Полная версия
Марина Цветаева. Рябина – судьбина горькая
Сборник станет, по сути, гимном всему Белому движению. В нём восхвалялась битва Добра (белые) со Злом (большевики); белогвардейские же штыки назывались не иначе, как«чёрные гвозди в рёбра Антихристу».
В зеркале в Борисоглебском переулке в те дни решительное лицо женщины, чей муж, белогвардейский офицер, отстаивает Отчизну от большевистской заразы. В эти дни Марина собрана как никогда и полна неподдельной гордости за себя и своего мужа – одного из «белых лебедей» из её «Лебединой стаи». Что ей голод! Что ей холод и прочие тяготы, если ему там, под пулями, намного страшней. И пусть её строки, шепчет Марина, помогут всем им выстоять под ударами красных. И пусть защитники знают и верят, что в своей великой борьбе они совсем не одиноки и что их матери, жёны и сёстры мысленно с ними в холодных окопах:
…Есть в стане моём – офицерская прямость,Есть в рёбрах моих – офицерская честь.На всякую муку иду не упрямясь.Терпенье солдатское есть!..И так моё сердце над Рэ-сэ-фэ-сэромСкрежещет – корми-не корми! —Как будто сама я была офицеромВ Октябрьские смертные дни.А Эфрону и впрямь нелегко. В феврале 1918-го он вместе с Добровольческой армией совершает знаменитый «Ледяной поход» из Ростова в Екатеринодар.
Из письма к Волошину: «…Не осталось и одной десятой тех, с кем я вышел из Ростова… Нахожусь в растерзанном состоянии…»
Тем не менее лето Сергей проведёт в Коктебеле, снова у того же Волошина. Но это окажется небольшой передышкой перед новыми испытаниями. В декабре 1918-го Эфрон уже офицер легендарного Марковского полка.
«Обучаю красноармейцев (пленных, конечно) пулемётному делу, – пишет Сергей Волошину. – Эта работа – отдых по сравнению с тем, что было до неё. После последнего нашего свидания я сразу попал в полосу очень тяжёлых боёв… Часто кавалерия противника бывала у нас в тылу, и нам приходилось очень туго. Но, несмотря на громадные потери и трудности, свою задачу мы выполнили… Всё дело было в том, у кого – у нас или у противника – окажется больше „святого упорства“. „Святого упорства“ оказалось больше у нас»[5].
Чуть позже Эфрон припишет карандашом: «За это время многое изменилось. Мы переправились на правый берег Днепра. Идут упорные кровопролитные бои. Очевидно, поляки заключили перемирие, ибо на нашем фронте появляются всё новые и новые части. И всё больше коммунисты, курсанты и красные добровольцы. Опять много убитых офицеров…
Макс, милый, если ты хочешь как-нибудь облегчить мою жизнь, – постарайся узнать что-либо о Марине»[6].
Для ставшего «марковцем»[7] Эфрона жизненные пути-дорожки сузились до двух узеньких тропок: либо победить, либо умереть. Желательно – с честью…
* * *А в цветаевском Зеркале теперь совсем другое Маринино лицо – лицо утомлённого жизнью человека; лицо матери, лишившейся ребёнка. Сергей Эфрон не зря, будто предчувствуя беду, интересовался у Волошина, живы ли дети. В ту новую зиму 1920 года выжили лишь сама Марина и Ариадна. А вот малютка Ирина умрёт от голода, в приюте. Бедная кроха, она даже не успеет осознать собственное бытие в этом оказавшемся слишком жестоком для неё мире.
«Молочница Дуня приходила к нам – с бидоном в руке и с мешком за спиной – с незапамятных времён и вплоть до тяжкой зимы 1919–1920 года, в которую просто исчезла, – вспоминала Ариадна. – Мы так никогда и не узнали, что с ней, жива ли она? В эту же зиму умерла моя младшая сестра Ирина – та, что пила молоко, – крутолобая, в буйных светлых локонах, сероглазая девочка, всё распевавшая „Маена, Маена моя!“ (Марина моя!), – и как-то даже естественным показалось, что пересохла и молочная струйка, питавшая её»[8].
Некоторые обвиняют Цветаеву в том, что она была плохой матерью и якобы младшую дочь даже не любила. Будем снисходительны: в годину суровых испытаний Гражданской войны не каждый мог продержаться с двумя малолетними детьми. Тем более – Поэт, чьи мысли и душа всегда больше там, нежели здесь. Будь эта женщина мешочницей, торговкой, да и просто бабой, ей бы наверняка удалось спасти младшенькую. Когда ребёнку требовалась кружка молока, мать умирала от желания записать очередную рифму. Она задохнулась бы без стихов, без тетради, без творческой тишины. Другое дело, что слишком высокой оказалась цена, выставленная Поэтом за своё творчество.
Да и без детей (обе дочери были временно отправлены в приют) Марине приходилось очень тяжело. В зимнюю стужу в ненасытную печку-буржуйку шло всё – шкафы из красного дерева, старинные стулья, кушетки, столы. Хозяйка сама их пилила, рубила и жгла. Печь пожирала даже книги, хотя – изредка: книги в этом доме считались высшей ценностью. Чтобы меньше топить (самый лучший подарок для неё в те дни – связка каких-нибудь дров, будь то дощечки или поленья: всё шло на ура), пришлось перебраться в одну маленькую кухню.
«Всё в доме, кроме души, замёрзло, и ничего в доме, кроме книг, не уцелело», – напишет она.
В свечных отсветах зеркальное отражение выдаёт худое и бледное женское лицо. Именно таким с некоторых пор станет облик когда-то блистательной Марины. Вдовы, как однажды она назовёт себя.
Такой, измученной и уставшей, весной 1922 года Цветаева покинет этот дом. Начнётся новый, эмигрантский, период жизни русской поэтессы Марины Цветаевой. Пока ещё не великой; великой назовут её позже. Пока лишь – известной. Но иногда бывает достаточно и этого, чтобы жизнь оказалась согрета Фортуной. По крайней мере, она в это верила как никто…
* * *Её биография вместила в себя всё – взлёты и падения, скитания, сильную нужду, потерю близких, любовь и предательство, надежду и отчаяние. Не ошибусь, если скажу, что горечи эмиграции, доставшейся Марине Цветаевой, хватило бы на сотню скитальцев. И эту, поистине, чашу цикуты она выпьет до дна, до самой капельки. Пока будет писать рука, а сердце – биться.
Итак, эмиграция.
Действующие лица: Марина Цветаева, её близкие, а также друзья и враги.
Декорация: тысячи лиц по разные стороны «баррикад», в той или иной мере причастных к трагической судьбе нашей героини.
Занавес…Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
Мф 5:4-10Глава II
Дождь убаюкивает боль.Под ливни опускающихся ставеньСплю. Вздрагивающих асфальтов вдольКопыта – как рукоплесканья…Марина ЦветаеваЧеловека сделала человеком не только палка, которой он, будучи ещё и не человеком вовсе, сбил с дерева своё первое яблоко. Человека сделала тем, кем он позже стал, миграция: чем дальше этот лохматый двуногий отходил от своей пещеры, тем больше познавал мир, других лохматых двуногих, учась у них новым способам выживания и очередным уловкам при охоте на мамонтов. От знойной Африки человек дошагал до Европы и Сибири, заселил Америку, построив иглу на Аляске, храмы в Мексике и Перу, горные жилища у берегов Огненной Земли.
Иудеи и финикийцы, римляне и греки – кто из них не был эмигрантом, сумевшим найти надёжное пристанище в дальних чужеземных краях? По крайней мере последние две тысячи лет человечество переживало истинный бум – бумэмиграции. Эмигрантом был конунг Рюрик, бежавший вместе с верными людьми в древний Новгород. Колумб, Магеллан и Васко да Гама – разве нельзя их назвать первыми эмигрантами, за которыми в Новый Свет позже потянутся миллионы?
Тем не менее до прошлого века из России как-то не принято было бежать: земли было столько, что бери – не распашешь. Поэтому, если и бежали, то не дальше Сибири.
Век двадцатый рванул матушку-Россию так, что от социального взрыва всё заколыхалось. То были эмигрантские волны. Принято считать, что русские эмигранты «первой волны» – те, кто вынужден был покинуть страну после революции и в годы Гражданской войны. «Вторая волна» вобрала в себя тех, кто бежал из СССР или отказался вернуться домой из-за границы, оказавшись там в годы Второй мировой войны. Но были и другие эмигранты, которые покинули историческую родину до 1917 года. Я бы назвал их эмигрантами «штиля». И вот всё это штильно-волновое перемещение многотысячных масс русского народа за пределы исторической родины породило так называемую русскую эмиграцию.
Не нужно думать, что эмигранты «первой волны» оказались этакими Колумбами в непроходимых дебрях неизвестных цивилизаций. Русские есть везде. Были они везде и тогда. Что говорить, ведь именно русские первыми добрались до Антарктики; а наш Миклухо-Маклай побывал там, где действительно не ступала нога современного человека. И всё это случилось в те годы, когда каждый европеец вполне уверовал, будто с «белыми пятнами» на планете покончено давно и на все времена.
Так вот, между эмигрантами «штиля» и эмигрантами «первой волны» имелась одна существенная разница, причём принципиальная. Первые хотели уехать и уезжали. А вот большинство из тех, кто покинул родное Отечество после 1917 года, и не думало этого делать. Даже оказавшись за рубежом, они день и ночь мечтали об одном – возвратиться обратно в Россию. Не мечтали – они верили в это! Верили, что не сегодня-завтра всё вернётся на круги своя и они, наконец-то, вернутся.
Не вернулись. По крайней мере, большая часть. И самое обидное, что все эти люди не то чтобы исчезли – они растворились. Растворились в той среде, в которой очутились.
«Целый народ эмигрировал – и исчез без следа, – вспоминал русский эмигрант барон Эдуард фон Фальц-Фейн, осевший позже в крохотном Лихтенштейне. – Но в Европе трудно жить обособленно, вот и размылись понемножку. Никто не собирался устраиваться надолго, все мечтали: скоро большевиков прогонят, поедем домой. То, что эмигранты годами не распаковывали чемоданы, – это чистая правда. Моя мама в Ницце тоже не стала открывать саквояж с лучшими платьями: „Зачем потом возиться, запихивать их заново?“ Каждый день ложились спать с мыслью: ну всё, завтра-то уж точно Ленина свергнут, соберёмся – и на поезд до Петрограда…
Удивительно, но за неделю до мятежа в Петрограде никто из дворян не пронюхал, что такое произойдёт. Разговоров на эту тему не было вообще. Мой дедушка по матери, генерал Николай Епанчин, был директором Пажеского корпуса, входил в свиту императора. Он пригласил нас в столицу погостить. Только приезжаем, через день – беспорядки, митинги, стрельба! Дедушка счёл, что на квартире будет опасно, переселил нас в отель „Медведь“. Ночью ворвались вооружённые люди – они обыскивали гостиницы, искали „врагов революции“. Мама отказалась открывать – те сломали дверь. Угрожая штыками, солдаты закричали: „Почему темно? Зажгите свет!“ Мать крикнула в ответ: „У моих детей корь! Не входите, а то заразитесь!“ Они тут же ушли»[9].
Барону повезло, детей спасла мать…
* * *Считавшегося убитым Сергея разыскал в Константинополе Илья Эренбург. По просьбе Марины. Перед отъездом журналиста за границу она буквально втолкнула ему в руки несколько писем, адресованных мужу. На всякий случай, если вдруг жив.
Как оказалось, Эфрон вместе с Русской армией барона Врангеля эмигрировал в Турцию, где почти год просидел в Галлиполи.
К слову, по данным советской разведки, осенью 1920 года за кордон из Крыма было эвакуировано 86 000 военных и около 60 000 гражданских лиц[10].
Уходили мы из КрымаСреди дыма и огня,Я с кормы всё время мимоВ своего стрелял коня.А он плыл, изнемогая,За высокою кормой,Всё не веря, всё не зная,Что прощается со мной.Сколько раз одной могилыОжидали мы в бою,Конь всё плыл, теряя силы,Веря в преданность мою.Мой денщик стрелял не мимо,Покраснела лишь вода…Уходящий берег КрымаЯ запомнил навсегда…Автор этих грустных строк – донской казак Николай Туроверов[11]. Один из тысяч русских офицеров, волею судьбы оказавшихся на чужбине…
Переход в Константинополь оказался невыносимо тяжёлым. Теснота, вши, дизентерия и тиф, жизнь впроголодь… Вместе с солдатами и казаками теснились женщины, старики и дети. Камбузы (столовые) справлялись лишь с нуждами личного состава кораблей. Что уж говорить о гальюнах (корабельных туалетах), очередь в которые измученных дизентерией людей порой тянулась от кормы до носа. Где-то в углу стонал умирающий раненый; в тесном трюме в ворохе белья сгорала в пламени родильной горячки роженица…
По воспоминаниям князя А. Щербатова, из-за отсутствия в «ватер-клозетах» туалетной бумаги некоторые, быстро сообразив, приспособились вместо неё применять для гигиенических нужд… использованные врангелевские пятисотрублёвые купюры, которые тут же торопливо подбирали старушки и отмывали, приговаривая: «Такие большие деньги, могут ещё пригодиться»[12].
А если учесть, что каждый второй-третий мучился так называемой «морской болезнью», можно лишь представить, какие испытания пришлось вынести беженцам. Но даже эти тяготы были ничто по сравнению с теми лишениями, что ждали их впереди…
Русских в Константинополе никто не ждал. По крайней мере – турки. В результате капитуляции, подписанной 30 октября 1918-го на борту английского броненосца «Агамемнон», Турция лежала распластанной у ног победителя – Антанты. И хотя турецкая капитуляция носила вид этакого перемирия, в Дарданеллах всем заправляли англичане и французы. Султан, правда, пока сидел на месте, но был вынужден ограничиться ролью простого наблюдателя.
Как это всегда бывает со слабым, постепенно его начали раздирать на куски. А тут ещё подняли голову «младотурки» и республиканцы во главе с генералом Мустафой Кемалем (Ататюрком). В апреле 1920-го Турция всё-таки раскололась, возникло двоевластие. Теперь в Стамбуле на штыках Антанты восседал султан Абдул-Хамид II, в Анкаре же вовсю правили кемалисты.
И вот на этом фоне на берегах Босфора замаячили корабли союзников, переполненные русскими беженцами. В раздираемой внутренними противоречиями Турции было не до чужих беженцев – своих хватало. В общем, всем было не до русских…
* * *Однако самим беженцам казалось, что хуже того, что осталось позади, быть уже не может. Другое дело – союзники. С точки зрения французов и англичан, русские представляли серьёзную военную силу (впрочем, так оно и было), не считаться с которой было невозможно. Именно поэтому предложение барона Врангеля использовать части бывшей Русской армии для защиты Проливов от мятежников Кемаля руководство Антанты тут же отвергло. Нет, врангелевцы были бы не лишни, прорывалось в разговорах между союзниками, но… Но что, если те вдруг войдут в Константинополь или перекроют Босфор, а потом отправят гонца-парламентария обратно в Крым: вот, мол, мы вам – Проливы, вы нам – амнистию, полную и навсегда?! От этих русских, отмахивались вчерашние союзнички, ждать можно всё что угодно, им терять нечего…
Как видим, даже союзники поглядывали на армию Врангеля, пусть и разбитую, с некоторой тревогой и озабоченностью. И если кто-то думает, что с прибытием к турецким берегам перегруженных кораблей тут же началась разгрузка измученных скученностью и долгим переходом людей (а ведь среди беженцев, как мы знаем, было много женщин и детей), то глубоко заблуждается. Корабли стояли на константинопольском рейде не день, не два и даже не три. Две недели! Для многих именно эти две недели стоили жизни.
Десятки мертвецов и впавших в кому тяжелораненых ежедневно свозили на берег. Плохое питание, скученность и болезни делали своё чёрное дело. Ещё вчера казавшийся спасением турецкий берег обернулся новыми испытаниями. Чтобы представить, каково этим бедолагам жилось две недели на кораблях, достаточно вспомнить, как трудно им было при переезде.
Вот что в те дни писала берлинская эмигрантская газета «Руль»: «На некоторых судах, рассчитанных на 600 чел., находилось до трёх тыс. пассажиров: каюты, трюмы, командирские мостики, спасательные лодки были битком набиты народом. Шесть дней многие должны были провести стоя, едва имея возможность присесть»[13].
Планировалось, что в Константинополь прибудет не более тридцати тысяч человек, однако на самом деле прибыло в пять раз больше! Среди беженцев две трети составляли военные (50 000 солдат с фронта, 40 000 – из тыловых частей; почти 6000 военных инвалидов и раненых, 3000 учащихся военных корпусов). Треть от общего количества беженцев оказалась гражданскими лицами: из 50 000 этой категории 13 000 мужчин, 30 000 женщин и 7 000 детей[14].
Таким образом, константинопольский «Великий Исход» вылился в огромную массу беженцев, которую нужно было не только накормить и обогреть, но и где-то разместить. И как бы кто ни относился к барону Врангелю, роль этого человека в спасении людей, за которых он тогда отвечал, трудно переоценить.
Союзники же повели себя очень осторожно. Скупо давая одной рукой, они щедро одаривали себя другой. Французы предоставили русским убежище далеко не безвозмездно. В уплату за содержание армии и беженцев им были отданы все корабли Русской эскадры (на сумму 53 млн франков!). Не будем забывать, что военные корабли эскадры, среди которых значились 2 линкора, 2 крейсера, 10 миноносцев, 4 подводные лодки, 12 прочих судов, когда-то были гордостью Черноморского флота. Кроме того, французской администрации в Турции было передано всё армейское снаряжение и обмундирование (100 млн франков!).
После всего этого французы, надо думать, должны были успокоиться. Однако за годы Гражданской войны союзники слишком хорошо изучили русских и их боевой дух, который во все времена выражался в упорстве и единстве. Вот по единству-то и был нанесён сокрушительный удар: врангелевцев решили разъединить.
По указанию французских властей через две недели русским разрешили-таки высадиться на берег. Многие гражданские лица (у кого, конечно, были средства) постарались побыстрее сесть на пароходы, отправлявшиеся в Европу. А вот с военными ситуация сложилась иначе, их решено было разместить в трёх лагерях.
В районе Чаталджи, в полусотне километров к западу от Константинополя, должны были разместиться донские казаки. На Галлиполийском полуострове, расположенным между Эгейским морем и проливом Дарданеллы (около двухсот километров от столицы), – регулярные части бывшей Русской армии, из которых был создан 1-й армейский корпус под командованием генерала Кутепова. На греческом острове Лемнос в Эгейском море предполагалась расквартировать (сильно сказано – их просто забросили на пустынный остров!) кубанских и терских казаков.
Вот такая благодатная милость от союзников. Правда, те обязались снабжать эти лагеря продуктами и помочь в их обустройстве. Как говорится, и на том спасибо.
* * *Самым массовым, конечно, был галлиполийский лагерь. Когда прапорщик Эфрон со своими боевыми товарищами оказался там впервые, унылая долина в шести километрах западнее местечка Галлиполи представляла собой поросшую редкими кустами пустошь, кишевшую ядовитыми змеями. В 1915-м здесь стояли лагерем англичане, участвовавшие в так называемой Дарданелльской операции, закончившейся для британцев полным провалом[15]. Так вот, те прозвали это место «Долиной смерти»; русские же быстро окрестили Галлиполи «Голым полем».
К 1 января 1921 года, когда 1-й армейский корпус Кутепова высадился в Галлиполи, в нем насчитывалось 9540 офицеров, 15 617 солдат, 569 военных чиновников и 142 человек медперсонала – всего 25 868 человек. Кроме того, среди них было 244 ребенка и 90 воспитанников 10–12 лет[16].
Офицеры, как и солдаты, проживали в палатках, разбитых прямо на пустыре. Летом была невыносимая жара, зимой – негде было согреться.
Из показаний С. Эфрона на допросе в 1939 году:
«Я там голодал и жил в палатке…Существовал на французском пайке, который получали все белые в галлиполийском лагере. Единственное, чем я занимался, это вёл группу по французскому языку из 3-х человек… Я голодал, так как паёк, который они мне давали, был голодным пайком.
Следователь: Где вы находились спустя 4 месяца вашего пребывания в Галлиполи?
– Я был в Константинополе у своего товарища – Богенгардта, который заведовал русским лицеем средней школы. Я проживал у него в общежитии до отправления меня в Прагу. Я там жил на иждивении Богенгардта…»[17]
Как видим, условия проживания «галлиполийцев» были очень суровыми. Поэтому каждый выживал – как мог.
Вполне понятно, что только железная дисциплина могла сохранить в лагере высокий воинский порядок и тот самый воинский дух, который мечтали истребить в русских их союзники. И врангелевское командование оказалось тут явно на высоте – помог опыт Гражданской войны.
Русский лагерь был разбит по всем правилам военного искусства и в соответствии с Полевым уставом. Быстро, будто грибы после дождя, по ротным линейкам выросли палатки. Поставили шатёр походной церкви, спроектировали спортивный городок; соорудили гауптвахту, хороший лазарет, и даже нашлось место для библиотеки.
Вскоре в городке Галлиполи действовало шесть военных училищ, две офицерские школы, гимназия, офицерские курсы. В корпусе выпускались журналы, имелись театральные подмостки, устраивались концерты, самой яркой звездой которых, несомненно, была известная русская певица Надежда Плевицкая. (Плевицкая являлась женой командира Корниловского полка генерала Скоблина. Запомним эту яркую пару.)
Во время исполнения певицы на глазах многих навёртывались слёзы, ведь пела Надежда Васильевна чаще про утраченную Россию:
Замело тебя снегом, Россия,Запуржило седою пургой.И печальные ветры степныеПанихиду поют над тобой.Ни пути, ни следа по равнинам,По равнинам безбрежных снегов,Не добраться к родимым святыням,Не услышать родных голосов…Когда к Кутепову с инспекцией приехали французские генералы, они обомлели: глазам союзников предстал образцовый военный лагерь. Но больше всего поразили союзничков отсутствие среди русских какого бы то ни было уныния и сильное желание продолжать начатую борьбу. (Барон открыто заявлял, что до 1 мая 1921 года его войска непременно высадятся если не в Крыму, так в любом другом месте на Черноморском побережье России.)
Французы дружно улыбались, стараясь не показывать, что на душе их скребли кошки. Каждый промаршировавший перед их взором русский батальон в белых (скобелевских) мундирах вызывал в душе раздражение. Поэтому, когда в очередной раз встал вопрос о привлечении частей Русской армии против кемалистов, союзники категорично ответили Врангелю отказом – справимся, мол, сами, без вас. (Как показало время, не справились.)
Надо сказать, генералу Кутепову нелегко давалось то образцовое состояние подчинённых ему войск, которое так покоробило союзников. Только личное мужество и понимание высокой роли жёсткой дисциплины помогали этому человеку не терять силу духа. Но многие теряли…
С дезертирами и изменниками не церемонились. Когда несколько офицеров попытались убежать к туркам, в армию Кемаля, после их поимки каждого привлекли к военно-полевому суду. Всех расстреляли.
Достоянием западной прессы стала и казнь полковника Щеглова, который, будучи больным (свалила москитная лихорадка) и находясь в лазарете, пытался убедить молодых офицеров в том, что отныне истинной русской армией может считаться только Красная армия, оставшаяся там, на родине. Суд с этим никак не согласился, и героя Добровольческой армии (который, кстати, в одном из боёв был серьёзно ранен) также расстреляли…
В ноябре 1921 года (в годовщину взятия Крыма) ВЦИК РСФСР объявил амнистию участникам Белого движения, явившуюся своего рода дрожжами для измотанных душ фронтовиков. Несмотря на все старания офицеров, держать в жёсткой узде многотысячную вооружённую массу, не занятую, как они сами считали, «настоящим делом», было сложно. Поддерживать спокойствие в военном лагере приходилось с немалым трудом: неопределённость и бессмысленное прозябание на чужбине делали своё дело. То тут, то там вспыхивали ссоры.
Не лучше обстояли дела и в других лагерях – в Донском корпусе в окрестностях Константинополя (не более 20 000 человек, командир – генерал Фёдор Абрамов) и Кубанском корпусе на острове Лемнос (около 20 000 человек, командир – генерал Михаил Фостиков)[18].