Полная версия
Голуби
Сообразив, что он имеет дело с футуристической фантазией, профессор улыбнулся, но тему развивать не стал. Вместо этого поинтересовался: нет ли поблизости озера или пруда, где могут сидеть гусь и утка? Один пруд был совсем рядом – у обезлюдевшей деревни Голубево, где остался единственный обитаемый дом, да и тот заселялся только летом, а ещё четыре озерца Пётр Алексеевич знал поблизости – между Теляково и Прусами. Решили, если позволит время, объехать все.
Весной брать водоплавающую птицу разрешено только с чучелами и подсадными, с подхода нельзя, но, как уже знал Пётр Алексеевич, большинство охотников легко пренебрегут при случае запретом, как на пустой дороге большинство водителей без зазрений совести пренебрегают скоростным режимом. Даёт о себе знать опустошающий азарт. Таков человек – иначе был бы чистый Гуго Пекторалис.
Оставив машину на едва набитой дороге, осторожно подошли к обширному пруду, заросшему по берегу густой, а местами и непролазной лозой (сейчас голой, с едва раскрывшимися коробочками пушков на молодых ветвях, оплетённой кое-где сухим прошлогодним вьюном), и, пригнувшись, посмотрели сквозь просвет в кустах. На глади сидели штук восемь-девять крякв – одни, поплавком выставляя вверх хвосты, ныряли и пощипывали придонную траву, другие неторопливо плавали без видимого дела, оставляя за собой расходящиеся водяные дорожки. Цукатов затаился возле просвета, непререкаемым шёпотом и твёрдым жестом усадив Броса на землю, а Пётр Алексеевич, стараясь не подшуметь утку, с воспламенённой кровью двинулся, скрываемый чёрными зарослями, вдоль берега в поисках позиции под верный выстрел.
Стрелять начали почти одновременно. Птица тут же с хлопаньем и плеском встала на крыло, взмыла и ушла за возвышающиеся над зарослями голые кроны деревьев. На воде остались два селезня и утка. Ещё один подранок ушёл в гущину на противоположном от Петра Алексеевича берегу. Две утки лежали неподвижно, одна вздрагивала и дёргала крылом – её профессор, перезарядив ружьё, добил.
Брос притащил добычу. Подхватив трофей за кожаные лапы, Пётр Алексеевич понёс уток к машине, а Цукатов, обойдя пруд, полез с собакой в заросли искать подранка.
Провозился профессор довольно долго.
– Нет нигде, – сказал, вернувшись. – Как сквозь землю.
Он распахнул дверь багажника, и Брос, виновато пряча взгляд, запрыгнул внутрь.
Цукатов сел за руль и завёл двигатель.
– Хорошая штука, – огладил он кожаный рукав только что испытанной в кустах пилотской куртки. – Ни ветка, ни колючка не цепляют.
На круглом озере возле Прусов (из четырёх намеченных это было самое большое), сразу за сухим прибрежным тростником, недалеко друг от друга сидели стайка белобокой чернети и пара желтоклювых красавцев кликунов. И тех и других можно было достать с берега выстрелом.
Профессор и Пётр Алексеевич подкрадывались осмотрительно, но их заметили – пугливая чернеть мигом взлетела, не подпустив охотников, а кликуны только покосили глазом и, не теряя достоинства, неторопливо двинули вдоль серого тростника в сторону. Лебедей здесь не стреляли, и те излишне не осторожничали. А зря. Цукатов проворно подскочил к берегу, вскинул ружьё и дублетом уложил ближайшего белоснежного красавца. Второй, устрашённый грохотом, торопливо взмахнул роскошными крыльями, разбежался по воде, взлетел и ушёл вслед за чернетью.
– Ты что делаешь? – опешил Пётр Алексеевич.
– А что? – не понял Цукатов.
– Здесь лебедей не бьют.
– Почему?
– Потому что – красота.
– Ерунда. На Руси лебедя на стол испокон века подавали.
– Жлоб ты, ей-богу, – в сердцах припечатал профессора Пётр Алексеевич и пошёл к машине.
Он знал Цукатова и видел, что тот искренне не понимает своей неправоты, поэтому не столько злился, сколько скорбел.
Лебедь был велик для спаниеля – такую большую птицу Бросу, должно быть, подавать ещё не приходилось, и он страшился. В болотниках тоже не подойти – летом Пётр Алексеевич иной раз купался здесь и знал глубины. И не разденешься – вода апрельская, студёная. Пришлось профессору надувать лодку. В итоге на остальные три озерца времени уже не хватило – надо было возвращаться к Пал Палычу, ощипывать, палить и потрошить добычу, а после с подсадными и чучелами (Пётр Алексеевич хранил десяток чучел у Пал Палыча) спешить в Михалкино на вечёрку.
– Ты, главное, Нине не показывай, – посоветовал Цукатову Пётр Алексеевич. – Ощипли втихаря, скажешь – гусь.
– Что ещё за предрассудки?
– Ты человек чёрствый, жестоковыйный, толстокожий – тебе всё равно. А она огорчится – она женщина хорошая, – объяснил Пётр Алексеевич. – А кто хорошую женщину огорчит, того жизнь накажет.
– Не сочиняй. – Профессор усмехнулся. – Нина на земле росла – тут не то что лебедя… тут котят в ведре топят.
– Как знаешь, – не стал спорить Пётр Алексеевич.
Лебедя Цукатов, конечно, засветил.
Пал Палыч, примчавшийся со стройки, чтобы выдать припрятанный в гараже мешок с чучелами, сказал профессору:
– Идите в парник щипать, чтобы соседи ня видали.
Нина и впрямь огорчилась – взгляд её взблеснул, потом затуманился, лицо побледнело, и она, сникнув, молча ушла в дом.
Утиные и лебединые потроха профессор разложил по одолженным у Пал Палыча банкам и залил спиртом, чтобы отвезти в СПб и изучить на предмет паразитов. Обычное дело – зоологический учёный интерес. Соратники по охоте, поначалу недоумевавшие, со временем удивляться перестали: ничего не попишешь – такая у человека работа.
Разделавшись с дичью и положив её, пахнущую палёным пухом, в большую, отдельной тумбой стоящую морозильную камеру (зелёный дятел полетел туда как был – в красной шапке и изумрудных перьях), отправились на Михалкинское озеро, чтобы успеть до сумерек подыскать место, разбросать на воде чучела и обустроиться в камышах. Подсадных рассадили в две небольшие коробки, тоже одолженные у хозяев – охотиться собирались с двух лодок.
Сверкающее предвечернее небо подёрнула на востоке пепельная пелена. За мостом через Льсту, с правой руки, разбегалось вширь щетинящееся тут и там вихрами кустов и молодых берёз поле, теперь заброшенное, но прежде пахотное – Пётр Алексеевич помнил его сплошь покрытым, как пёстрым ситцем, цветущим голубыми искрами льном. По полю, напротив стоящих за рекой Прусов, шли две желтовато-серые косули, едва заметные на фоне жухлой прошлогодней травы. Пётр Алексеевич толкнул профессора в плечо и молча показал на изящных белозадых красавиц – до них было метров двести. Цукатов съехал на обочину, не заглушая двигатель, остановился, достал из бардачка бинокль и, опустив стекло пассажирской дверцы, долго смотрел на ответно замершую парочку, поводящую большими ушами и настороженно поглядывающую в сторону автомобиля.
– Хороши, чёрт дери, – похвалил грациозных оленьков профессор. – А на востоке Ленинградской их нет. Ездил на кабана за Пикалёво – туда, на границу с Вологодской – там охотники косуль в глаза не видели.
Что хвалил профессор – зримую красоту зверя или тушу воображаемой добычи, – Пётр Алексеевич не понял.
Снова вырулив на дорогу, Цукатов притопил педаль.
В Баруте и Михалкине издавна жили староверы – какого толка, откуда здесь взялись, как и почему? – деталей не знал даже всеведущий Пал Палыч. С годами народ в округе перемешался, однако славу свою сёла сохранили: стоявшие по соседству, были они знамениты огурцами – благодатная ли почва, вода или какой-нибудь другой секрет, но только огурцы со здешних грядок считались лучшими не то что в районе, а может, и во всей области. За счёт огурцов селяне и жили, свозя урожай на рынки в Новоржев и Бежаницы. Пётр Алексеевич не раз пробовал эти дары природы и даже помогал жене закатывать их в зимние банки. Теперь он не смог бы наверняка сказать, в чём именно состояла их прелесть, но такова была сила легенды, что, хрустя в июле михалкинским огурчиком, он всем нутром ощущал его несомненное превосходство над любым другим.
Остановились возле избы рыжего Андрея. И дом, и хозяйственный двор отгораживал от улицы добротный забор. Впрочем, ворота были с обманчивым радушием открыты. Цукатов и Пётр Алексеевич вышли из машины и встали возле ворот – они не первый год поддерживали через Пал Палыча знакомство с Андреем, но тот ни разу не пригласил их не то что в избу, но и в надворье. А между тем, и Пётр Алексеевич, и Цукатов, что ни случай, везли ему гостинцы – дробь, капсюли (Андрей был бережлив и заново снаряжал отстрелянные гильзы) и вот теперь – подсадных.
На крыльцо вышел хозяин, лет тридцати пяти, среднего роста, лицо добродушно-хитроватое, в веснушках, взгляд острый, умный, волосы и борода – огонь. Пал Палыч ещё перед обедом звонил ему и говорил о лодке. Подойдя к воротам, Андрей степенно поздоровался с гостями за руку и протянул ключ от лодочного замка. Цукатов принял.
– Помните, какая? – спросил Андрей и подсказал: – Голубая, с зелёными скамьями. Вёсла в лодке – цепь в уключины продета.
– Разберёмся, – заверил Цукатов.
В юности, не поступив с первого раза в университет, Цукатов год отработал на заводе учеником фрезеровщика, на основании чего считал себя знатоком простонародных нравов и умельцем вести правильный разговор с человеком труда, насквозь прозревая его ухватки. Хотя тут и без микроскопа было видно, насколько рыжий хозяин непрост.
– Что утка? Есть на озере? – осведомился профессор.
– Маленько есть. – Хозяин сощурил лукавые глаза.
– А гусь?
– И гусь садился. – Рыжая борода величаво качнулась. – Вы всех не бейте, нам оставьте.
– Оставим, – пообещал Цукатов. – Вечёрку с подсадными отсидим и, может, утреннюю зорьку. Если не проспим. А после – подсадные ваши.
– Добро, – кратко, с достоинством ответствовал Андрей. – Тогда ключ завтра и вернёте. Спасай вас Бог.
Подъехали к берегу, выпустили на волю Броса и переобулись в болотники. Вода в озере почти не поднялась: зима была мало снежной, весноводье – скупым и коротким. Понемногу смеркалось – впору было поспешить.
Надули лодку, поделили чучела и договорились так: Цукатов с Бросом сядут в плоскодонку, а Пётр Алексеевич возьмёт одноместную резинку.
Миновав сухую осоку и камыши, сквозь которые к лодочным привязям был пробит проход, вышли на открытую воду. Пётр Алексеевич помнил, что если плыть влево вдоль берега, то там, за мысом, вскоре начнётся череда камышовых заводей и береговых загубин, где они с Пал Палычем прошедшим августом стреляли утку с лодки. Туда он и решил направиться, поглядывая, где на воде качаются пёрышки – верный знак, что утка здесь уже садилась. Цукатов погрёб прямо, вглубь озера, где виднелась цепочка сливавшихся и распадавшихся камышовых островов – он намеревался сесть в засидку там.
Поодаль с места на место перелетали парами и небольшими стайками нырки и кряквы, над кромкой берега звонко кричали чибисы (здесь говорили «пиздрики»), плавно махали крыльями вездесущие вороны, какие-то мелкие птахи в бурой прибрежной осоке невысоко вспархивали и как-то зло попискивали, словно уже исчерпали в состязании всё благозвучие своих голосов и теперь просто сквернословили. Ветер стих, лишь изредка покачивая камышины, но не оставляя следа на глади вод. Вдали на постепенно темнеющем, однако всё ещё посверкивающем зеркале паслись утиные табунки и несколько длинношеих лебедей. Гусей не было видно ни на воде, ни в огромном небе.
Потратив на поиски примерно четверть часа, Пётр Алексеевич приглядел довольно обширную заводь со следами утиной днёвки и удобными камышовыми зарослями, в дебрях которых легко можно было укрыть лодку. Замерив веслом глубину, Пётр Алексеевич размотал привязи грузил на чучелах и живописно расставил стайку, потом достал из коробки тут же заголосившую подсадную, привязал к ногавке бечёвку с тяжёлым железным болтом и определил утку возле компании пластмассовых сородичей. Та первым делом раз-другой окунулась с головой в воду, освежая перо.
Как смог, Пётр Алексеевич разогнал резинку и врезался широким носом в камыши, стараясь засадить лёгкую лодочку как можно глубже в шуршащие заросли. Глубоко не получилось. Тогда он прощупал веслом дно и осторожно спустил ногу в болотнике за тугой борт. Ничего, встать можно. Пётр Алексеевич подтянул лодку так, чтобы зашла в гущину целиком, с кормой, потом прикрыл камышом со всех сторон, оставив прогляды на заводь, после чего удовлетворённо уселся на доску скамьи.
Ружьё положил на колени, нащупал в кармане куртки фляжку с коньяком, поудобнее поддёрнул патронташ, из другого кармана достал манки – на утку и гуся – и повесил их на шею. Всё – готов.
Подсадная в меркнущем свете уже завела монотонный утиный запев.
Селезень налетел, когда солнце ещё не закатилось. Позволив ему с шумом сесть на воду, Пётр Алексеевич ударил из нижнего ствола – дробь рассыпалась по воде, зацепив селезню зад и выбив из хвоста перо. Он дёрнулся в сторону, распахнул крылья, но вторым выстрелом, выцеливая так, чтобы не задеть ни подсадную, ни чучела, Пётр Алексеевич его положил. Пришлось выбираться из камышей за добычей, а потом снова прятать лодку в гущину.
Небо на востоке потемнело, запад озаряла акварельная, уже не слепящая розовая полоса, высвеченная упавшим за горизонт солнцем, ближе к зениту её сменяла густеющая синь, на фоне которой чернели растянутые цепочкой брызги облаков. Похолодало – пару раз Пётр Алексеевич приложился к фляжке. Подсадная голосила без устали, а когда всё же переводила дух, Пётр Алексеевич крякал за неё, поднося к губам манок. Поначалу дул и в гусиный, но вскоре перестал: гуся на озере определённо не было – ни резкого клика с воды, ни поднебесного хора пролетающего клина. Да и утка не баловала – за час на озере в разных концах громыхнуло выстрелов шесть-семь, не больше.
Показались два селезня, пошли, снижаясь, по дуге к заводи, однако повернули, передумав садиться. Пётр Алексеевич пальнул дублетом в угон, но то ли промазал, то ли на излёте не достала дробь. Зато обрадовала лебединая стая – примерно дюжина белых красавцев, вытянув шеи, пронеслась прямо у него над головой так низко, что был слышен тугой свист махового пера. Сели где-то за камышом, на чистой воде – с засидки не увидеть.
Пётр Алексеевич прислушивался к отдалённым птичьим крикам, всплескам воды – кормился в озёрной траве карась и линь, – переводил взгляд с гаснущего горизонта на нежно подсвеченный бледно-алым бок высокого облака, невесть откуда выкатившегося на западную окраину неба, и изредка прикладывался к фляжке, согревая стынущую под ночным дыханием весны кровь. Его охватило благостное умиротворение, захотелось раз и навсегда опростить свою жизнь, вычеркнуть лишнее, сделать её подвластной распорядку природных перемен и ничему иному, забыть суету будней и отринуть путы пустой, имеющей ценность лишь внутри своего пузыря, городской тщеты. Но состояние счастливой созерцательности, в которое он погрузился, не предполагало никаких усилий во исполнение желаний. Вот если бы случилось всё само собой, не требуя от него твёрдых решений, внутренних усилий и бесповоротных действий, вот бы тогда… Бац, и вовек отныне – радостная полнота и осмысленное единство с этой гаснущей зарёй, облаком, плеском плавника в камышах, и растворение во всём, и погружение в блаженство… Вот было б счастье! Такое с Петром Алексеевичем случалось и прежде. Разумеется, всё заканчивалось возвращением в кабалу текущих дел, мелочных самоутверждений, мечтаний о перемене участи и власти над обстоятельствами, которые (мечтания), увы, обещали в остатке лишь тоску о несбывшемся.
Когда стемнело так, что чучела и впустую покрякивающая подсадная стали едва различимы, Пётр Алексеевич вытолкал веслом лодку из камышей и принялся собирать пластмассовых кукол, сматывая на предусмотренные под их брюхом зацепы бечёвки с грузилами. Следом затолкал в коробку отбивающуюся подсадную.
Вокруг было черно – всплывший на звёздное небо месяц едва высекал из воды блики: рассчитывать на то, что он озарит поднебесный простор, не приходилось. Пётр Алексеевич позвонил Цукатову. «Уже возвращаюсь», – сообщил тот.
Не столько видя береговую стену камыша, сколько ощущая её каким-то дремучим, но не безошибочным, чутьём, Пётр Алексеевич погрёб вдоль берега лицом вперёд, благо тупорылая резиновая лодка одинаково легко шла в обе стороны. Несколько раз влетал в заросли и путался в траве веслом. Наконец обогнул мыс и увидел метрах в пятидесяти свет фонаря. Достал из кармана свой, зажёг и направил луч на огонёк. Это был Цукатов на плоскодонке. Пётр Алексеевич поспешил к нему.
Оказалось, у профессора проблема: он уже минут десять искал проход в тростнике к лодочной привязи, возле которой они оставили на берегу машину, и не находил. Стали светить в два фонаря – повсюду, вырванная из темноты, виднелась сплошная стена тростника. Какое-то время рыскали вдоль неё – безрезультатно. Наконец Петра Алексеевича осенило.
– Мне на резинке не встать, – сказал он Цукатову. – Посвети поверх зарослей – машина блеснёт.
Цукатов так и сделал – встал и широко мазнул по берегу лучом. Вдали сверкнуло лобовое стекло. Выяснилось, они ищут не там – проход метрах в тридцати левее. Туда они тоже совались, но ночью в свете фонаря всё выглядит совсем иначе, чем днём, и проход потерялся в отбрасываемых лучом ползучих и шевелящихся тенях.
Плоскодонку, продев цепь в уключины вёсел, примкнули к столбу со скобой. Чтобы не возиться утром с насосом, резинку сдувать не стали – примотали страховочной тесьмой и скотчем на крыше к перекладинам багажника. Одну за другой – довольно грубо – Цукатов бросил коробки с подсадными на заднее сиденье.
– Ты к ним совсем без уважения, – заметил Пётр Алексеевич, спуская до колен отвороты болотников.
– За что ж их уважать? – Цукатов переобувался в замшевые ботинки. – Они же селезней на смерть выкрякивают.
– Ты ведь не селезень. – Пётр Алексеевич сел в машину. – Для тебя стараются.
– Знаешь, как охотники подсадных зовут?
– Как?
– Катями. – Профессор запустил двигатель.
– Как-как?
– Ну, кати, катеньки…
– Почему?
– А вот послушай. – Цукатов врубил дальний свет. – Одну из лучших пород подсадных, самых голосистых, вывели в своё время в городе Семёнове Нижегородской губернии. Давно дело было, ещё до исторического материализма. По тем временам в Нижнем проституток Катями звали. Ну, как в Турции сегодня всех русских девушек – Наташами. Сообразил? Оттуда и повелось.
– Что ж тут соображать. – Пётр Алексеевич почесал щетину. – Не уважаешь, значит, проституток…
Ехали медленно, Цукатов внимательно оглядывал путь – хоть фары и выхватывали из темноты дорогу, но та на подъезде к озеру в паре нехороших мест расползалась, так что недолго было и увязнуть. Днём хорошо были видны обходы, а теперь… И точно – в одной раскисшей колее едва не сели. Побуксовали, однако ничего – на понижающей враскачку выбрались.
Пал Палыч бодрствовал, все остальные в доме спали – время перевалило за полночь. Так получилось: долго ехали из Михалкина – парусила лодка на крыше. Когда Цукатов и Пётр Алексеевич, разгрузившись и переодевшись, зашли в кухню, на плите в большой сковороде уже скворчала картошка со свининой, а на столе среди Нининых овощных заготовок, сырных, колбасных и мясных нарезок стояла бутылка ледяной водки – из тех, что привёз Пётр Алексеевич и предусмотрительно схоронил в морозильнике.
– Надо уток ощипать, – сказал профессор. – Утром некогда будет – поедем на зорьку.
– Много? – Пал Палыч щедрыми ломтями нарезал душистую буханку.
– Три штуки. – Цукатов в детском нетерпении взял со стола и сунул в рот ломтик сыра.
«Ребездок», – щёлкнуло в голове Петра Алексеевича местное словечко – так называли здесь дольку сала, мяса, колбасы или чего-то иного, отрезанную предельно тонко, чтобы разом положить в рот, где та растает.
– А ня берите в голову, – махнул ножом Пал Палыч. – Завтра Нина ощиплет.
– Нам Нина за лебедя так ощиплет, что не приведи Господи – дуй не горюй. – Пётр Алексеевич поднял глаза к потолку. – С нами крестная сила!
Пал Палыч задумался.
– Может, отойдёт, – сказал неуверенно. – А может, и бронебойным шарахнет в башню. Вот тоже! – В шутливом негодовании Пал Палыч бросил нож. – Давайте, наливайте. – Вскочив, он водрузил на подставку в центр стола дымящуюся сковороду.
– Я смотрю, у вас тут с лебедями строго. – Зевота ломала Цукатову челюсти.
– Это у Нины особое дело – ей за лебядей больно… – Вдаваться в детали Пал Палыч не стал.
– В гневе женщины подобны бурлящему Везувию, – сообщил Пётр Алексеевич, отворяя заиндевелую бутылку. – И это сравнение делает вулкану честь.
Выпили и накинулись на горячую картошку со свининой – аппетит нагуляли изрядный.
После второй Пётр Алексеевич вспомнил про косуль на поле.
– А все звери из лесу, – откликнулся Пал Палыч, – козы, лисы, зайцы… да и птицы тоже – все ближе к деревням жмутся. То ли пропитание, то ли общение у них какое или что – тянет их к людям. Нам ня понять.
Утолив голод, размякли.
– Отслужил год, и на меня командир батальона дал приказ – в отпуск. За хорошую службу. – После третьей рюмки Пал Палыч погрузился в воспоминания. – А со мной служил сержант – азербайджанец. И начальник штаба тоже азербайджанец – Абдулаев. Такой человек, как уголь – ня обожжёт, так замарает. Ну, он там, в штабе, и поменял фамилии с моей на его. И мне ня дали отпуск, дали ему. Повезло так. Прошла няделя, может, две – вызывает меня командир роты, говорит: так и так, бабушка у тебя умерла, вот теляграмма. А бабушка считалась дальний родственник, ня близкий. Близкий – родители да братья-сёстры. На похороны к ней ня отпускали. Но я тебя, ротный говорит, за хорошую службу могу отпустить на десять суток – только за свой счёт, потому что какие деньги были, все на отпускников потратили. Поехал без денег – мальцы скинулись. Прибыл домой, а тут отец слёг – сердце. Давай, говорит, попрощаемся – больше ня увидимся. Уехал, так больше отца и ня видал. Как вернулся в часть, теляграмма – помёр отец. Я выезжаю. Так вот два раза в отпуске и побывал. – Пал Палыч закинул руки на затылок и потянулся. – Дисциплинированный был – после армии на «Объективе», заводе нашем оптическом, у бригадира разрешение спрашивал в туалет сходить. Надо мной смеялись. Как привык в армии, так и тут…
После четвёртой отправились спать – через три часа Петру Алексеевичу и Цукатову надо было вставать, если хотели успеть на зорьку. Что до Пал Палыча, то он и вовсе никогда не выходил за меру.
Действительность, запущенная с клавиши «пауза», всегда врывается внезапно, будто обрушивается из ничем, казалось, не грозящей пустоты. Даже если обрушившееся – тишина.
Первое, что увидел Пётр Алексеевич, открыв глаза, – начертанную солнцем на стене геометрическую фигуру. Такой покосившийся, чуть сплющенный с боков квадрат, без прямых углов, но с параллельными сторонами. Он знал, как называется эта фигура, но даже произнесённое мысленно название так вычурно, церемонно и неорганично обстоятельствам плясало в разболтанных сочленениях, что он предпочёл изгнать вертящееся и подскакивающее слово из головы.
«Проспали», – догадался Пётр Алексеевич.
В комнату вошёл Цукатов, руки его были по локоть в пуху.
– Кишки заспиртовал? – участливо поинтересовался Пётр Алексеевич.
Профессор с привычным видом превосходства усмехнулся.
– Вставай. Поехали. Ключ надо отдать.
Он говорил, будто катал по сукну костяные шары.
Нина к завтраку не вышла – в кухне хозяйствовал Пал Палыч.
– Вы дом не продавайте, – сказал Пётр Алексеевич. – Ни сами, ни детям не позволяйте. Это ж, Пал Палыч, родовое гнездо и детям вашим и внукам. А родовое гнездо продавать – последнее дело.
– Я даже ня спорю с вам. – Пал Палыч врубил электрический чайник. – Даже запятую нигде поставить ня могу. Я ведь понимаю, что буду слабеть. Как совсем ослабну, тогда зятю и доче скажу: мудохайтесь – вот вам мой дом, делайте, что хотите, а я – только рыбалка да охота. Понимаете, замысел какой, чтоб к дому их привлечь? А там уж как у них получится. Надо отдавать им борозды правления, чтобы ня по кабакам ходили, а – вот вам родовое имение, гните спину. Так что продавать ничего ня позволю – так, хитрю. – Пал Палыч нацелил на Петра Алексеевича большой крепкий нос и уточнил: – Это хитрость в хорошем плане, ня та, которая чтоб обмануть человека, а умная. Они – тут, а я смогу и в их доме – хоть сторожем. А что? Пистолет с зямли выкопаю и буду с им спать. Сила-то заканчивается – только на курок нажать…
Про то, что сила у него заканчивается, Пал Палыч лукавил – мог трактор из болота вытолкать.
Через полчаса, наскоро перекусив, Пётр Алексеевич и Цукатов сдули и упаковали лодку, погрузили катенек в машину и отправились к рыжему староверу. Тут же и ружья: решили прогуляться с Бросом по берегу Михалкинского озера – вдруг из травы поднимется утка, – а то и обследовать те озерца между Теляково и Прусами, на которые вчера не хватило времени.