Полная версия
Были одной жизни, или Моя Атлантида
Милый, милый Васька
Когда он появился, откуда – не знаю. Я проснулась, в комнате светло и никого из родных. Возле меня лежит пушистый комочек, маленький, серенький, тёпленький. Дышит! Я уже умела различать, дышит или не дышит, папа научил: грудка шевелится. Кто это? Дотронулась ладонью, встрепенулся. Поднялся на ножки, плохо стоит, ножки дрожат. Маленький хвостик всё время движется из стороны в сторону, кругом быстро-быстро. А потом: «Ме-е-е-е» голосок тоненький, слабенький. Он смотрит на меня. Глазки, как две серенькие бусинки.
Мне он так понравился, я обхватила его шейку обоими руками и сразу же полюбила. Он не отбивался от моих ласк. Вошёл папа. Кто это? спрашиваю папу. Не бойся его, это твой друг, козлик Васька. Ты ему заменишь маму, у него не стало мамы. Да я уж понял, что он тебе понравился, ласкай его и следи за ним. Васька будто понял, что говорят о нём, бочком тёрся о моё плечо. Я стала гладить его по головке, шёрстка шёлковая, а на лобике с боков маленькие выступы. Папа сказал, что тут у него вырастут рожки, когда сам подрастёт. Но пока он был слабенький и жалкий. Я придавила его рукой, он встал на коленки. Я обняла и погладила, он притих и уснул. Я лежала с ним и смотрела на маленькое чудо. Какое-то время мы так лежали, потом папа принёс в чашке тёплого молока, взял мой палец, окунул его в молоко и засунул Ваське в ротик. Я вздрогнула от того, как Васька начал сосать мой палец. Даже испугалась, думала, что укусит больно. Но зубов у него не было! Я их не нашла, пошарив пальцем в ротике Васьки. Я сказала об открытии папе. Папа сказал, что вырастут. А Васька жуёт мой палец, не отпускает! Папа опустил мою руку в чашку с молоком и Васька засосал молоко! По всему видно, что молочко ему понравилось. Так у нас и повелось: как Ваське время подкрепиться, мне дают чашечку с молоком, я обмакиваю палец в молоко и даю Ваське, а потом опускаю в чашку. Васька напьётся молока и бегает по комнатам, скачет. А как высоко он подпрыгивал! По ступенчатой лестнице прыг-скок, и на печи! От меня не отходил ни на шаг. Мы спали с ним вместе. Постель он не пачкал, спрыгивал на пол, а, сделав, что необходимо, лёгким прыжком заскакивал на постель.
Появился Васька зимой, а когда пришла весна, он уже был крепкий козлик с выступающими смешными рожками. Ему постоянно хотелось бодаться. Он подкараулит меня, когда я не жду подвоха, разбежится и сзади боднёт меня в спину. Сильно так, аж покачнусь! Мы оба сильно привязались друг ко дружке. Часто надолго замолкали, ласкаясь щека о щеку. Начал таять снег. Мы выглядывали из сеней на улицу, но снега было много и выходить возможности не было, у меня не имелось одежды и обуви. А без меня и Васька не выходил. Постоим на крылечке, ножки мои босые замёрзнут, бежим в дом! Васька цокает копытцами быстро-быстро! Вышли как-то днём на крылечко, стоим и смотрим. Соседкин сын, Венко, сгребает снег с крыши своего сарая, бросает его в наш двор. Увидел меня с Васькой, прицелился в Ваську чернем лопаты, кричит: «Застрелю козла!» Я ещё не понимала, что стреляют только из ружья, загородила Ваську собой и заревела страшным рёвом. Венко хохочет и целится лопатой. Он и летом меня пугал тем, что, увидев меня, кричал: «Уши резать! Уши резать!», делая движения пальцами, как ножницами. Я убегала, сколько было силы в ногах. И сейчас он целится в Ваську, я его загораживаю собой, а Ваське любопытно, он вылезает из-за спины, я реву пока мои родители не вышли узнать, в чём дело? Венко, как ни в чём не бывало, сбрасывает снег!
Пришло лето красное. Мы с Васькой бегаем на травке, он уже давно грызёт хлебные корочки. Сейчас научился щипать траву! Бегаем, пока я не проголодаюсь. Тогда идём домой, Васька забирается в нашу с ним постель и спит. Так мы прожили до осени. Папа как-то сказал, что Васька скоро попадёт в суп. Я не поняла значения этих слов и не придала им значения. Беззаботно резвилась с милым Васькой. Наступили холода. Васька был большой и сильный, с красивыми рожками, но всё так же привязан ко мне. И спал со мной. Я прижималась к его мягкой тёплой шёрстке, обнимала, и не ведала, что горе-разлука уже не за горами… Старшая сестрица, на два года меня взрослее спала всегда с мамой, не подпуская меня к маме. Отталкивала, отпинывала меня, заявляя, что мама её! А мама не пресекала её действий. Я спала с папой. А теперь почти год я сплю с Васькой, даже к папе не хожу. Мне хорошо с Васькой.
Но вот просыпаюсь одним утром, Васьки возле меня нет! А он не оставлял меня никогда! Соскочила с кровати, кличу: «Васька, Васька!» Не откликается, как прежде. Родители и сестрица сидят за столом, кушают. Мама кличет меня: «Сашенька, проснулась? Иди кушать суп из Васьки!» Как из Васьки? Меня охватил ужас! Но всё ещё кажется, что это не правда, что Васька вот-вот выскочит ко мне. Сестра сказала: «Закололи твоего Ваську и суп сварили!» С горя я упала на постель и горько заплакала. Как могли сделать такую жестокость с Васькой? Как можно есть друга?! А Васька был моим лучшим, милым другом. В тот день я ничего не ела. И не ела из Васьки приготовленной еды. Мне казалось это святотатством, предательством. Я ненавидела родных за то, что едят моего Ваську. Я горевала молча, я ещё не умела горе и ненависть выразить словами. Я страдала.
К бабушке богатушка
Бабушка по папе, Елизавета Фёдоровна, не любила мою маму, а из-за неё и нас с сестрицей Ритой. Причину слишком холодного отношения к нам я объясню в главе «Моя родословная». Не буду повторять каждый раз при упоминании о бабушке. И я платила ей неприязнью, если не вспоминать, что однажды она всё же спасла мне жизнь. Об этом в другом рассказе. Я боялась бабушку, сторонилась. Поэтому мало о ней знаю. Иногда, правда, когда она мирно сидела за пряжей, я подсаживалась, следила за движением её рук и старалась запомнить, чтобы тоже при случае научиться рукоделью. Я сидела смирно, не мешая ей работать, и иногда она мне что-нибудь рассказывала. Я запомнила её воспоминания о житье у богатушки, конечно в услужении, не гостьей. Стирала бельё и т. д. Но слово «богатушка» она произносила с каким-то благоговением, горестно вздыхая при этом. Но чаще всего она смотрела на меня с явным неодобрением, даже и прозвище мне дала за мой смирный нрав: «Сонная овечка». Зато Риту прозвала «Блудливой коровой» за непоседливость и пакостные штучки. Так и называла нас не именами, а её данными прозвищами. И вот пришло время, и я подшутила над ней, так, совсем невинной шуткой. Пока. После я нанесла ей значительный ощутимый ущерб, но считала его ею заслуженным.
У моей подружки Нади мама была очень маленького роста, почти с меня. У неё юбки, кофты, шали – всё было такое красивое, и я, часто бывая у них дома, всегда засматривалась на эти наряды. Однажды мы с Надей были у них в доме одни и я попросила разрешения примерить мамины наряды. Надя разрешила. Я одела модные длинные на высоких каблучках ботинки, длинную до земли, всю в складочках, юбку, очень модную кофточку. На голову набросила цветастый платок и себя не узнала! И тут же родилась мысль нагрянуть в этом наряде к бабушке, благо дома кроме неё никого не было. Все уехали в деревню в гости. Наде так понравилась эта мысль и мы тут же отправились в путь. Дома наши находились не далеко один от другого. И на улице оказалось пусто, никого! Я шагаю чинно, стараюсь не подвернуть ногу в непривычной обуви. Спину распрямила, лицо держу высоко поднятым. Наряд обязывает! Надя впереди меня, забежала к бабушке, взбудоражила её возгласами: «Бабушка! Бабушка, к тебе богатушка идёт!»
Бабушка всполошилась, перепугалась, бросила пряжу. Набросила на голову платок и выскочила на крылечко встречать. Я уже очищаю обувь на крылечке, приподняв подол юбки, чтобы были видны модные ботинки. Бабушка вся в трепете, я же лицо не показываю, смотрю по сторонам. Надю разбирает смех, она из последних сил сдерживает его. Бабушка заподозрила подвох. Тут уж и я не сдержалась и расхохоталась. Надя упала со смехом на скамеечку, что стояла у крылечка. У бабушки лицо белое-белое, плюётся! Наверное, уже готовилась принять подарок от своей давней покровительницы, вспомнившей её. Грёзы разбились так же быстро, как и пришли. Мы долго с Надей смеялись, торжествуя победу! Но пора бежать, снять наряд, а то ведь попадёт от Надиной мамы. Мы всё успели, я переоделась, и одежды убрали на место. Какие чувства вызвали мы у бабушки? Кого она могла ждать? Кроме папы у неё была ещё дочь Катя, старше папы, жила с семьёй возле города Кизела, в шахтёрском посёлке Половинка.
Какие у них с бабушкой были отношения, не знаю, но тётя Катя никогда не приглашала к себе мать и у нас ни разу не была. Папа с мачехой однажды съездили к ней в гости. Я очень просилась с ними, но меня не взяли, не во что было одеть. Только куклу мою резиновую маленькую, подарок невестки Анюты забрали у меня, чтобы подарить моей маленькой кузине, которую мне не довелось узнать.
С папой отношения у бабушки были тоже натянутые, и умерла она, не повидавшись с дочерью. Жаль, я была мала и глупа, не расспросила папу, почему всё так сложилось в их жизни? Глупо.
Челюсть
Ко мне на приём пришла женщина, доярка из ближней деревни. Я указала ей на стул, чтобы больная присела возле меня. Она не сказала ни слова, держа правой рукой сложенный вчетверо платок, закрывала им всю нижнюю часть лица. Истории болезни, иначе говоря, медкарту, как в городских больницах, на больных не заводили, записывали всё о больном в журнал приёма. Я приготовилась записать и выслушать жалобы больной. Она молчит. Несколько раз спрашиваю фамилию, имя – молчит. Платок не убирает от лица. Тогда я отвела её руку с платком и увидела, что лицо женщины искажено странной гримасой: рот полуоткрыт, нижняя челюсть отведена в сторону, странный оскал зубов поразил меня. Никогда ещё в практике не видела такого!
Женщину знала, но не могла вспомнить ни её фамилии, ни имени. Тихонечко расспрашиваю её, что и как произошло, у неё слёзы из глаз, мычит, ничего не понять. Стараюсь дать ей успокоиться, не тормошу, уткнулась в журнал, делаю вид что читаю. Вдруг над моим ухом звучит весёлый и громкий смех, не просто смех – хохот! Поворачиваю голову к больной – она вся преобразилась! Глаза, только что печальные, в слезах, теперь светились весёлыми голубыми лучами.
«Вправила! Вправила! Сама вправила!» И заразительно хохочет. Я не сдержала своих эмоций, молодость и поведение больной меня рассмешили, я вместе с больной безудержно смеюсь! Ведь поняла причину, что привела ко мне женщину, нельзя было давать ей так веселиться, шевелить челюстью, ведь у неё был вывих нижней челюсти! Нужно было сразу наложить фиксирующую повязку. Но у меня ещё не было опыта на все случаи превратностей жизни. Я не успела спросить фамилию, имя. Челюсть снова выскочила из суставов, прежняя гримаса исказила лицо. Из красивого лица смотрела неузнаваемая маска, слезы катились, падая на грудь. Меня мучили раскаяние и стыд, я не могла простить себе своё недавнее поведение. Пытаюсь вместе с больной вправить челюсть. Не я, не она не можем этого сделать! Не можем. Взяла бумагу, чтобы написать направление в районную больницу к хирургу, больная не может произнести свою фамилию. Я говорю, что придётся ехать с моим направлением, без вписанной её фамилии.
Она согласно кивает головой, берёт мою бумажку, снова закрывает лицо вновь вынутым из сумки платком, и уходит. Мне стыдно и горько, жаль беднягу. Ей ехать тринадцать километров до райбольницы, трястись в кузове грузовой машины. Автобусного сообщения ещё не было с районным центром. Больная не попрекнула меня, когда мы вновь встретились, не смеялась уж так, как тогда, заразив меня своим смехом, улыбалась приветливо. Смеяться с открытым ртом запретил ей хирург, связки суставов нижней челюсти по какой-то причине ослабли. Мог появиться, так называемый, «привычный» вывих. У некоторых людей такое встречается. А посмеялись мы с моей больной тогда здорово, от души!
Кто смеётся последним
Ах, молодость! Ах, юность!.. Всё тебе в розовом свете, всё смешно!
Всю дорогу мы смеялись, и всё было над чем! Мы – это стайка девчонок по пятнадцать лет каждой. Мы студентки-медички, первокурсницы Березниковского фельдшерско-акушерского техникума. Наша дружба с детского сада. Мы все из Дедюхино, что в семи километрах от города. Мы бежим после занятий домой. Семь километров нам не помеха. Путь лежит по железнодорожной ветке, она не одна, по обе стороны запасные пути, стрелки, маневрирующие паровозы. Кучи смоляного снега вокруг столбов. На дворе месяц март 1941 года. Ходят слухи о близкой войне с немцами. Вечерами дома говорят об этом взрослые.
Утешают друг друга тем, что ямы овощные глубокие, отсидимся! Жизнь идёт! И мы бежим по ней. Нам смешно! Столько надо рассказать друг дружке, не хватает семи километров! Наши взгляды привлёк стоящий на стрелке паровоз. Из трубы чуть-чуть дымок вьётся, в оконце смотрит на нас паренёк, так измазан сажей, только зубы сверкают.
Он улыбается нам. И нам бы улыбнуться ему! Так нет же! Мы обсмеяли его, его паровоз, его грязную рожицу. Всей ватагой подняли такой хохот, крики. Мы даже пляску устроили перед парнем, уставшим от тяжёлой работы, а может и не обедавшим ещё. На миг его лицо скрылось от нас, и вдруг – о боже! Загремело, загрохотало! На нижней части паровоза открылось отверстие, и фонтан пара с рёвом полетел на нас! От неожиданности мы не поняли, что это не опасно, что это ответная шутка парня на наше подтрунивание над ним, мы всей ватагой от испуга тут же, у самого паровоза, оказались в высокой куче смоляного мокрого снега, собранного у столба. Кто-то из нас уткнулся в снег головой, у кого-то торчала только голова, вымазанные рожицы, широко раскрытые глаза и закрытые рты, только что осмеивающие парня! Вот уж как хохотал над нами паренёк! Как он сумел унизить нас! Не сразу мы сообразили, что это его ответная шутка! Как побитые, мы вылезали, отряхивались. А парень хохотал!
Не зря говорят, что хорошо смеётся тот, кто смеётся последним! Много раз мы ещё бегали этой дорогой – другой не было, но над паровозниками больше не смеялись. Зауважали! Техника!
Овсянников
Я с семьёй проживала на станции Менделеево, работала на прежнем месте фельдшером уже не один год, была кой-какая практика, но на всякий жизненный случай ни какой практики не хватит. Летней ночью прибегает за мной акушерка, жила она на поселковой почте, её муж служил начальником и предоставлена ему там была комнатка. Парочка была бездетна, места на двоих хватало. Прибегает она ко мне, а ночь светлая, летняя, тёплая. Плачет моя акушерочка, пойдём, говорит, скорее. У меня на почте умирает мужчина, почти уж не жив, минут двадцать назад приполз ко мне… Побежали. Сумка скорой помощи у изголовья кровати. Примчались! В прихожей почты деревянный диван. На нём лежит мужчина во весь диван растянулся, значит высокий. Руки подняты к потолку, слабым голосом молит бога принять его душу. Схватила пульс – еле уловимая ниточка! «Что беспокоит?» – спрашиваю. «Весь умираю» – тихо прошептал. Скорее щупаю живот, чтобы снять или поставить диагноз острого живота. Живот плотный, как доска, ничего не прощупаешь. Щупаю ступни ног через шерстяные носки – ноги холодные, совсем закоченевшие, дерево деревом! Какой диагноз поставить? Ничего не пойму. А время к трём ночи подходит, скоро последний ночной пригородный поезд до Верещагино. Там межрайонная больница принимает наших больных. Живо подняли на ноги всех медиков, больного на носилки и бегом к поезду. С вокзала связались с Верещагино, чтобы со своими носилками встретили, а мы в обратный путь тем же поездом. Все двадцать минут дороги больной предлагал душу богу. Я трепетала, как бы не умер в пути. Приехали! Пока жив!
У вагона нас встречают носилки. Вынесли больного, чтобы передать с рук на руки. Луна осветила платформу вокзала. Больной уже снят с наших носилок, мы влезаем в вагон с чувством исполненного долга. Вдруг медики на платформе с почти уже положенным на носилки больным, закричали нам во весь голос: «Кого вы нам подсунули? Ведь это Овсянников! У него везде протезы, он с войны инвалид, он нам житья не даёт! Забирайте обратно!» И стряхнули его с носилок.
Поезд тронулся, мы удаляемся от вокзала. Из окна видим, как наш инвалид Великой Отечественной Войны барахтается на земле, а медики с носилками убегают прочь от него. Нам уже и не выскочить, да и поместить-то некуда. У нас всего две родильные койки. Позвонила по приезде на свою станцию коллегам в Верещагино, почему так отнеслись к нашему больному? Говорят, что много раз оформляли его в дом инвалидов – сбегает! А нам, медработникам в больнице от него житья нет! Всю жизнь я вспоминала этот случай. Душа болела за одинокого, изуродованного войной, человека. И за свою неопытность было стыдно. Протезы ног не распознала, кожаный бандаж приняла за напряжённый живот. Разбуженная от сладкого сна, я была введена в заблуждение общим видом больного. Больше, не видя всего больного раздетым, диагноза не ставила. Урок на всю жизнь! И долго в ушах раздавался вслед нам издевательский хохот нашего Овсянникова. Видимо, такие шутки как-то скрашивали его одинокую, загубленную жизнь.
Ешьте меня, волки
Зима 1944 года была холодная, но в местах, куда меня занесло, малоснежная. Снегу было по колено. Я жила в глубокой таёжной окраине Перми, в Нердвинском районе, работала санитаркой на фельдшерском пункте, где заведующей была моя сестра. С сестрой произошла метаморфоза: она стала такой злюкой, какой я её раньше не видела. Что повлияло на неё, может, и ей не было известно. Шла Великая Отечественная война, мой эвакогоспиталь, где я проработала семь месяцев медсестрой, отправили в прифронтовую полосу. Я осталась без работы, меня не взяли, я была очень маленького роста, начальник побоялся, что буду обузой. Велел завершить медицинское образование. Я имела только два курса фельдшерского. Сестра пригласила, чтобы пережить трудное время. Учиться пойдём вместе, сказала она, как кончится война. Она была старше меня на два года, ближе её у меня никого не было. По приезде она приласкала меня, устроила при себе санитаркой. И тут, словно бес в неё вселился. Мы выросли в разных семьях, но были дружны. С третьего класса вместе закончили семилетку. Я и с радостью, и с горем бегала к ней, хотя мне не разрешалось бывать у неё и мамы. Это были проблемы родителей. Но теперь! Она совсем стала не та! Высокомерная, властная. Она говорила со мной только в приказном порядке, ни слова родного, ни жалости к младшей. Ежедневно она находила причину, чтобы при больных унизить меня, и не стеснялась в выражениях и даже в побоях. Корила куском хлеба, хотя я получала рабочую карточку и зарплату, пусть мизерную, правда за все одиннадцать месяцев я не видела денег. Сестра сама получала их и откладывала на будущую учёбу. Я выполняла всю чёрную работу: одна пилила и колола дрова, стирала бельё, топила печь, мыла полы. В общем, всё содержала в чистоте. Даже её мыла в бане, она не хотела это делать сама. Кроме всего прочего я ездила в Пермь за медикаментами, увозила маме в Березники муки по десять и более килограмм зараз. Делала по деревням детям прививки от дифтерии, разносила тяжело больным лекарства на дом. А если выдавалась свободная минутка у меня в больничном домике, сестра выталкивала меня к больным, для приёма. Сама в это время готовилась к экзаменам в университет. Я же, не имея диплома фельдшера, очень волновалась, как мне принять больную старушку, ведь могу навредить! Сестра не принимала моих возражений, в ход шли кулаки. И я улыбалась старушкам, входила в роль доктора. Старушки любили меня. У них я иногда спасалась от ярости сестры. Они жалели меня и подкармливали.
Жизнь для меня была адом. Кроме физических унижений сестра унижала меня морально. При всяком случае указывала на мой малый рост, на крестьянское происхождение. Себя причисляла к дворянскому роду, по маме. Меня по отцу-крестьянину. Говорила мне, что я создана для чёрной работы, что должна быть её батрачкой! Я терпела, сколько могла. Но одним вечером, после её новой вспышки гнева мне не захотелось жить! Не куда было бежать, не к кому приклонить голову.
В петлю полезть, или отравиться – не подумала. А вот вспомнила о волках. О них то и дело ходили рассказы. То учительницу съели, то ребёнка прямо от избы утащили, а собак дворовых то и дело хватали. Охотников не было, все мужики призваны на войну. Я и решила сама отдаться волкам. Пусть меня съедят! Лес подступал прямо к избе. Я бросилась туда! Я бежала, на ходу соображая, что надо запутать свои следы, чтобы не выбраться, не найти дорогу, если струшу. Я петляла между деревьями, снег по колено, бежать легко.
Вроде достаточно, решила я, уже устала. Присела на поваленную ель. Здесь буду ждать волков, свою смерть. Сижу. Смеркается. Смотрю по сторонам. Не осознанно выбираю дерево, на которое можно легко залезть. Мысль, что на нём легко замёрзнуть, вдруг пронзила меня.
И так захотелось жить! И я испугалась, что волки вот-вот разорвут меня! Я вскочила на ноги, а они уж закоченели, плохо слушаются. Бросилась бежать, что есть духу! Следы, как я их запутывала, удаляясь вглубь леса, хорошо видны, луна уже осветила лес! Я выскочила из объятий леса, прямо в сени и на спасительные, тёплые полати! Завернулась в одеяло, согрелась и сладко уснула.
Сквозь сон вдруг слышу, плачь и причитания сестры: «Шурочка, Шурочка, где ты, где ты? Что ты придумала?» – и всхлипы… Я подняла голову, выглянула с полатей и спрашиваю: «Что случилось, Рита? Почему ты плачешь?» Плачь оборвался, сестра подняла на меня голову: «Ах, вот ты где! Я тут всё обыскала, из-за тебя, паршивки!» Сестра мигом оказалась на полатях, её острые, крепкие кулаки то и дело наносили мне ощутимые удары. Я защищалась, как могла. А потом судьба разлучила нас. Мне сильно хотелось жить. Я сбежала!
«Коршун»
У нас в Дедюхино во времена моего детства жили два мужика. Отец и сын, папины знакомые. Иногда они вместе с папой брали подрядом рубить дома для вновь строящихся. Отец и сын были похожи. Похожи были внешне и походкой, и поведением. Оба ходили всегда вместе, всегда пьяненькие, и курили одинаковые «козьи ножки» – это по-особому свёрнутые папиросы из самосада. Никто, никогда не называл их по имени, или фамилии. Их звали «коршунами». Да они чем-то и напоминали птиц: носы имели острые, глядящие вниз, как бы прислушивались к разговору отца с сыном. Папа так же без них называл их птичьим именем, как было принято.
Как-то, летним днём, с подружками, было нам по семь и восемь годов, мы играли на большом деревянном, только что выстроенном мосту через нашу речку, разделяющую посёлок на две части. Мост красиво изгибался дугой, возвышаясь серединой. Он стал излюбленным местом для наших игр сразу же, как только появился.
Вдруг идут отец с сыном, идут не спеша, пьяненькие, дымят «козьими ножками», помахивают топориками. Откуда, и куда путь их, нам не ведомо. Подружки на них не обратили внимания, меня же лукавый попутал, за язычок дёрнул: «Коршун, жопу сморщил!» – крикнула я в озорстве. Младший из двух встрепенулся, отыскал меня мутным взором, взревел во всю силу горла: «Убью!» Поднял топор для смертельного удара и кинулся на меня! Я, было, не поверила, что угроза нешуточная, на какой-то момент окаменела, ведь я не понимала, что, возможно, нанесла смертельную обиду отцу и сыну, ведь все их так называют, только без них. Но раздумывать было некогда, вижу – мужик не шутит! Ноги мои сорвались с места и понесли меня прочь! Не бегу – лечу! За моей спиной топот тяжёлых сапог и крик: «Убью!» От моста я пролетела проулок, вылетела на нашу широкую улицу, надеясь, что кто-либо помешает мужику бежать за мной. Одна надежда на спасение была – это успеть добежать до папиной мастерской на соль-заводе. Я летела стрелой из лука! Топот становится медленнее, тише. Мужик явно устал, тяжело дышит. У меня же сил – хоть отбавляй, бегу не оглядываясь. Топот совсем прекратился. Оглянулась. Мужик отстал далеко, стоит и грозит мне вслед кулаком. Я прибежала к папе и ему всё рассказала. Папа, когда смеялся, всегда запрокидывал голову назад. И сейчас он дал волю смеху. Успокоившись, сказал: «Никогда больше не говори неприятности людям. Могут побить, а то и покалечить». А этих «коршунов» остерегайся.
Я несколько лет потом обходила их стороной, не могла забыть страшный топот за спиной и блеск топора…
Тартарара
Военный, 1944 год. Январь. День выдался на редкость дивный: «Мороз и Солнце» – как у Пушкина в стихотворении. Я сижу на деревянных ящиках, на санной подводе. Подвод три, и возчиков три. Один из них долговязый парень, больной туберкулёзом, поэтому не взят в армию. В тылу, в деревне он мужик, что надо. Всё может. Бабы и девки от него без ума. Я хорошо знаю его мать, нашу больную, готовлю для неё сердечные отвары и приношу к ней домой. Она не в состоянии ходить. Дни бедной женщины сочтены. Но столько в ней доброты, ожидая меня, она из последних сил для меня готовит оладушки на огне русской печи. Они такие пышные и румяные, а с холодной сметаной просто объеденье. Женщина приветлива и даже весела. Не верится, что её скоро не станет… И сын её, Санко, так же нездоров. И на вольном воздухе среди полей и лесов живут хвори!