bannerbanner
Байкал – море священное
Байкал – море священное

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Нынешнее дурное расположение духа еще не скоро сменилось на спокойствие, и произошло это, когда Студенников подумал, что в свите генерал-губернатора непременно окажется человек, которого можно попросить сделать так, чтобы ему, подрядчику на строительстве Кругобайкальской железной дороги, меньше досаждали всяческими распоряжениями и требованиями Комитета по строительству Сибирской железной дороги, и зачастую за высочайшею подписью.

Случилось, как и предполагал: в свите генерал-губернатора состоял весьма основательный человек, на слово которого можно положиться. Он, позаимствовав энную сумму из казны Мефодия Игнатьевича, сказал:

– Смею вас уверить, что просьба будет непременно передана мною нашему министру Сергею Юльевичу Витте, и он, надо надеяться, примет ее к сведению.

Студенников поблагодарил, велел приказчикам отправить в адрес высокого гостя характернейшие товары китайского производства, а также столь же высоко ценимые нынче в Европе предметы культа буддийской религии, после чего уселся в кресло и стал слушать беседу генерал-губернатора со славными представителями города Верхнеудинска, которые не преминули увязаться за его высокопревосходительством. Очень скоро Мефодий Игнатьевич заскучал – он понял, что генерал-губернатор мало сведущ в строительных делах, более того, не выказывает и малейшего рвения познать их. Неожиданно в голову пришел вопрос: а смог бы он сам управляться делами в масштабах государства, будь на то божья воля?.. И не сразу ответил. Человек трезвого рассудка, он не считал себя достаточно подготовленным, хотя, очевидно, исполнял бы свои обязанности со всею тщательностью и старанием. «Наверняка я управлял бы не хуже всех этих господ, – подумал, втайне гордясь собою. – Ибо управлять – значит предугадывать ход событий и уметь вовремя сориентироваться по ветру и поставить нужные паруса. А кто в пределах губернии, включая его высокопревосходительство генерал-губернатора, более, чем я, способен быть таковым?..»

Видя, как генерал-губернатор лениво кивает головою, слушая собеседников, и нехотя говорит: «Да, я постараюсь… Да, конечно, если вы считаете нужным…» – Мефодий Игнатьевич подумал, что ничего тот не постарается, а если кто и постарается, чтобы железная дорога быстрее прошла через Сибирь, так это он, Студенников, и такие, как он… Это придало ему значительности в собственных глазах, и он, поднявшись с кресла, сказал чуть ли не торжественно:

– Господа, я полагаю, нашему драгоценному гостю надобно отдохнуть после столь утомительного путешествия.

Генерал-губернатор благодарно посмотрел на него и, прикрыв рукою глаза, сказал:

– Я что-то хотел, дай бог памяти… Ах да! Вы дворянин?

Студенников неуверенно переступил с ноги на ногу и несмело обронил:

– Сие звание мною, ваше высокопревосходительство, благоприобретено. – И сейчас же обозлился, сказал с вызовом: – Но у меня есть в доме и потомственный дворянин. На хлебах живет.

Вошла Марьяна, сияющая, красивая в вечернем платье и, даже не взглянув на супруга, короткими шажками подошла к генерал-губернатору:

– Ваше высокопревосходительство, позвольте побеспокоить. Отдыхать приготовлено. Будьте столь любезны последовать за мною.

«Ох, шельма! Ну, шельма!.. – усмехнулся Мефодий Игнатьевич, когда генерал-губернатор со свитою и Марьяна вышли из гостиной. – С такою женушкой не пропадешь!..» Он только теперь понял, для чего нужна ему очаровательная супруга. Она привлекательна, и люди вольно или невольно тянутся к ней, а ведь среди них немало тех, кто надобен в деле. «Ну что ж, станем пользоваться ее услугами почаще. Благо недорого стоят!» Но тут Студенников вспомнил, с какою надменностью смотрели на него «свитские», когда генерал-губернатор спросил: «Вы дворянин?..» – и острая досада шевельнулась в груди: «Неужели они все еще полагают, что лучшие человеческие качества имеют быть лишь в людях дворянского звания? А вот сейчас мы поглядим…» Он помедлил, крикнул:

– Позвать ко мне Иконникова!

Иконников вошел в гостиную тихим неуверенным шагом. Худой, с нервно подрагивающими руками, остановился возле кресла, на котором сидел Студенников, поклонился и тут же с обидою подумал: «Что это я?.. Опустился до такой степени, что дальше некуда…» Ему и до встречи с сибирским промышленником нехорошо жилось на земле, но прежде он хоть чувствовал, что должен что-то делать для того, во всяком случае, чтобы изыскать способ прокормиться. Эти вечные поиски наполняли его жизнь смыслом, и потому он все еще жил и, смиряя гордость, шел в богатые дома, где давал уроки музыки избалованным роскошью юнцам, а зимними вечерами сидел в питейном заведении и пропивал нелегко добытые деньги. Он быстро пьянел, и в разгоряченном мозгу роились странные мысли, и не существовало предела его сумасшедшей фантазии. Он казался себе личностью выдающейся, способной спасти Россию, дремлющую под игом невежества. И тогда шел к самому графу Льву Николаевичу Толстому и предлагал прожект спасения Отечества. Гениальный старец выслушивал, одобрительно похлопывал по плечу и всякий раз говорил:

– Я и прежде утверждал, что благородный брат мой Иконников и есть человек, который нужен России.

Иконников с достоинством кланялся графу, обещал привести в исполнение свой прожект и удалялся.

А то вдруг представлял себя в облике ужасного злодея, которому все нипочем: страдания близких людей, проклятья служителей господа бога. Он, этот злодей, задался целью уничтожить все, чему поклонялись поколения. Самое значительное общественное деяние было неприятно ему, самое высокое искусство вызывало насмешку. Говорил себе:

– Величие государственного деятеля чаще всего миф, развеять который так же просто, как раздавить резиновый мяч. Сложнее управиться с теми, кто служит искусству. Но и тут мы постараемся что-нибудь придумать.

Он не успевал придумать: хмель улетучивался, а в кармане не оставалось и гроша. И тогда, ссутулившись, шел туда, где не было людей, и долго беззвучно плакал, припоминая все обиды, которые были нанесены ему в последнее время. Странно, он никогда не думал о прошлом, словно бы этого прошлого не существовало, а еще вернее, словно бы не принадлежало ему, а являлось чьей-то чужою собственностью.

Иконников обрадовался, когда Студенников предложил ехать в Сибирь. Он тогда находился в таком положении, что согласился бы ехать хоть в Тмутаракань, лишь бы не ходить по опротивевшим улицам древней русской столицы. Не знал, для чего понадобился сибирскому промышленнику, и не хотел знать…

– Я вас слушаю, – сказал Иконников.

Мефодий Игнатьевич глянул на него по-бурятски раскосыми черными глазами и промолчал, стал неприязненно рассматривать старчески сутулую фигуру приживала, его безвольные плечи и мысленно ругал себя, что поддался чувству обиды на людей, которые могли походя с холодным безразличием спросить: «Вы дворянин?..» – и вот вызвал этого… потомственного, чтобы утвердиться в мысли, что не хуже их всех, нет. Стыдно!

– Как вам живется у меня? – спросил.

– Плохо, – ответил Иконников. – Скучно…

Мефодий Игнатьевич смутился. Он считал Иконникова вещью, пускай и не очень важной, но без которой вся домашняя обстановка смотрелась бы не столь убедительно. Выходит, он ошибался, и Иконников отнюдь не вещь. Это было столь неправдоподобно, что он не удержался, сказал возмущенно:

– Не городите чепуху!

– Я говорю совершенно серьезно. Вот что… отпустите-ка меня на прииск. У вас ведь есть там…

Иконников уже не в первый раз просит об этом. Что же делать? Отказать – значит признать свое неумение обойтись без привычной вещи. Студенников колебался, и это колебание отчетливо проступало в смуглом, худощавом лице, обрамленном коротко подстриженною бородою, заметно было и в том, как мелко и часто подрагивали тонкие розовые ноздри. «Черт знает что!.. – думал. – Жаль старика, сломается, коль окажется на прииске. Слаб, безволен. А там, чтобы выжить, нужна сила. Но, может, не сломается?..»

– Мне трудно на что-либо решиться. Не лучше ли вам остаться в моем доме? В конце концов, вы никому не мешаете и не делаете зла. К тому же к вам здесь привыкли.

Он говорил, опустив голову и упорно разглядывая острые носки лакированных туфель. Было стыдно, очень стыдно, в душе копилось раздражение на этого человека, который чего-то добивается. Вот именно – чего-то… За всем этим он не видел логики. В самом деле, разве обижаются на благодетеля, на человека более чем достойного, которого должно почитать?..

Мефодий Игнатьевич смутно догадывался, что нынешними, трудно объяснимыми действиями Иконникова движет обида. Впрочем, кроме обиды, было еще что-то, неприятное.

Он встречал на своем веку немало приживалов, которые служили в богатых домах для потешных дел, а подчас и в качестве этакого редкого экземпляра. С этими, последними, хозяева любили знакомить гостей: вот, мол, смотрите, хорош человечек, в свое время имел солидные доходы от деревенек и раскручивал гульбища на всю ивановскую; но вот докатился… теперь в нашем доме живет из милости.

Модно стало иметь в доме нахлебника дворянского роду. Сибирские купцы и промышленники наперегонки кинулись на поиск бывших… И Мефодий Игнатьевич не удержался от соблазна, решил поддержать марку своего сословия. В Москве отыскал старичка высокородного, обнищавшего… Но странно: у всех люди как люди, место свое помнят, а ему старичок попался, и что за человек, вдруг запрется в комнате, и ничем оттуда не допросишься, на люди не выйдет. Мефодий Игнатьевич сначала сердился, потом махнул рукою: «Шут с ним, пущай живет как знает».

– Нет, я не останусь в вашем доме. Хочу на старости лет пожить, как мне нравится.

Мефодий Игнатьевич поморщился:

– Хорошо. Пусть будет по-вашему.

Он решил отправить Иконникова доверенным лицом на Баргузинские прииски, хотя у него там уже имелись люди, которые служили преданно, и он в любую минуту мог бы сказать, что сделано, сам довольно редко наезжал в отдаленный уезд. В последнее время он только и занимался что строительством Кругобайкальской железной дороги. Не жалел на это денег, понимая, что с годами получит отменную прибыль. Кое-кто пробовал остановить его: смотри, улетят твои капиталы в трубу. Но Мефодий Игнатьевич и слушать не хотел, а порою злился, посылая незваных доброхотов к чертовой бабушке. Чутье подсказывало, что он прав.

Он знал, что от Иконникова будет мало проку на приисках. Но что делать, коль тот не захотел есть даровой кусок хлеба? Пускай едет. Посидит в глуши и вернется. Куда ему деться?

Мефодий Игнатьевич поднялся с кресла, поправил белоснежный воротничок, застегнул светлый муаровый пиджак на среднюю пуговицу и вышел из гостиной. Проходя мимо лакея, бросил:

– Коль Марьяна Семеновна спросит обо мне, скажешь, потопал в контору.

Студенников любил щегольнуть хлестким словцом, полагая, что это к лицу человеку его положения. «Мы люди простые, нам наплевать на этикеты». Знал, что не прост вовсе и талантом не обижен, а приходится смирять себя. Что делать, коль драгоценные родители имели несчастье принадлежать к крестьянскому сословию?..

Мефодий Игнатьевич лукавил, когда сказал, что «потопал» в контору. Нет, не в контору, а к своей возлюбленной Александре Васильевне, женщине полнотелой и ласковой, пошел он.

Впервые встретил ее на торжище. Стояла бабенка, облокотясь о прилавок, зазывала покупателей душевным голосом:

– Орешек спелый, неперезрелый, из лесу пришел, меня бедную нашел… Орешек розовый, кедровый… Подходите, люди добрые, покупайте… Недорого возьму, наложу цельную суму…

«Разбитная, ох разбитная, – загоревшись, подумал Мефодий Игнатьевич. – Ишь как в зазывалку играет». Спросил, пробуя орех на зуб:

– Ты чья?..

– Батюшкино семя, – не помешкав и секунды ответила, – а чьего роду-племени, не ведаю.

– Ну?..

– Вот те и «ну» – увидал меня одну на чужой стороне во плену у сатане.

Мефодий Игнатьевич расхохотался:

– Ну и баба!

– Ты чё, берешь орех иль нет?

– На кой мне орех? – сказал. – А что, сама и добываешь?

– Кто ж еще?.. Одинокая я, бесталанная. Был мужичок, да сбежал куда-то, лишь осталась сума и от портков заплата.

Мефодий Игнатьевич подивился ее откровенности. Понравилась ему бабенка веселостью своею, грустью помеченной, что в пронзительно-синих глазах взблескивала, бойкостью нараспашку, неутайною.

– Где живешь-то?

– В тереме под чистым небом.

Он отошел от торгового ряда. Но на следующий день снова наведался на торжище, издали полюбовался на полнотелую бабенку, а вернувшись домой, велел «секретных дел мастеру» разузнать, откуда и кто есть удалая грудастая бабенка в голубом с красными яблоками сарафане… Оказалось, местная, живет по-над рекою в ветхом домишке, брошенная.

Поздно вечером постучал в черный, потрескавшийся ставень. Приняла. Приветила как могла. С того и пошло…

Уже давно нету ветхого домишки, стоит на том месте добротный пятистенок, а живет в нем не прежняя Сашка-торговка – Александра Васильевна, возлюбленная известного сибирского промышленника.

…Она ждала Мефодия Игнатьевича, знала, что придет, хотя и не предупреждал. Пошла ему навстречу, радостная, приветливая.

– Чё покинул-то высокого гостя? – Шально глядели глаза потемневшие, сбились набок волосы, уложенные рыжим узлом на голове. – Иль дня не можешь прожить без меня? – Прильнула к нему, нахолодавшему, большим сильным телом. – Дай согрею бедолажного, небось драгоценная-то супруженька, красавица-дворяночка, и согреть путем не умеет.

Мефодий Игнатьевич с трудом освободился из ее объятий.

– Отстань, Сашка, не липни…

– Ох, да как же не липнуть? Посиди-ка цельный день одна-одинешенька, то ли будет?.. – Вскинула голову, горделивая. – Вот заведу полюбовника пожарчее… Чё, не посмею? Иль не баба?..

– Заводи. Мне-то что?..

Его и вправду не очень трогало это, для него важнее другое… чтоб имелось место, где можно отдохнуть душою и телом и хоть на минуту стать тем, кем наверняка был бы, если б не дело: тихим и незлобливым мужиком, которому отпущено от бога жить мирно, не сквернословя и не обижая себе подобных. К тому же Мефодий Игнатьевич знал, что его сожительница едва ли заведет полюбовника: не такая женщина, чтоб размениваться… Впрочем, кто скажет? Чужая душа – потемки, в это он твердо уверовал, потому как и в своей собственной по сию пору не разобрался. Вдруг да и найдет – и тогда бог весть что может вытворить. Уверовал, что неуправляема душа, чья б ни была…

Студенников зажмурился от удовольствия, оглядывая просторную комнату, стены которой обиты темно-желтыми обоями. Прозрачный свет канделябров, сливаясь с тусклыми дневными лучами, пробивающимися сквозь зашторенные окна, создавал приятный розовый полумрак.

Подсел к столу, на котором стояли хрустальные штофы, фарфоровые чаши с желтобокими китайскими яблоками.

– Давай, Сашка, выпьем, – сказал, разливая вино в хрустальные рюмки. – Душа затомилась глядеть на генерал-губернатора и его слуг.

– Чё, шибко сердитый? – встревожилась.

– Если бы!.. Нет, тут другое… Ума, по-моему, недалекого, приехал с инспекцией, а ни в чем не разобрался. Везет России на сановных дураков!

– Ты поосторожней на слово, миленочек. Слово-то не воробей, не зря сказано. И прибрать могут, приласкать, не гляди, что Студенников.

– Донесешь?

– Ой, дурачок, и не совестно? Я о том, значитцо, что у властей ухи-то везде и надо бы остерегаться.

– Я тоже власть! – рассердился.

Но она сделала вид, что не услышала, обняла за шею, запела:

Ямщик лихой, он встал с полночи,Ему взгрустнулося в тиши,И он запел про ясны очи,Про очи девицы-души…

Вот за это она и нравилась, за то, что умела бог знает как уловить малейшую тревогу в душе и как пепел после пожарища развеять по ветру, и тогда всякий раз становилось легко, и он с благодарностью смотрел на нее…

Ямщик лихой, он встал с полночи,Ему взгрустнулося в тиши…

А потом была любовь, жаркая и страстная, она словно бы делала его сильнее, заставляла, пускай и ненадолго, забыть, что ему скоро сорок, а это, хочешь того или нет, возраст, когда ни о чем другом, как только о деле, уже не думается. Ах, отчего же не думается? Нет же, нет… Мефодию Игнатьевичу много чего хочется, в том числе и любви, той самой, которою одаривает Александра Васильевна. С нею он чувствует себя крепким и уверенным человеком, и этому человеку немало отпущено от бога. И если он пока по какой-то причине не сделал всего, то в недалеком будущем непременно сделает. Кому ж еще открыто смотреть в день завтрашний и надеяться на лучшее, как не ему? А вот с женою, в спальню которой он, случается, заходит, Мефодий Игнатьевич чувствует себя по-другому. Нет, не то чтобы она была менее страстной, вовсе нет, только у нее все это получается как-то подчеркнуто изысканно, когда ни на секунду не забываешь, кто рядом с тобою, и по этой причине и сам становишься похожим на себя и невольно думаешь о том, чтобы скорее все это кончилось, не так уж много времени отпущено на любовь, и в конторе дожидаются дела, не терпящие отлагательства.

Александра Васильевна лежала подле него, успокоенная и разом сделавшаяся вялою, слабою, и он слышал ее дыхание, и это дыхание еще долго было прерывистым и горячим, а потом она заговорила не о себе, нет, о красавице Марьяне, о том, что она хотела бы стать такою же и чтобы на нее тоже заглядывались мужчины; и то, о чем она говорила, Студенников уже не однажды слышал, и это не вызвало ни досады, ни раздражения, напротив, нравилось, что Александра Васильевна худого слова не скажет о жене, словно бы ей незнакомо чувство ревности, но ведь что-то ж должно оставаться на душе, осадок какой-то… Может, и так, только ничего подобного Мефодий Игнатьевич ни разу не замечал, а подчас хотелось бы, чтобы она сказала: «Дура твоя Марьяшка, и чё возишься с ею?..»

Это выглядело бы по-человечески понятно, и он, пожалуй, не рассердился бы и постарался сделать так, чтобы она недолго досадовала. Правду сказать, порою то же самое, но уже от жены в адрес Александры Васильевны ему хотелось бы услышать, а потом внимательно посмотреть в ее глаза и отыскать в них что-то еще, кроме всегдашнего, холодного и какого-то рассудочного безразличия ко всему, что ее окружает, в том числе и к мужу… Но, увы, и этого ему не суждено увидеть. То и обидно. Случается, Мефодий Игнатьевич спрашивает у себя:

– Иль мы и впрямь очерствели душами и не сыщем среди близких даже покоя?..

Он кладет под голову руки и закрывает глаза, и сейчас же накатывает сон, а может, и не сон еще, а легкая дрема. Зрится низенький, толстенький генерал-губернатор с инспекционными бумагами в руках, губы у него дрожат в негодовании, когда он спрашивает:

– А скажи-ка, милейший, отчего у вас по поселку нагишом бродят? Что еще за мода такая?..

Мефодий Игнатьевич силится ответить, но не сразу вспомнит, о чем теперь надо говорить, и не скоро еще на ум приходит происшествие, случившееся неделю назад пополудни. Становится неприятно, что забыл о том происшествии, а еще о своем обещании примерно наказать стражника. Да, да, неприятно! Однако ж отчего именно он должен обо всем помнить, а что же тогда станут делать другие, все те полицейские чины, которые приставлены к строительству железной дороги и в чьи обязанности входит следить за порядком? Он вроде бы сказал кому-то, чтоб сделали невозможным повторение того, что так возмутило не только его, всех, кто стал свидетелем происшествию. Сказал и тотчас забыл о своем распоряжении, есть дела поважнее. Впрочем, так ли? Не было ли тут стремления избегать того, что способно возмутить душевное спокойствие, вывести из состояния озабоченности общим ходом строительства, не вдаваясь в подробности и не вникая в детали, стремления жить как бы наособицу? Наверное, было и это. Он не хотел бы ничего знать, кроме дела, не очень-то понимая, откуда появляется прибыль, и что стоит за нею, и отчего он подчас ловит на себе недовольные, а подчас явно враждебные взгляды тех, кого принято называть работными людьми и кто в иные дни в великом множестве проходит перед глазами, не оставляя заметного следа на сердце. По натуре Мефодий Игнатьевич не был черствым человеком, но дело, которое перешло к нему от отца и которое, в силу того что удачливо, если не сказать счастливо, складывались обстоятельства, Студенников сумел расширить и укрепить, это самое дело не оставляло времени на эмоции, требовало подчеркнутой сухости в обращении с людьми и намеренного нежелания интересоваться чем бы то ни было, кроме дела.

Мефодий Игнатьевич упустил из памяти недельной давности происшествие, несмотря на всю его внешнюю незаурядность, потому что оно не укладывалось в привычные рамки, там ему не нашлось места, и теперь было непросто ответить на вопрос генерал-губернатора, хотя ответить надо бы: не хочется портить отношения с одним из сановных людей, которых он презирает, – уж что-что, а палки в колеса они научились вставлять отменно. И он силится ответить, и в голове уже вроде бы что-то выстраивается, как вдруг другое отвлекает внимание: мысленно видится путешествующий цесаревич, окруженный пышною свитою. Цесаревич в офицерском одеянии, с большою звездою на груди и с яркою лентою через плечо, волосы на голове аккуратно зачесанные, гладкие. Он идет по Большой улице Верхнеудинска, которая сплошь засыпана цветами. В ее устье белеет каменная арка, дома вдоль улицы глядятся торжественно и даже величественно, как будто они прониклись ощущением важности происходящего. И это не остается не замеченным цесаревичем, он о чем-то одобрительно говорит свите, и та охотно кивает и улыбается одною на всех светлою и горделивою улыбкою. Там, где идут почетные граждане города, не слышно, о чем говорит цесаревич, а им очень хочется знать, о чем он говорит, и они напряженно вытягивают шеи, стремясь уловить хоть одно слово, странно, что и он, Студенников, тоже приподымается на носки и тоже намерен знать… Это ощущение слитности со всеми неприятно, но избавиться от него не так-то просто, и все же это удается, он заставляет себя думать о другом, а вовсе не о том, о чем говорит цесаревич, – к примеру, о самодержавном повелении приступить к строительству железной дороги через всю Сибирь, вспоминаются слова из письма его императорского величества, добрые и славные слова, как с самого же начала считал Студенников, а вместе с ним все купеческое и промышленное сословие города Верхнеудинска:

«Душевно рад, что сближению далекой окраины с сердцем России положено начало и что исполнителем заветной моей мечты явился наследник-цесаревич. Радуюсь вместе с вами и молю бога, чтобы благословил наши труды…»

В те дни образ цесаревича в представлении только что вступившего в права наследия Мефодия Игнатьевича был неразрывно слит с великим предприятием, которое начато по велению его императорского величества на могучих окраинных просторах Российской империи. Думал, цесаревич умен и близко к сердцу принимает все, что связано с нуждами России.

К сожалению, надеждам не суждено было осуществиться. Взошедши на престол, бывший цесаревич с каждым годом стал все меньше внимания уделять строительству Сибирской железной дороги, и это не могло не отразиться на ходе начатого предприятия. Тем не менее остановить строительство уже не сумел бы никто, даже сам государь император, если бы у него вдруг возникло такое желание.

Все эти мысли пронеслись в голове у Мефодия Игнатьевича в какие-то считаные минуты, и он не сразу понял, отчего вдруг вспомнил именно о цесаревиче, уж, конечно, не потому, что многовато тогда возникло толков и пересудов вокруг царствующей особы, соизволившей прибыть в славный город Верхнеудинск. Вовсе не поэтому… Мефодию Игнатьевичу в высшей степени наплевать, кто и что говорит, его не волнует даже и то, что плетется вокруг него самого. Но все-таки что-то же сделалось побудительною причиною этих раздумий. Что же именно?.. Скорее, перемены, происшедшие в строительстве дороги в последнее время, которые не радовали и которые по большей части были вызваны бестолковыми распоряжениями властей, вносящими сумятицу в, казалось бы, хорошо поставленное дело. Студенников вздохнул, повернулся на бок, открыл глаза, хотел уже сказать о том, что маяло, Александре Васильевне, но в последний момент раздумал.

Глава 4

Уж неделю Бальжийпин живет у старухи, а оглянется назад – и кажется, что всего-то день на исходе, тот самый, первый… Подошел тогда к войлочной юрте, долго стоял, разглядывая и дожидаясь, когда кто-либо выйдет из нее. Не дождался, открыл полог, проскользнул… И опять долго стоял, обвыкаясь с тихим синим полумраком, потом увидел старуху, в длинные седые волосы были вплетены серебряные монеты, в руках она держала сандаловые четки и неторопливо, бормоча что-то, перебирала их, сидя в дальнем углу юрты на темной, изрядно стертой кошме. Бальжийпин поздоровался, но она словно бы не услышала, продолжала перебирать четки. Он не знал, что делать: уйти ли, остаться ли, – и тут почувствовал на себе взгляд старухи, смотрела на него как-то вскользь, с грустною вяловатостью, и не было в этом взгляде ни удивления, ни досады, ни просто интереса. И все же она смотрела на него, и уже одно это успокаивающе подействовало на Бальжийпина, рядом находился живой человек, который ждет чего-то – может, объяснения того, как он тут оказался… Помедлив, начал говорить о том, что он хотел бы пожить в тайге, в степи сделалось очень опасно для него – хувараки рыщут повсюду, и будет худо, если нападут на его след.

На страницу:
3 из 8