bannerbanner
Два романа: Прощай и будь любима. Маргарита: утраты и обретения
Два романа: Прощай и будь любима. Маргарита: утраты и обретения

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

В гулком вагоне (только какой-нибудь горемыка может ехать в такое время) глаза Райнера быстро обшарили скамейки и на одной из них обнаружили бородатого человека в заячьей шапке. Ага, тут его место! – старые люди разговорчивы. Авось выбьет из дурашливой его головы охапки обид, досад, нравоучений, Райнер сел рядом и не ошибся. Спустя некоторое время старик развязал ушанку, и стала видна аккуратно, на французский манер подстриженная борода. Они разговорились.

– …Знаешь, парень, какой год был самым богатым в нашей истории? 1913-й! А какой стал роковым? Их было несколько, но главный – 1914-й. Германцы посреди лета железными шагами двинулись по нашей земле… Самоубийственно это было. В тот год отец мой – а он был священник – определил меня в духовное училище. Мне не стукнуло еще и семи лет, однако взял он с меня слово, что буду учиться, стараться… Только учение – не вся причина жизни. Главное – гены, а в моем роду, видно, хватало и татар, и казаков, и бешеных… Учился я с усердием. И вдруг – Россия ввязалась в ту войну, батюшка мой оставил нас, уехал на фронт. О Господи!.. Поехал судовым священником. Мать рыдала… А он говорит: «Бог меня позвал. Толкнул нынче во сне и спрашивает: кто утешать станет наших моряков, солдатушек?». Мать в слезах валялась, молила, только он – ни в какую. Попал на море, Балтийское, сперва служил в части береговой охраны, потом на минном заградителе… Ударила в них бомба. Моторы повреждены – куда деваться, что делать? Командир приказал грузиться в шлюпки. Матросы один за одним прыгали в лодки, а капитан не двигался. И батюшка мой тоже стоял, осенял всех крестом: «Спаси, Господи, люди Твоя!». Командир приказал ему садиться в лодку, только он не желал раньше командира. Днище уже пробито, вода хлещет… Ноги в воде, грудь в воде, а он все крестит. Так и не успел сойти с корабля, погиб, вместе с кораблем и с капитаном ушел под воду. Бились русские на той войне и победили бы, кабы не предатели.

Виктор слушал, недовольно подергивая головой.

– Не умели мы воевать, вот и рухнули куда-то…

– Э-э, не так просто. Россия падала в пропасть… А я думал, куда же Бог-то смотрит?! Куда молитвы чистые делись, куда вера слабая залегла?.. Семинарию задумал я бросить… Дьявол, видно, влез в мою душу. Сон потерял… А однажды вижу во сне: кругом пространство великое, а в середине чернота, яма, и я на самом краю стою… и гамак висит, в гамаке он, Дьявол, лежит. Ухмыляется, руки потирает. Вокруг него точки блестящие – черти веселятся. Раздался мерзкий его раскатистый глас: мол, время мое наступает, победил я всех! И меня зовет. Уже хотел я встать и идти, только вдруг лучик яркий с неба упал – это во сне-то! – вроде как знак мне! Отскочил я от края бездны и бежать… А проснулся – не на кровати, а на полу. Вроде отринул я царство Сатаны.

Старик далеко ушел в свое прошлое, замолчал.

– А каких людей я повидал! Какие были люди! Звезды, кометы!

– Кого вы имеете в виду? – спросил Виктор.

– О, многих, и самых разных! Про отца своего уже сказал. А вот возьми прежний городишко Касимов, старое время. Привезли туда князя – музыкант, дирижер из Петербурга, опала царская ему вышла, сослали его. Давно это было. Поверишь ли, душа такая у него была, что весь городок ходуном заходил… Не мог он просто в глуши сидеть после столиц мира. И решил бежать. Так что придумал? Велел строить такую снеговую гору, чтобы выше всех была, чтоб кататься по ней… Только цель была у него своя: однажды снарядился, сел в сани, съехал с горы – и след простыл, бежал! Вот какой человек… А потом дошли до нас слухи, что удрал он то ли в Париж, то ли в Лондон и там опять музыку играл… Если удачи не было на концерте, сам покупал цветы, велел подносить себе, а коли цветы есть, то и аплодисменты. Энергия из него так и брызгала!

А вот что я тебе скажу! Ведь Россия-то перед той войной была на первом месте в Европе! Фабрики, заводы, железные дороги – все строилось! Конечно, это еще от царя Петра пошло, но и Екатерина не хотела от него отставать. И вот что она надумала: земля между Волгой и Доном пустовала, и решила – умная была баба! – пригласить немецких колонистов, они живо-два замесят там дело. Бывал я в тех местах и видел чудеса. Немец Фальц-Фейн женился на русской барышне Епанчиной, и заиграли те земли! Такое овцеводство развели, такую торговлю – чудо. А эта Епанчина даже порт устроила на море, чтобы сподручнее было торговать. Император приезжал, хвалил, любовался.

Тут Виктор не выдержал и задал прямой вопрос:

– Так что же, вы, значит, за монархию? За царя?

– Дурная твоя башка! У монархов тоже кое-что было хорошее – взять ту же религию… Эх-ма! А я, дурак, из семинарии ушел.

– Что случилось, почему ушли?

– Да-а-а. Училище я не кончил… Однажды встретился мне один человек, лесковский тип, и сказал: время духовных академий кончается, уходи, пока не поздно. Я и ушел. Решил, что за отца отомстить должен. Рост у меня – верста коломенская, организм могучий, не для священного сана. Однако главное – отправился я к отцу Александру в Оптину пустынь, благословения просить. Отец Александр тоже из людей таких, каких нынче не осталось: ясного ума, златоуст, чистой совести, а тих – как вода на рассвете. «Поступай, брате, как знаешь, – сказал он. – Если просится душа на войну – иди. Благословляю». Так, почти мальчишкой, оказался я на войне – кровь предков заиграла. Беды-то людские отчего? Не найдешь узды на свой норов!.. На том и кончилось голубиное мое время и опять началось звериное. Война – это и есть время зверей человеческих: не только человека она убивает, целые народы корежит…

– Как это?

– Да-а, скоро не узнать стало русского народа, понятия его изувечились: любовь к царю, к Богу обратилась в анархию, патриотизм – в досаду. Сметливые умом торговцы стали скорохватами, в язык русский потоком хлынули матерные слова – война, одно слово… Совесть стала нечистая, все дозволено, а отвечать перед кем?

– Трон под царем закачался? Так ему и надо, – пробубнил Виктор.

Старик словно не услышал:

– Уже и командиров не слушались… Мне-то попался командир славный. Бывало, всякий день в бочке мылся и слова вежливые говорил. А коли в атаку идти – первым встанет да как закричит: «Эй вы, русские люди, ваньки-встаньки, нас не возьмешь! Поднялись все – и вперед!». За отечество готов жизнь отдать, только сказывал: мол, не с немцами более воевать приходится, а со штабными да с крысами. Штаб не давал оружия, воля к войне ослабела, а тут еще эти крысы, – и ненависть к врагу затихать стала. Долго ненавистью русский человек жить не может, ему бы сразу оглоблей бах – и все! Кончай воевать, кричат… Командир не выдержал – и застрелился: не мог потери чести перенести.

А знаешь, кому выпало сопровождать его тело в Петербург? Какого человека определили! Подумать только! – храбрец, георгиевский кавалер, аристократ, да еще поэт. Слыхал такую фамилию – Гумилёв? Вот-вот, он самый… Каково поэту труп везти? Охо-хо-хо-нюшки. И меня с ним снарядили. Чего только не нагляделся я, не наслушался в ту Первую мировую!

Поезд дернулся и замедлил ход.

– Никак Калинин? Твой городишко, парень. Выходи-ка! Ты кто есть-то? Фамилия?

– Райнер я, Виктор, – и, схватив обе руки странного спутника, сжал их что было силы: – Не могу я так просто с вами навсегда расстаться! Быстро говорите: имя, где живете, чем занимаетесь!

– Зовут меня Никита Строев. Живу я в Вышнем Волочке, так что ищи. А может, опять поезд нас столкнет.

Виктор в два прыжка очутился у дверей и спрыгнул на платформу.

Протиснулся в здание вокзала, только недавно восстановленное. Горела всего одна лампочка, а под ней какой-то лозунг. Райнер с трудом прочитал: «Социализм есть советская власть плюс электрификация всей страны».

Хлопнул тяжелой дверью, и его поглотила черная ночь. Дурной осадок от вечера, проведенного у Валентины, стерся, зато слова спутника опять смутили: и царя защищает, и Маркса признает – как это?

Человек Богу не удался?

Настроение у Вали Левашовой после того новогоднего вечера совсем испортилось. Склонная по молодости к меланхолии, она все грустила и грустила.

Вечерами, после ужина. Медленно, очень медленно перемывала и перетирала посуду. По утрам долго-долго убирала в комнатах. Сочувствовала родителям, особенно мамочке, которая вторую неделю лежала с сердечным приступом и не желала с ней разговаривать.

За окнами бушевали ветры, снег падал и падал, слепил глаза и окна. По ночам снились сны, лишенные всякого смысла и логики.

Снова позвонил Райнер, стал глупо извиняться и, запинаясь, умолял Валентину встретиться. Он появился даже на пороге, но ее мать тут же захлопнула дверь, чуть не защемив ему пальцы. Валя, казалось, совершенно потеряла волю.

Но однажды под утро ей приснился сон: ее молодая красивая мама в шелковом платье, роскошном платке на плечах. Платок упал на пол, и кто-то черный стал его резать на мелкие части… На другой день Валя решилась рассказать свой сон. Вероника Георгиевна, не удостоив ее царственным поворотом головы, небрежно сказала:

– Сон о платке? Это было в моей жизни… не во сне, а наяву… Так что тебе, Тина, привиделось кое-что из моего прошлого. Что ж? Обычные генетические беседы… Этот человек говорил, что, видимо, Бог поторопился и человек Богу не удался.

– Да? – рассеянно отозвалась Валентина и надолго задумалась.

1

…Райнер выбежал из дома на Басманной и помчался к Каланчёвке. Уязвленное самолюбие, гнев, даже бешенство гнали его по улицам. С яростью лепил он снежки и кидал в стороны. Наткнулся на дворника с лопатой – выхватил лопату и давай бросать снег на обочину. В голове вихрем проносились мысли, подобные этой ночной вьюге. Как бесславно закончилась романтическая история с Валей! Его выгнали из дома, а она не сделала ни шагу вдогонку. В голове уже складывались ехидные слова, которые непременно ей напишет (да-да, все же напишет!): «Может быть, вы скажете (обращаться к ней будет на „вы“), что у меня сварливый характер? Невоздержан, лезу в политику? И еще страшнее: я „политически болен“? Чем вы будете тогда меня лечить? Вы придумаете эликсир, в котором одна треть смирения, вторая – равнодушия, добавите туда еще терпения, тщательно перемешаете – и готово?! А еще накиньте на меня розовое покрывало, чтобы лекарство подействовало быстрее… Только учтите, мой организм не принимает такого лекарства, оно мне претит, я по-другому устроен, моя биография… Впрочем, вряд ли вас интересует моя биография…»

Виктор попал на поздний ленинградский поезд. Вошел в вагон, почти пустой. Огляделся и… – вот удача! – узнал знакомого собеседника. Пожилой человек с бородкой – книга под мышкой, очки, заячья шапка, насупленные брови, острый взгляд.

– Добрый вечер! Забыл ваше отчество! – объявил Виктор и присел рядом.

– К чему мое имя-отчество? Дорога – она без имени, поговорим и разойдемся. – Глаза-буравчики ощупали настырного молодца. – Впрочем, зовут меня Никита Ильич. Откуда и куда едешь?

– Еду от девушки, которая мне… нравится, а приехал – и опять рассорился с ее родственниками.

– Из-за чего же?

– А-а-а! – махнул рукой Виктор. – Все из-за проклятой политики. Отец говорил мне: не давай воли языку, а я… Уж не первый раз. Вот вы человек пожилой, большую жизнь прожили, ума набрались, расскажите… Вас тоже политика угнетала?

– Э-э-э, плюньте на нее. Главное не это.

– А что же?

– Э-э, про все рассказать… много слов надо.

– Ну, а все-таки?

Старик разговорился:

– Знаешь ведь ты, что жизнь наша – сражение Бога и Дьявола? Нет, где тебе знать… Не Сталин, не Ленин, не царь, но только мы сами, наши сражения со Злом правят миром… Да еще с такими дурными людьми, каких я встретил.

Голос старика звучал глухо, сдавленно, будто с трудом выталкивал слова. Вдруг сам перенесся в иные сферы:

– Слыхал ты, как в Японии делают? Поживет-поживет человек на свете – и меняет свое имя и фамилию, придумывает себе новую биографию и начинает жить новой жизнью. Так и у меня случилось, ежели обдумать… Было время – отмечали трехсотлетие Романовых. Был я в Калуге. Познакомился там с девочкой, ласточкой!.. И жизнь райской показалась. Это все разные жизни: после смерти отца, после того, как ранило меня, когда бросило в российскую пучину, когда ласточке своей изменил… Россия в тартарары летела. Народ с тормозов сошел. Одни, умники, горячительные слова говорили, куда-то звали; другие, дуроплясы, под дудки их пели-плясали. Вот такая кадриль получилась.

– Ну, а вы в какую партию записались? Неужели в стороне остались? Я бы кинулся… – вставил Виктор.

– Может, думаешь, что я в эсеры или в большевики записался? Нет, устал уже я, а когда устанешь, нет воли ни на что, душевная крепость ослабляется. Революция – революцией, но каковы ее последствия?.. Вот тогда-то и попадаешь во власть силы, которой не умеешь сопротивляться.

Собеседник опустил голову.

– Что же было потом? Вас ранило, а дальше?

– Я и теперь еще хромаю. В ногу меня… Попал я в лазарет, под Костромой. Двадцатые годы – ох и времечко было! – Голубые глаза взблеснули и опять спрятались под лохматыми бровями. И рассеянно, словно возвращаясь из темного прошлого, продолжил: – Что дальше?.. Ежели желаешь, могу и дальше… Времечко было веселое, буйное… Россия – она ведь как пучина, все в себя вбирает… Уж такая глушь Кострома, языческие места, однако и там все перетрясли, перетряхнули! Ранили на гражданской, не на мировой. Более года валялся я в лазарете, обе ноги ранены, никуда не убежишь. А ум мой вошел там в особое рассуждение.

– Как это?

– А так, что встретил особенного человека. Лечил меня доктор Шнайдер, хирург. Ничему не верил, кроме хирургических инструментов да смерти, и любил плотские радости, хотя дело свое справлял четко… Говорили-разговаривали с ним часами, ночью. Слова его были заманчивые, сатанинские, пугали меня, однако и влекли. Ругал он русских почем зря, мол, и к пьянству склонны, и себя не уважают, и доверчивы, и прочим людям скорее дорогу дадут, чем сами по ней пойдут. Россия экспериментирует, другим указывает. Только тот ли путь?.. На войне лучшие гибнут, а худшие их места занимают. Русским, говорит, приходит конец. Я спорил сперва, защищал православных, только он побивал меня. Я ему про царство любви Христовой, а он, змий-искуситель, про то, что стране этой не любовь, а сила нужна. «Поглядите на деревенских баб, да они уже поддались большевистской агитации, готовы в храм вселиться со своими домашними». В тон ему вторили и уборщица, и санитарка… Да, такое дело, видно, поле, на котором сражались Бог и Дьявол, опустело… А Шнайдер все твердил: человек Богу не удался! Не удался, да и все! Прошляпил он человека. Дескать, двойку бы нашему Богу поставить за такую работу. Не удался Ему человек… И нечего на него уповать, действовать надо, волей жить, а не любовью! Мне бы закрыть уши, закрыть глаза, а я… Ну, раз не удался, то чего и стараться, так рассудил… И девочку-ласточку забыл… Нику-Веронику…

При этом имени бородач закрыл глаза и надолго замолк. Виктор не мешал ему уноситься по течению Реки Времени. О, эта Река, эти превратности судеб!

– Любил я ее. Может, и теперь еще… – продолжал старик. – Тогда, в Москве, клятву ей дал. А тут в Костроме появилась сестра милосердия Настя. Настя девка простая, здоровая, и я стал с ней человеком простого разумения, – куда подевались духовная семинария, отец Александр, командир фронтовой? И вошло в меня такое рассуждение: плоть-то у меня здоровая, что тебе Илья Муромец, ну и… – Синие глаза старика потемнели, впрочем, судя по глазам, он не так уж был стар, просто седина и сутулость его старили. – Не занудил я вас? Нет? – и вгляделся в собеседника.

– А все-таки забыли вы свою «ласточку», счастливы были с другой?

– Не о том речь! – сердито оборвал его старик. – Ее я потерял, можно сказать, по своей вине… А еще потому, что прельстил меня тот дьявол речистый, Шнайдер, мол, большевики переделают человека.

– А может, он прав и человек действительно «не удался Богу»? Я тут недавно знаете что вычитал? Мол, все хорошо в мире, а нехороши только мы сами.

– Охо-хо, молодой человек, мало мы в этом смыслим. Долгий разговор затеяли, а гляди-ка… – Он заглянул в черное окно. – Никак, твой Калинин?

Оба всмотрелись в темноту – огней еще было немного.

– Сильна Россия на проказы, – выдохнул старик. – И на греховные, и на святые… – Глаза его, спрятанные в косматых бровях, блеснули. – Знаешь, у кого служила моя Настя прежде? Вот смехота! Помещица ее была Пушкина, родня Александру Сергеевичу, никак двоюродная тетка… Их было две сестры. В 1919 году приехал уполномоченный из района агитировать за коммуну. И что ты думаешь? Обе помещицы согласились, решили имение свое отдать в коммуну. Вот дела!.. А как стали выбирать председателя коммуны, так – подумай только! – одну из сестер и выбрали. Евгенией ее звали. Вот и говори после того, что «человек Богу не удался», – значит, грамотной все же народ доверил дело свое.

– Они жили в коммуне? В лагере у нас один человек напевал: «Коммунары, коммунары, кому – кресла, кому – нары». Ну и как?

– Как? Как везде: коммуна распалась, а сестры бежали… Ну и позлословил тут наш доктор! Мол, даже цвет нации поддался мечтательности… О Господи!.. Знай: главное – не война, не катастрофа. Главное – последствия, то, что люди дуреют. Думаешь, после Гражданской не давали работы только бывшим дворянам да графам? Нет, братец, целое братство, которое поклонялось Толстому, – всех толстовцев разогнали, хотя сам Лев Николаевич не сильно жаловал Бога. Что уж говорить о церкви? «Опиум для народа» – и долой его! – сказали большевики. А я-то, я, грешник? Из семинарии ушел. Священником не стал, хотя отцу обещал… Да и про Веронику, ласточку, почти позабыл. Каково?.. И все едино – в тюрьму попал… – Он вгляделся в молодого спутника, за окно, сощурился: – Твоя стоянка?

Виктор опустил голову, подумал о своем теперешнем житье:

– Там у меня тоже что-то вроде тюрьмы… Пора! Прощайте!

Поезд замедлил ход, и Виктор соскочил на платформу.

2

Несмотря на то, что была глубокая ночь, Райнер бодро шагал по обледеневшим улицам Калинина. Снег слепил глаза и мысли, стремительно и густо падал на землю. Потерял любимую девушку и повстречал такого любопытного человека! Каково? Однако, зная в себе способность внезапно вспыхивать, очаровываться и так же быстро приходить в отрезвление, старался себя укротить.

Трамваи не ходили, и добираться до дома на окраине пришлось долго. В голове прыгала все еще фраза старика: «Человек Богу не удался!». Его собственная мысль или того хирурга?

А все же не согласен он с этим! Дело не в том. Просто природа так богата, так щедро награждает каждого, что в одном человеке как бы сидят несколько разных человечков. Это в книгах только положительные да отрицательные герои, а в жизни… Сколько существ, к примеру, свили себе гнездышко в его душе? Любознателен? Да, так велел отец… Однако и напрасного, пустого любопытства тоже хватает. А эта его невоздержанность, горячка? Темперамент – это неплохо, но зачем же ссориться с родными, знакомыми девушки, которая нравится?.. Он не трус, даже храбрый, – только разве ляпать все, что думаешь, – это доблесть? Как избавиться от дурных замашек? Если не ловчить, то прослывешь простаком, если выкладываешь все напрямую – покажешься дураком. Не сумеешь польстить (вот чего он не умеет!) – не будешь слыть приятным человеком… А в любви? Ты целомудрен? Но ты же развратник в мыслях, а то и в поступках…

Черт и Дьявол хозяйничают в душе? Или все же Бог (если он есть) сделал так, чтобы человек сам, по своему разумению извлекал из своего существа нужные качества?..

Виктор приближался к домику на окраине. Предстояло самое неприятное – встреча с «семейкой», придется будить хозяйку Бабу-Ягу. Сколько раз просил дать ему ключ, но та только метнет в его сторону крохотные глазки – и молчок.

Вот и поворот в переулок. Сугробы – выше головы. Что-то ждет его? Переполненный впечатлениями нынешней ночи, он твердил: «Эх ты, дурья башка, липовый Дон Кихот! Тина назвала тебя этим именем, только далеко тебе до испанского рыцаря. Взять бы саблю да сразиться с обитателями нечистого домика! А ты… даже переехать от них не можешь».


…Хозяйка нечистого домика не спала, сидела на табуретке у окна, сложив руки под большим животом, болтая в воздухе короткими ногами. Один глаз спит, второй приоткрыт – постоянное состояние, поза Трофимовны. Смотрит в окно, на улицу – ничьего появления не упустит. Особенно ждет милиционера Павла Ивановича.

Вот и нынче он заходил. Как увидела – с необычайным проворством соскочила с табуретки и перекатилась в сени:

– Здравствуй, Павел Иванович, проходи, будь гостем.

– Некогда мне с тобой лясы точить, – отвечал тот. – Где постоялец-то? Кто к нему ходит?

– Один, как волк! Никто не ходит, только сам все куда-то ездит. Ох, темный человек!

Ей страсть как хотелось выведать что-нибудь у участкового, но Павел Иванович службу знал, лишнего не болтал. Хитрые глазки Трофимовны сощурились, пропали в квашне лица. Сказать, что она своей волей написала письмецо в Москву, по адресу, который видала на его конвертах? Письма были от девицы по имени Валентина. Всего только две фразы и написала-то, но если та не дура, все поймет: квартирант ее – то ли политический, то ли отец его ссыльный, но ни к чему о том болтать милиционеру.

Милиционер помахал ключиком в воздухе:

– Так скажешь, чтоб зашел твой квартирант ко мне в участок, – и неспешной походкой направился в свою «епархию».

Проводила его Трофимовна, заглянула в почтовый ящик, и опять села у окна: ни мужа, ни дочери нету… Так и дремала, ожидая возвращения постояльца.

С трудом удалось Виктору открыть занесенную снегом калитку. Постучал. Громыхая задвижкой и ворча, в сени вышла хозяйка.

– Здрасьте, Зоя Трофимовна. Извините, что поздно… Ключа-то нет.

Оглядев пальто, шапку, она буркнула:

– Отряхнись сперва, нечего мокредь в избу носить.

На крыльце он сбросил пальто, встряхнул и вернулся:

– Новости есть?

– Есть, на столе лежат. Картошка в чугунке в печи стоит.

– Спасибо, я сейчас, разденусь, – и толкнул дверь в свою комнатку.

Вошел, перевел дух, хотел сесть, но увидел на столе казенный конверт: «Милиция! Опять в милицию! Регистрация? Эх-ма!». И бросился ничком на кровать.

Вечером вокруг буржуйки

Зима в тот год заледенила Москву. Вокруг тротуаров выросли сугробы, словно покрытые алюминием. Некоторые завели маленькие железные печки с трубами, выходящими в форточки. И вечерами жители садились вокруг стола, покрытого китайской скатертью (по радио пели «Сталин и Мао слушают нас…»), к тому же всегда находилось уютное местечко для китайского болванчика, – и затевали какую-нибудь длинную карточную игру: «козла», «66», преферанс…

Вот и в квартире Левашовых задумали провести вечерок в таком же роде.

– Никуля, давай позовем верхних соседей, Полину Степановну с Сашей, и забьем… настоящего «козла». А? Дровишки для буржуйки я уже заготовил, – сказал Петр Васильевич. Жена без восторга приняла предложение мужа, поморщилась.

И скоро Саша и Валентина (которые чуть не месяц дулись друг на друга) оказались в теплой компании, совсем рядом. Локти их касались друг друга, а взгляды нет-нет и перекрещивались.

Но тут Вероника Георгиевна объявила:

– А не лучше ли нам заняться кое-чем поинтереснее? – на лице ее возникло заговорщическое выражение. – Кое-кто из нас прожил так много лет, что в головках накопилось множество всякой чепухи, разных историй, баек, стихов, случаев… Что если пойдем по кругу, выбирая, что полюбопытнее, да и расскажем? С кого начнем? Петька, может, ты вспомнишь про Магадан? Про девочку Нину, такую маленькую-маленькую, которая по пути из школы в полутьме так пела-распевала – а морозы-то там не то, что у нас, – что ей, да и другим, становилось тепло и не страшно?

– Так ты, можно сказать, все уже и рассказала. Я-то не мастер.

– Ты? Да ты же… помнишь ученого, кажется, Трубецкой… его уже выпустили, но он оставался там, в ссылке, и – «минус материк».

– Что такое «минус материк»? – оживилась Полина Степановна. Была она подмосковная сельская учительница и не имела понятия о местах отдаленных.

– А это выпускают, например, арестантов из места заключения, назначают срок проживания в окрестных местах, но запрещают ехать в центр России, вот это и есть «минус материк». А князю надо было подготовиться к встрече…

Петр Васильевич не был любителем подробностей, но про девочку Нину, лет шестнадцати, все же добавил:

– Она шла, а навстречу ей – уже освобожденный Трубецкой. Он остановится, послушает ее пение, а потом разговаривает с ней. Давно он «с материка»: ему все интересно, а она – и про кино, и про китайцев, и про любимую свою биологию… Так постепенно и возвращался к жизни. А она-то, она – как ничего не боялась? И поговорка у нее была: я маленькая птичка, но гордая! И опять поет.

На страницу:
4 из 8