Полная версия
Голуби
– Заедем-ка в Березовец на речку – тут ня далеко, – сказал Пал Палыч, спустив до колен болотники и устроившись спереди на пассажирском сиденье. Он сбросил куртку, взялся руками за пластиковую скобу, предусмотренную над бардачком на случай тряски, и чуть подался вперёд, стараясь не касаться сырой пропотевшей рубашкой тканевой обивки спинки. – Езжайте, я покажу.
Прежде чем добрались до дома Пал Палыча, у которого остановился приехавший на три дня проведать местных уток Пётр Алексеевич (тесть с печником перекладывали в Прусах плиту – там был развал), по желанию хозяина завернули в Березовец. В километре за деревней поставили машину в тень раскидистой ветлы. Пал Палыч принялся лазить по кустам вдоль заросшей по берегу густым лозняком речушки, а Пётр Алексеевич, примостившись на бетонном парапете, воздвигнутом на обочине в том месте, где под дорогой пролегала труба, дававшая подземный проход речке, взялся ощипывать и потрошить совместную добычу. Благо было где вымыть руки.
Через полчаса Пал Палыч принёс ещё двух кряковых селезней.
Потом отправились в Болоково. Деревня стояла на слоистом известняке, лет сто назад здесь добывали строительный камень, о чём свидетельствовали сложенные из желтовато-сизого плитняка старые сараи. Долгие годы ходила деревня за водой на ручей, пути – полверсты; пробить колодец сквозь известняки мужикам было не по силам. Тридцать лет назад, на излёте колхозной жизни, пробурили в Болоково скважину, попали в мощную жилу, так что фонтан ударил метров на десять. Но вода оказалась минерализованной и чувствительно отдавала чем-то вонючим, возможно серой. Возили здешнюю воду на анализ: по составу – чистый нарзан. Или боржом – Пал Палыч точно не знал, что есть что. Или того лучше – баденские воды, эти точно серные. Полезно, конечно, при разных расстройствах, но на боржоме щи не варят. Однако в Болокове понемногу привыкли, ничего – можно. А одна слепая старушка, регулярно умывавшаяся под струёй, по свидетельству местного предания даже прозрела. Пал Палыч рассказывал, что в перестройку кто-то предприимчивый из пришлых хотел наладить здесь газирование и розлив воды в бутылки, но умирающий колхоз добро не дал.
Через несколько лет фонтан заделали в трубу с коленом, и вода стала хлестать не вверх, а горизонтально. За прошедшие годы жила ничуть не оскудела – баденские воды затопили луг, превратив его в пахнущее гнилым луком болото, и там, на мочилах, бывало, паслись утки.
Метрах в ста от минеральной скважины Пал Палыч подстрелил на взлёте крякву и, оставив её на попечение Петра Алексеевича, хлюпая сапогами, скрылся в камышах. Недоступная тушка покачивалась на глади заводи. Взяв из машины топор, Пётр Алексеевич вновь натянул болотники, срубил неподалёку берёзку, очистил от ветвей и, подойдя к самому краю вязкого гнилого берега, хлыстом подтянул к себе утку. Здесь, в мочилах, вода отстаивалась, растворённые в ней соли/щёлочи уходили в почву, и чёрная, вымешанная сапогами грязь воняла необычайно. Счёт был разгромный – 8:1. Впрочем, тут Пётр Алексеевич даже не доставал с заднего сиденья ружьё – впечатлений на сегодня было уже достаточно.
Вечером, сидя за столом в доме Пал Палыча, щедро потчуемый дарами его хозяйства, Пётр Алексеевич прислушивался к себе и ощущал, как ободрились за день его чувства. Ничего особенного вроде бы не произошло, сегодняшняя охота не стала для него добычливой, однако шевеление трав, блеск воды, взлетающая птица, сияние неба, зелёный жук, бьющаяся изнутри брошенного дома в окно пухлая бабочка, ящерки, вековой плитняк сараев, вкус холодной минеральной струи – всё увиденное, услышанное, попробованное за сегодня вспыхивало в его сознании, шевелилось, высвечивалось одно за другим, желая запомниться, не ухнуть безвозвратно в забвение, найти в памяти свой уголок.
На столе были свежие овощи, зелёный лук, домашнее сало, колбаса, солёные огурцы, тушёная телятина с печёными кабачками, душистый хлеб из местной пекарни, густая домашняя сметана, жареные голавли и мёд двух качек – июльской и августовской. Ну и, конечно, водка – о ней уже позаботился Пётр Алексеевич, знавший хлебосольство Пал Палыча и не желавший чувствовать себя полным прихлебателем. Нина хлопотала по хозяйству, между делом приглядывая за малолетним внуком, и за стол с мужчинами не садилась. Дом у Пал Палыча был великий, в два этажа. Первый – кирпичный, второй – из толстого тёсаного бревна. Строился он на большую семью, но выросшие дети уехали от земляной жизни в Петербург и теперь лишь ненадолго приезжали к родителям в уездный городок, основанный Екатериной, почти до основания разрушенный в последнюю германскую войну и неинтересно, без любви восстановленный заново в послевоенные годы, – догуливать отпуск, проведённый, как и положено, в Хургаде или Анталии. Ну и, само собой, время от времени подбрасывали на забаву внуков.
Первую рюмку выпили за охотничье счастье – у Пал Палыча с этим делом всё было в порядке, а вот Петру Алексеевичу удачу определённо не мешало приманить.
– В Иванькове у меня кабаны прикормлены, – макая в сметану зелёную стрелку лука, признался Пал Палыч. – Там, в лесу, за старым садом колхозным, брошанным, я сляды увидал и кукурузы насыпал полтора ковшика. В том году ещё за хорошую цену два мяшка кукурузы купил. Дед иваньковский, приятель мой, ходил смотреть – вся прикормка подъедена. Звонил утром. Я поехал, ещё насыпал. Если опять съедят, хоть иди туда на ночь. Наверняка, конечно, ня скажешь: придут – ня придут… Там на осине у меня пярекладины набиты – ничего, сидеть можно. Пётр Ляксеич, а хотите на кабана? Я фонарь подствольный дам. Только матку ня бить – подсвинка высматривайте.
Пётр Алексеевич решительно отказался.
– Мне барская охота по душе, – признался он, хрустя огурцом. – Та, что по перу – утиная да по боровой дичи, когда больше ходишь, чем стреляешь. Легавую думаю завести.
Выпили ещё по одной – за целкость ружей. Пётр Алексеевич нахваливал закуски – сметана, сало, телятина, голавли и впрямь были хороши, – снова наливал водку, Пал Палыч останавливал горлышко пальцем над вполовину наполненной рюмкой: «Хватит, хватит…»
– А что, скажите мне, такое значит – жить в природе? – задал Пётр Алексеевич давно щекотавший язык вопрос. – По-вашему ведь это, верно, целая стратегия, особый жизненный уклад?
– Скажете тоже – стратегия, – водружая на хлеб ломоть сала, улыбнулся Пал Палыч. – Ничего мудрёного. Живи и тем, что тябе природа даёт, пользуйся, но только так, чтоб она ня обяднела, чтоб сохранилась, а то и умножилась. Нужна тябе лесина – бяри, но десять взамен взятой посади. Это же ня сложно. Или с пчалами тоже – я за ними слежу, чтоб ни моли, ни варатоза, подкормлю, когда надо, рои словлю, маточники вырежу… А они мне за то мёду, так что – и мне, и всей родне, и на продажу. Или вот охота… Корми зверя, чтоб плодился, матку ня трожь, лишнего ня добывай, а иной год и ня стреляй вовсе, если зверь на убыль пошёл. А то у нас как? Сойдутся охотники в бригаду и бьют зверя подчистую – кабана, козу, лося… С одной лицензией весь сезон. Всё зверьё извядут. А вы, Пётр Ляксеич, говорите: стратегия… Хорошо Бялоруссия и Прибалтика рядом – оттуда зверь к нам снова заходит. Так его опять в будущий год извядут. Бывало, на озере, на Алё, с острова на остров лось или коза плывут, так их с лодки ножами режут. Выстрел-то по воде далеко слыхать, вот они и ножами… Там зямля откуплена – охотхозяйство частное, егеря строгие. Если светло и тушу тишком ня вывезти, так брюхо лосю вспорют, чтоб ня всплыл, место пометят и ночью заберут. Так вот.
Выпили под эти слова горькую рюмку.
– А что охотовед? – Пётр Алексеевич разбирал на тарелке голавля. – Куда смотрит?
Пал Палыч махнул рукой.
– Охотоведа область ставит. Замгубернатора вопрос решает. Он, охотовед-то, туда, – Пал Палыч оттопырил на крепком кулаке большой палец и указал им в потолок, – мясо возит. Те же бригады ему долю дают… Пока у губернаторских дичина на столе, так значит – охотовед справный, посажен правильно, на своё место. А что зверя при таком хозяйстве ня станет – кому интяресно?
Тут уж было никуда не деться и по освящённой веками традиции некоторое время говорили о неустроенности русской жизни. Пал Палыч даже хватил шире, укрупнил масштаб, замахнулся на мироздание, неожиданно представ перед приятно удивлённым Петром Алексеевичем в образе законченного стихийного гностика.
Хмель брал своё – голоса собеседников стали громче, глаза заблестели. Пару раз в кухню заглядывала Нина и с любовью бранила мужа за какую-то чепуху, стараясь не столько для себя, сколько для Петра Алексеевича – ничего не попишешь, тоже традиция. Пётр Алексеевич это понимал и с улыбкой любовался ритуалом.
– Смотрю я на вас, Пал Палыч, и в толк не возьму, – после очередного тоста, поднятого за улизнувшую из кухни хозяйку, сказал Пётр Алексеевич, – откуда в вас эта незамутнённость сознания? Понимание земного порядка? Откуда эта ясность бытия?
– О чём вы, Пётр Ляксеич?
– А вот скажу. Со всяким бывает – иной раз тоска возьмёт за горло, да так крепко, что озарение пронзит, и понимает человек, что в жизни его всё не складно, всё ложь, все устремления его, желания, порывы – всё негоже и порочно. Что чёрен он от грязи мыслей и страстей, что нет в нём светлого места. А надо жить не так. Надо крестом перечеркнуть все скверно прожитые годы и строить заново жизнь на руинах тёмных страстей и поганых привычек. Тяжко это, но оставаться тем же – тяжелее… И рвётся от стыда и гнева на черноту свою сердце. Но вот проходит миг, мутнеет внутренний взор, и зарывается человек снова в свою навозную кучу, в тёплую грязь будней. И ни следа от проблеска не осталось, как его и не было. – Пётр Алексеевич в отчаянии тряхнул головой. – А вот у вас не так. Вы среди прочих – ворона белая. Я вижу, как вокруг живут – лица угрюмые, пьют, матерят друг друга, злобствуют, дерутся, завистничают, крадут – родня у родни ворует. Земля давно запущена, никакое дело в руках у людей не держится. На земле жить – тяжкий труд, я это понимаю. Но ведь и радость в нём, в труде этом, если наладить его по уму и делать с хотением. У вас ведь, Пал Палыч, наладить получилось. Вы слова бранного попусту не скажете, делу и рюмке время знаете, дом у вас вон какой, и в доме вашем мир, хозяйство с толком ведёте, опять же ясное понятие о жизни в природе имеете… Вы, так сказать, человек-соль. С вами мир становится вкусным. Откуда это в вас, скажите? Почему другие не переймут?
– Сказать, что ли? – лукаво улыбнулся Пал Палыч. – А ня скажу. Покажу лучше.
Пал Палыч поманил Петра Алексеевича из-за стола и повёл сначала в прихожую, а оттуда в небольшие сенцы, где был устроен спуск в подпол и котельную. На лестнице, ведущей вниз, стояли вдоль стены два фанерных листа, на которых были растянуты выскобленные бобровые шкуры. В низком подполе пришлось пригнуться. Лампочка тут отчего-то не горела, и Пал Палыч, чтобы не поломать ноги, оставил дверь на лестницу открытой. Здесь, на стеллажах из струганой доски и на цементном полу, стояли банки домашних солений и варений, большие алюминиевые бидоны с мёдом, мешки с картошкой, корзины с луком и чесноком, ящики со свёклой, пересыпанной сухим песком морковью и какими-то другими не опознаваемыми в сумраке корнеплодами.
Встав на четвереньки и покопавшись на нижней полке стеллажа, откуда-то из заднего ряда тускло играющей бликами стеклянной тары Пал Палыч извлёк запылённую, запечатанную жестяной крышкой трёхлитровую банку, ничем особым на вид не выдающуюся. В таких хозяйки закатывают огурцы и смородиновое варенье. С банкой в руках он поднялся на ноги и, склонив голову, двинулся к лестнице. По пути взял с полки пустой мешок, обтёр стекло, бросил мешок обратно.
– Сейчас под лампой осерчают, разрезвятся, – предупредил Пал Палыч.
На выходе он закрыл спиной идущий из дверного проёма свет, так что Пётр Алексеевич очутился на миг в темноте и тут же ушиб колено, налетев на бидон с мёдом.
Наконец, выбрались из подпола на лестницу. Здесь под лампочкой Пал Палыч повернулся к Петру Алексеевичу и показал матовую от давних наслоений подвальной паутины, исполосованную пыльными дорожками банку, из которой на свету раздался гулкий мерзкий писк. Пётр Алексеевич смотрел секунду, не понимая, потом вгляделся и обомлел. Два отвратительных существа в бурой свалявшейся шерсти, с бешеными круглыми глазами и с лоснящимися чёрными мордами корчились, плевались и верещали от бессильной ярости, остервенело строя людям злобные рожи. Пётр Алексеевич не испытывал отвращения ни перед крысой, ни перед змеёй, ни перед нетопырем, мог спокойно взять в руки паука и поиграть с пиявкой, но при виде паскудных тварей испытал такую гадливость, что невольно, как от хлынувших из прорванной фанины нечистот, отпрянул от банки к стене, уронив фанерный лист с распятой бобровой шкурой.
– А ня бойтесь – им отсюда ня сбежать. – Пал Палыч так и сяк повертел в руках банку, показывая скребущихся изнутри в стекло гадин со всех сторон. – Это наши с Ниной. Даром, что ли, я охотник? Вот – словил.
– Боже, что это? – Пётр Алексеевич уже понял, кто сидит в банке, но разум требовал вербализации догадки.
– Ня знаете? А кто нам в левое ухо глупости шепчет? Они и есть.
Какое-то время Пал Палыч и Пётр Алексеевич молча рассматривали пленённых гадёнышей. Потом Пал Палыч крепко встряхнул банку, отчего твари, сплетясь в клубок, возбудились и забесновались так, что Петру Алексеевичу показалось даже, будто пасти их с мелкими лиловыми языками попыхивают чадным пламенем, а гипертрофированный, несоразмерный остальному телу, влажно набухший срам вот-вот пойдёт в дело… Уже пошёл. От картины этой ему сделалось не по себе.
– Экое няпотребство… Тьфу! – Пал Палыч смутился от эффекта, какой произвела на Петра Алексеевича его кунсткамера. – Ладно, будет. Уберу лучше.
Уже не приглашая за собой Петра Алексеевича, он скрылся в подполе, а вновь появившись на свету, признался:
– Ня знаю, что и делать с ими. Заспиртовать пробовал, так они и в спирту друг дружку яти… Может, профессору отдать? Пускай в музей какой опредялит. Как думаете?
Пётр Алексеевич думал о другом.
– Что, и у меня такой же? – предчувствуя ответ, всё-таки спросил он.
– И у вас, Пётр Ляксеич. А как же? Они ко всем приставлены. Только юркие больно, трудно глазом углядеть. Я после того, как наших-то с жаной зацапал, хотел и тех, что у дятей, словить – так ня выходит. Они тяперь городские, а у городских подлюги эти шибко шустры.
Пал Палыч и Пётр Алексеевич вернулись в кухню, за стол. Пётр Алексеевич, пребывая под впечатлением ужасной банки, тут же полез в сумку и достал вторую бутылку водки, которую предполагал оставить до завтрашнего ужина.
– Вот ведь… – Видение не отпускало – то и дело оживая в памяти, мерзкая картина сотрясала Петра Алексеевича брезгливой дрожью, как бывает, когда вспоминаешь вдруг какой-нибудь стыдный поступок. – Что же теперь? Как жить с этим?
– А ня как. Как жили, так и будете. Уж проверено.
– Нет, – мрачно наполнил рюмки Пётр Алексеевич, – как прежде не получится.
– А получится, – весело махнул рукой Пал Палыч. – Очень даже получится – ня сомневайтесь. Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит – даже ня заметите.
– Ну уж нет. Теперь замечу. – И Пётр Алексеевич вновь налил водки в свою опустевшую рюмку.
Утром в окно вразнобой барабанили капли дождя. Пётр Алексеевич потянулся в чистой, накануне застеленной Ниной постели, и почувствовал в голове шум. Вторую бутылку вчера можно было и не допивать. Тем более что Пал Палыч деликатно рюмку поднимал, но отхлёбывал малость, так что, считай, Пётр Алексеевич убрал водку в одно жало. С чего бы это? Внезапно мурашки пробежали у него по голове, прокладывая тропы меж корней волос. И тут Пётр Алексеевич всё вспомнил. Вспомнил, и жизнь внутри него оцепенела.
Что это было? Разве такое возможно? Он схватил предусмотрительно поставленную возле постели бутылку с водой и влил в пересохшее горло добрую половину. Откинувшись на подушку, Пётр Алексеевич лежал, примеряясь к грузу нового знания, опустившегося гнётом на всё его тело, и моргал, пока левое ухо его не наполнилось гулким звоном. Звон погулял внутри головы, заглушая все прочие звуки, разгоняя имеющие форму сомнений мысли, и схлынул. Ну конечно – внушение, суггестия, магнетизм… Именно невесть откуда взявшаяся в сознании Петра Алексеевича «суггестия» – похожее на быструю сороконожку слово – и решила дело. Ай, Пал Палыч! Ай, шельма! Он, небось, и на зверя морок наводит, так что дичь сама под выстрел идёт. Вот бестия! Видит – гость во хмелю, так решил натянуть ему нос! И ведь одурачил! Ловко! Спросить бы надо, что там было, в банке? Что за хомячки? Или… Нет, не стоит. Пусть думает, что фокус удался.
Пётр Алексеевич улыбнулся, довольный тем, что не повёлся простодушно на обман. Впереди его ждал долгий и приятный день, полный новых впечатлений. Утихнет дождь, и они с Пал Палычем, как договаривались, поедут на Михалкинское озеро. Там Пал Палыч возьмёт у знакомого старовера лодку, и они, меняясь на вёслах, будут бить днюющую утку на подъёме…
За окном послышалась возня и радостное собачье повизгивание. Пётр Алексеевич встал с дивана в гостиной, где хозяева устроили ему постель, надел штаны-распятнёнку, накинул рубашку и выглянул в окно. С тяжёлого низкого неба хлестала тугая вода. Ничего – сильный дождь не бывает долгим. Во дворе завёрнутый в плащ Пал Палыч кормил собак. Две серовато-жёлтые лайки склонились под навесом над мисками. Чёрный с белой грудью Гарун, щёлкая пастью, будто ловил муху, кусал дождь. Дождь ускользал. Гарун огорчался и лаял.
Плотина
Истерзав зубную щётку, Пётр Алексеевич зашёл в кухню. Нина уже хлопотала у плиты, перемешивая половником в большом закопчённом чугуне корм скотине. Вокруг неё, задрав хвост, кругами ходила рыжая Рыська. Проснулся и хозяин. Сначала из-за печи показался его нос, – здесь, в закутке за печью, на тёплых кирпичах лежанки Пал Палыч нередко ночевал, набегавшись по лесу или промёрзнув на озере, – понемногу нос прибывал, увеличивался в размерах, и наконец Пал Палыч предстал целиком, в футболке и кальсонах. Прижав локти к бокам, он повёл плечами – в организме его что-то хрустнуло.
Пока хозяин раскочегаривал в котельной дровяной котёл, а хозяйка задавала фураж поросятам, Пётр Алексеевич рассматривал зелёное убранство кухни. С мая по октябрь в цветнике перед домом и вдоль дорожек во дворе стараниями Нины, сменяя друг друга, пестрили мышиный гиацинт, лапчатка, флоксы, клематисы, розы, живучка, нивяник, циния, ухватистая ипомея, георгины, гладиолусы, мохнатые хризантемы и чёрт знает что ещё. Не довольствуясь милостью природы, благосклонной к северной зелени от силы полгода, в доме Нина тоже насаждала декоративную флору: повсюду на подоконниках – цветы и жирные суккуленты в горшках, по углам гостиной – деревья и папоротник в кадках, а в кухне под потолком по натянутым струнам полз многометровый тропический вьюн. Имён экзотической зелени Нина не помнила – звала каждую хворостину по-свойски. Так диковинный папоротник в гостиной стал павлином, драцена – лохматиком, а вьюн – ползушкой.
Появившись в кухне, Пал Палыч – теперь на нём были соответствующие случаю штаны – сообщил:
– Что-то кости ломи́т. – Влажные белёсые волосы на его голове ершились, растрёпанные полотенцем. Пригладив их пятернёй, он задрал футболку и почесал плоский живот. – И пузо шкрябётся.
Садясь вслед за Пал Палычем за накрытый к завтраку стол, Пётр Алексеевич улыбался. Хозяин, пусть иной раз и жаловался на здоровье, со всей очевидностью относился к числу тех осуждённых на плаху, чей приговор не спешат приводить в исполнение, бесконечно откладывая роковые сроки. Более того, не вызывало сомнений, что он непременно будет помилован и проживёт ещё долгие счастливые дни, на которые, возможно, и сам не рассчитывал.
«И всё здесь этак, – извлёк из головы мысль Пётр Алексеевич. – Жизнь разгоняется, хочет обскакать само время – её уже не отличить от телевизора с его опустошающим мельканием, – а здесь как будто бы ещё не запрягали…» Однако он тут же понял, что сам с мыслью поспешил – перемены растеклись по всем щелям, – не так давно Пал Палыч рассказывал о местных цыганах: вчера они топили сахар и отливали петушков на палочке, а нынче на электронных весах фасуют героин.
На завтрак Нина приготовила пшённую кашу и глазунью с салом. Как бы на выбор, хотя не возбранялось, подобно Пал Палычу, положить себе в тарелку сразу то и это. Тут же на столе – нарезанные камамбер, холодного копчения клыкач и сыровяленая колбаса, привезённые Петром Алексеевичем в качестве гостинцев. Как всегда в этом хлебосольном доме – всё с избытком.
– У нас раньше как? – говорил Пал Палыч, продолжая начатый ещё вчера сумбурный краеведческий обзор. – В каждом сяле свой праздник гуляли – там Покров, тут Вознясение. На какой престольный царкву святили, тот день, значит, и главное на приходе вяселье. В ином месте, бывало, ня то что праздник – целая ярмарка. Вот и ходили люди из деревни в деревню: парни – девок поглядеть, большаки – погулять да погостить. А у материной родни Сдвижанье сбрызгивали – это конец сентября, когда змеи пяред зимой друг к дружке в клубок сдвигаются…
– Балаболишь всё. – В кухню вошла Нина – случай добродушно пожурить мужа она не упускала. – Сказал тоже – Сдвижанье… Ёперный театр! Креста Воздвижанье. Ня язык – помело. Пяред людя́м стыдно.
– Вот помру, – сообщил Пал Палыч, – останешься одна, как в жопе дырочка, тогда начнёшь меня добром поминать и прощенье просить. Но я ня прощу, ня надейся. Жалей живого, а ня мёртвого – мёртвого жалеть ня надо, мёртвого надо помнить.
– Ой, прямо сердце затёпалось. Помрёт он… Типун на язык, – махнула рукой Нина. – Только и знаешь, что им трёхать – чисто помело.
– Что ни скажу, – уплетая клыкача на хлебе, пожаловался Петру Алексеевичу Пал Палыч, – всё буду пяред ней как вша пяред соколо́м.
– Так и есть. – Погружённая в мелкие хозяйственные хлопоты, за стол Нина не садилась. – Старый балабол.
– Видали, шишка-крутышка! Может, и старый, да в кулак ня храплю. – В глазах Пал Палыча блеснул азарт. – Чарна зямля, да на ней хлеб сеют, бел снег, да на нём собаки серют.
Нина в карман за словом не полезла:
– Вот тоже ухарь! Ёперный театр! Дорогой подарочек! Да такой товар в базарный день – за пятачок большой пучок! Здоров, как боро́в, а и глуп, что пуп.
Пётр Алексеевич едва сдерживался, чтобы не прыснуть в тарелку, – кусочек сала тихо хрюкал у него во рту.
Октябрь подходил к концу. Утки из прудов, канав и мочил ушли на озёра, где сбились в стада и ожидали первых заморозков – тогда всё живое и трепещущее замрёт, впадёт в тихий обморок (а то, что не замрёт и не впадёт, обретёт удивлённый, удручённый или скорбный вид), и они наконец осозна́ют утрату рая, который и людям и зверям открывается лишь в обстоятельствах потерянности, – осознают и полетят на юг, в надежде отыскать пропажу. Но заморозков всё не было – остатки бурых листьев тут и там сухо шуршали на деревьях, грибы в лесу стояли крепкие, не скляксились, однако бобр уже перелинял, и шкура у него была, как говорил Пал Палыч, гожая – можно брать. На бобра он нынче Петра Алексеевича и пригласил. То есть само собой и пернатых по озёрам можно погонять на вечёрке, да вот только не видать что-то ни серого гуся, ни северной утки – октябрь стоял мягкий, душевный, а гусь, когда летит клином, на озеро лишь в холодную ночь садится – в тёплую разве из-под облаков покличет. Есть, конечно, на озере местная утка, но её в вечернюю зорьку на перелёте будет не густо.
Каждый ухаб капканы в багажнике приветствовали металлическим брюзжанием. Не доезжая Тайлова Пал Палыч показал отворот с просёлка, и Пётр Алексеевич вывел машину на едва приметную лесную дорогу. Недолго проехав по гребню пологого, вытянутого валом холма, решили остановиться – дорога здесь почти терялась в зарослях наступающего с двух сторон молодого осинника. Дальше, закинув за плечи рюкзаки и ружья, пошли пешком.
Сразу за лесом начинался широкий луг, покрытый рослой жёлто-бурой осокой и пожухлыми мётлами лабазника. Между вершинами сухих трав тут и там были перекинуты невесомые осенние паутинки. Скоро вышли к извиву небольшой речки, Старой Льсты, по высокому берегу которой тянулись кусты лозы, а напротив, по низкому, стояло сырое чернолесье: ольха, осина, берёза, ивняк – всё вперемешку.
Пошли вдоль берега, петляя между кустов. В небе над лугом и рекой закладывал круги ястреб. Пётр Алексеевич засмотрелся: ястреб – лесная птица, на просторе увидишь не часто.
– Тут, Пётр Ляксеич, осторожно, – предупредил шагавший впереди Пал Палыч. – Бобры лозу режут, а у зямли сук острый остаётся – ровно шип. Сапог враз пропорете.
Пётр Алексеевич бдительно посмотрел под ноги – действительно, по краям кустов из земли, точно колья в волчьей яме, торчали останки срезанных ивовых веток.
За очередным поворотом речки показалась бобровая плотина – низкий берег за ней был подтоплен, чахлые деревца стояли прямо в воде. Как рассказывал накануне Пал Палыч, главный, помимо охотника, враг у бобра – волк, медведь, рысь, лиса; на суше бобр неуклюж, зато по воде легко уйдёт от любого преследователя, да и зимой в спячку не впадает, шерудит, хрустит запасёнными ветками. За тем и плотина – безопасный доступ к корму по речному разливу и гарантия глубины русла, чтобы река, чего доброго, не промёрзла до дна, потому как выходы из нор и хаток у бобров устроены под водой.