – зарычала старуха. – Нужна я вам там, старая карга!
– Нужна, еще как нужна, бабушка! – маслеными голосами увещевала деревня, увлекая за собой Ульяну Тимофеевну.
– Не звали – и теперь не зовите!
– По дурости не звали, Ульяна Тимофеевна, по дурости! Прости нас, дураков, не серчай, пошли с нами!
Кто-то ловко подхватил маленькую Тамару, понес на плече, стал показывать, кто, где и что привез… Уже потом принесли новое колесо, поставили на место треснувшего, вставили чеку, поехали дальше.
Запомнилось, как отец постоянно чинил забор. Вечно в заборе оказывалась сломанная доска, и отец, вздыхая, безропотно заменял эту доску.
Лет до тринадцати Тамаре и в голову не приходило, почему отец вечно вставляет новые доски и тяжко вздыхает при этом. Когда девочке было тринадцать, взгляд бабушки задержался на некоторых выпуклостях ее фигуры… Совсем недавно выпуклостей не было. Бабушка заулыбалась и вскоре повела Тамару в лес показывать разные травки. Это было вовсе не так уж интересно, а порой невыносимо скучно… Но бабушка сумела поставить дело так, что по-другому никак нельзя, что изучать травки надо и что именно через травки шел путь к другому, поважнее.
Этому «другому» бабушка тоже учила, причем многое в «другом» очень тесно сочеталось с травками. Помню, у меня как-то сильно разболелась голова, и Тамара в два счета усадила меня к себе спиной, лицом к окну, стала прикасаться пальцами к вискам, нажимать, высунув язык от напряжения. Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!». Скорее вела себя Тамара как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
– А еще надо бы тебе… – Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
– А от сглаза можешь? – довольно глупо спросил я. Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе честных девиц. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала: привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское…
Кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать, было и еще «другое», к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но вообще-то не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– Как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день…
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка, и тут же Тамаре: – Видишь что? Грязный он, вонючий, само собой будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. Даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала: главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… но почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой; она еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестираные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Запомнилось еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, доходившей от камня в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, «еле глаза было видно».
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати на табуретке сидит, закусив губу, женщина – крупные капли пота на лице. Сидит – и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться, так ей больно. Потому и сидит не на кровати – на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных, и опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот… Во-оот… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела: женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала: «Ох…». Выпрямилась еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
Еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла наконец, тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами улицу. По улице старуха шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка… Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит…
Тамара понимала: завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее по дороге от Татьяны.
Тамара понимала: бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. Потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться. Она бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее, даже те, кто держал дома иконы, часто они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже.
Еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая, – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачков тут держатся все время.
Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там сразу становится плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, человек ума лишится и помрет.
– Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.
– Сразу помрет?!
– Можно, конечно, и не сразу… Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: «Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе… Да все, что хочешь…».
Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: «Здравия желаю…». Бабка степенно кивала.
– Я ему: ты не на меня думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.
…Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление: якобы шастал возле его сарая соседский Колька, ненамного старше Тамары.
Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости: отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. Заступиться за него было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. Скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги бабки, Ульяны Тимофеевны. Клялась, что близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, и теперь Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.
«Любка» – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно – вроде проведать сестру.
Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась и высказывалась в духе, что, если и правда решил Дементьев погубить невиновного, с него же и взыщется и сам же он во всем сознается.
– Любка и та скорей сознается, чем этот!
Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась… И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.
– Ну то-то… Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.
Через два «дни» было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про «обручи», но до этого бабка долго весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла… Потом она ушла в баньку в полночь и, что делала там, не рассказала.
Наутро примчался участковый…
– Ты ему на сердце, бабушка?..
– Нет, зачем же? Я ему сюда, на… (на бедра, скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А. Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и «стоячка» у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.
У нее все было просто, все называлось своими именами. В деревне слов научных, изящных и приемлемых в интеллигентских салонах никто как-то и не искал. Если речь шла о «стоячке», бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о «научном» слове «эрекция», и нисколько в слове этом не нуждаясь. И объясняла:
– Так это только «первый обруч». Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец; часто помирают и после второго.
Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.
Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от «обручей» тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку… Если бы не бабка, мог бы и замордовать, а отпустил. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. Если б не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо… Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле. Нет, бабка все же права…
Дементьев тоже прибегал, но с ним Ульяна Тимофеевна беседовать не захотела, и он тут же пошел к участковому. Что потом было у Дементьевых, Тамара не знала, но, что Дементьев подарил Кольке велосипед и ходил очень пришибленно, робко, это видели все.
Выходило, что умение накидывать «обручи» – очень даже полезное умение, но все-таки от этих мыслей становилось страшно и неприятно.
Впрочем, сама Тамара не смогла бы ни «набросить обруч», ни переместить камень в почке, ни даже снять ворота с петель или поломать доску в заборе.
Про все эти вещи Тамара слушала, знала о них, наблюдала, как делает бабка, но, как именно надо что делать, не имела ни малейшего представления. Как надо заговорить младенца, вывести камень из почки, сломать на расстоянии доску, «набросить обруч», она не знала. Выходило, что обычными способами обучиться именно этому нельзя. Бабка знала совершенно иные способы обучения, совсем не похожие на усвоение знаний, на приобретение умений и навыков. Тут было что-то совсем другое, но бабка вовсе не спешила с этим знанием.
В обучении внучки существовала железная последовательность, ее никак нельзя было нарушить: надо было сперва обучить внучку работе с травами. Посмотреть, как у нее получается, а потом обучить работе с активными точками, массажу, знанию человеческого тела. Опять же посмотреть, что получается у девицы, каковы ее способности, а потом уже можно было и того… можно было посвящать в самое тайное знание.
Посвящать было совсем не просто, потому «знание», как ни крути, оказывалось теснейшим образом связано с нешуточными силами. Эти силы можно считать своеобразными силами природы; называют их и силами добра и зла… Кому как нравится! Но вот вам «информация к размышлению»: необходимость, сделав что-то хорошее, немедленно сделать и зло. Иначе саму «знающую» (не поворачивается язык произнести классическое «ведьма») буквально «распирает» изнутри; она мучается и, если не причинит вреда чему-то, может серьезно заболеть. Ни светлые силы, ни чисто природные явления волей ко злу не обладают.
«Знающие», если называть вещи своими именами, брали силу у зла и ухитрялись обращать ее в добро. Рискуя собой, они отделывались ломаными досками и сброшенными с петель воротами. Как позволяло это само зло или какая сила ограничивала зло – выше моего разумения.
Во всяком случае, бабка хоть и считала себя христианкой, в церковь не ходила: в церкви ей становилось плохо. Занимаясь «другим», снимала крест. Так что кто-кто, а светлые силы ей совершенно точно не помогали.
Все знали, что посвящать нового человека опасно, причем опасно в первую очередь для того, кого посвящают. Бог… (или вовсе не Бог?) знает, с чем могла столкнуться посвященная сразу после посвящения. Бывало, и ума лишались те, кто получал силу, без возможности ей распорядиться.
В любом случае посвященный уже не мог жить так, словно у него не было этой силы. «Знание» требовало проявлять себя, его нельзя было держать про запас, как муку в домашнем ларе. «Знающая» должна была творить добро и зло, сама выбирая, что предпочесть, в каком соотношении.
«Знание» оборачивалось образом жизни, ставило женщину в положение исключительное и несколько страшное. В положении колдуньи, которая уже не будет обычной деревенской женщиной. От нее отшатнутся и подружки, и большинство парней. Опасливое полууважение, полустрах станут обычнейшими чувствами односельчан.
К ней пойдут с просьбами, понесут подарки, будут уговаривать и льстить. А ведь это соблазн, даже немалый – взять подношение, не очень думая, нравственно ли то, о чем просят? Правильно ли будет исполнять? Закроем глаза, хорошо ли «набросить обруч»? Виноват ли этот человек, ушедший к подружке заказчицы? Ведь подарок – он такой красивенький…