bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Игорь Гатин

Батарея, подъем!

Часть I

Холод

– Батарея, подъём!

Зычный голос оставался на периферии сознания и почти не мешал разворачиваться неотчётливым, но приятным событиям. Почему-то было очень важно прояснить некое обстоятельство, и всё шло к тому, что ситуация вот-вот разрешится наилучшим образом. Но дробный перестук, напоминающий топот множества копыт, сварливо вмешивался в происходящее, не давал сосредоточиться, пока окончательно не выдернул его из глубокого, уютного, «гражданского» сна.

Реальность была отвратительна. Длинные шеренги железных двухъярусных кроватей. Узкие проходы между ними заполнены суетливыми фигурками в белых нательных рубахах и подштанниках. Тусклый свет. Тяжёлый, спёртый воздух, наполненный испарениями множества тел, с резкими нотами свежей кирзы и портянок.

Угловатые фигуры, торопливо облачаясь в зелёное, спешно выдирались из узких межкоечных пространств и, задевая друг друга и сталкиваясь, вливались в широкий, ярко освещённый центральный проход. Бледные, острые лица, торчащие уши на стриженых головах, очумелые, испуган ные глаза – он в армии…

Чувство безысходности и неотвратимости происходящего глухо засело где-то глубоко внутри. Оно пришпоривало, заставляя судорожно натягивать зеленоватомышиную форму – штаны-галифе и ещё не обтёртую, ломкую гимнастёрку со множеством блестящих золотых пуговиц – на каждой пузатая латунная звезда с серпом и молотом. Толстые пуговицы не лезут в узкие, свежие прорези – чёрт с ними, потом застегнём. Теперь портянки, как их там наматывать? А ладно, сунем пока в глубокие карманы галифе, где может поместиться по тому «Войны и мира», а босые ноги – в грубые, жёсткие сапоги. Ремень в руки, и – в строй. Быстрее, быстрее. Успел!

А там что такое? К центральному проходу с межкоечной периферии вылетело огородное пугало – внизу маленький щуплый киргиз в расстёгнутой гимнастёрке и с сапогами под мышкой, на подгибающихся ногах и с диким выражением в вытаращенных, но всё равно узких глазах. На нём, то есть у него на плечах, – двухметровый эстонец Тамм, крепко вцепившийся в стриженую голову киргиза.

– Становись! – багровея лицом, ревёт старшина. – Равняйсь! Смир-р-рна!

Какой там! Новобранцы продолжают лихорадочно застёгиваться, толкаясь и суетясь. Сержанты надрывают глотки и щедро раздают пинки и затрещины. И кажется, что нет ничего важнее на свете, чем вёрткая, упрямая пуговица, не желающая входить в тугую, неразработанную прорезь…

Не добежав двух шагов до строя, рухнул киргиз, а с ним вместе и угловатый, долговязый Тамм. Словно огромное членистоногое, дробно застучал эстонец по натёртому мастикой полу своими жёсткими конечностями. Даже суровое, обветренное лицо старшины, молдаванина Визитиу, невольно разгладилось и изобразило ухмылку. Разбуженный, но не проснувшийся Тамм спрыгнул со своего второго яруса прямо на судорожно застёгивающегося Эркенбаева, а тот, движимый лишь паническим страхом опоздать в строй, рванул к центральному проходу, не обращая внимания на свалившееся препятствие. Эта комичная ситуация спасла батарею от неминуемой расправы.

Они бегут. В строю. Как всегда. В армии всё происходит в строю. Шеренги по четыре. Впереди костлявая спина Арвидаса Петраускаса в пузырём надутой гимнастёрке. Справа крепко сбитый Вартан Арутюнян, сзади невозмутимый Шерзод Халилов. Слева тяжело дышит и багровеет пока ещё круглым лицом Боря Груздев. Вокруг темнота и ледяной ветер. Над головой прозрачное чёрное небо и холодные равнодушные звёзды. Таких звёзд не увидишь в городе. Они яркие, и их очень-очень много. Иногда они дрожат и подмигивают. Но не тебе. А кому? Неизвестно… Они слишком холодные и равнодушные, чтобы подмигивать живому.

Спорт и физические нагрузки давно стали неотъемлемой частью его жизни. Но этот бег в строю с последующей зарядкой – ни то и ни другое. Это какое-то иррациональное, коллективное жертвоприношение злобному богу по имени Устав. Нечто напоминающее шаманский обряд с неочевидными целями. Они мёрзнут до одури. Замёрзли руки, ноги, уши, сопли в носу. Зачем? Почему? Кому это надо? Впрочем, никого не интересовало мнение рядового Романова на этот счёт. И это первое, что он усвоил, но никак не мог внутренне согласиться: в армии есть только одно мнение – командирское. Оно же – правильное. Даже если это младший сержант Омельчук. И никого не интересует мнение нижестоящего, которое лучше всего засунуть… Ну, в общем, куда-нибудь засунуть. А он – ниже некуда… И впереди ещё два года… Как же холодно, чёрт возьми!

* * *

На память невольно приходит, как ещё совсем недавно они – группа призывников-москвичей, куда по иронии судьбы попал и он, в разношёрстной одежонке, с которой не жаль распрощаться, – тряслись в пазике. Кто-то уже был стрижен наголо, кто-то – нет, но почти все с перепою. Галдели, перекрикивая друг друга, стараясь казаться остроумными и залихватски-отчаянными. Вот уж сейчас покажем этим дедам, где раки зимуют, – пусть только сунутся… Он тоже был охвачен всеобщей эйфорией, которая замысловатым образом сочеталась с остатками тяжелейшего похмелья. Позавчера он в узком кругу отметил собственный призыв в армию. Отметил так, что отдельные события вечера только сейчас выплывают из темноты. Вот он клянётся кому-то писать каждый день, говорит, что любит и всегда любил… Вот недотрога Маринка Сергеева, которая никому не давала и, похоже, была целкой, сама положила руку, куда он и мечтать не смел. А потом её голова нырнула вниз… и спустя непродолжительное время с ним случилось извержение вулкана!

Пазик проехал проходную, и за ними с лязгом закрылись железные ворота с красными звёздами. Все притихли. Потом они долго и бестолково строились на каком-то плацу. А потом их строем повели в баню. Раздеваясь в холодном предбаннике, они аккуратно складывали свои вещи, втайне ощупывая хитро зашитые за подкладку деньги. Как же тут холодно, чёрт возьми, скорее в баню, греться.

Опа! В большом помещении с десятком торчащих из стен душевых леек было ещё холоднее. Под окном с зачем-то открытой форточкой намело белый холмик, который не спешил таять… Голые, посиневшие, покрывшиеся гусиной кожей, они ринулись яростно крутить краники на душах, откуда тонкой струйкой потекла… холодная вода. Какое-то время они ещё метались, суетясь и толкаясь, но тут открылась дверь предбанника, где они оставили вещи, и оттуда как-то слаженно выскочили несколько фигур в зелёном. Эти фигуры, ловко перетянутые коричневыми ремнями с блестящими бляхами и в начищенных чёрных сапогах, дружно рассредоточились по помещению и на удивление быстро, не встречая сопротивления, словно псы овечье стадо, вытеснили их в противоположную дверь. В этой узкой и длинной комнате на дли иных же лавках лежала новенькая зелёная форма, а подлавками стояли чёрные кирзовые сапоги. Своей гражданки они больше не увидели. Тогда же Ромка понял, что физическая сила не играет в армии определяющей роли. Главное – слаженность коллективных действий и абсолютная уверенность в себе.

* * *

– Товарищ младший сержант, можно войти?

– Можно Машку за ляжку, козу – на возу! А в армии – разрешите! Повторить!

– Можно Машку за ляжку, козу – на возу! А в армии – разрешите! Разрешите войти?

– Заходьте.

Младший сержант Омельчук был невероятно туп, косноязычен и так же невероятно исполнителен. За это его и оставили в учебке «замком» – заместителем командира взвода. Причём именно за сочетание столь замечательных качеств. Ах да – они попали в сержантскую учебку, где из них четыре с половиной месяца будут готовить младших командиров. Таких же, как Омельчук, вероятно… Наверное, им повезло – в учебке нет и не может быть пресловутой дедовщины – они все одного призыва. Но есть кое-что похуже – старший сержант Осокин, замок первого взвода, дед, реальный хозяин батареи в отсутствие офицеров и прирождённый садист… Тот же Омельчук боится его, будто сам всё ещё курсант.

– Справа по одному строиться на улице бегом марш!

Торопливо, один за другим они выбегают и строятся на улице. Вчерашние школьники, студенты, рабочие; мальчики из благополучных семей и отъявленная шпана; русские, узбеки, армяне, прибалты; москвичи с Петровки и обитатели высокогорных аулов – они галдят и толкаются. Каждому представляется, что он – единственный и неповторимый… И какого хрена сосед наступил на ногу?! Дать бы ему сейчас с разворота в харю! Или хотя бы донести своё намерение… Но на улице уверенный минус, они в одних лишь гимнастёрках, и осознание собственной значимости быстро улетучивается. Пока выбегают последние из ста сорока человек, первые успевают основательно дать дуба. Появляется новое, неизведанное чувство коллективной ненависти к замыкающим, которые нежились в тепле, пока они тут стояли и ждали под пронизывающим ветром. Но и это новое чувство, не успев окрепнуть, растворяется в морозном воздухе, когда последним из казармы появляется ладный, хорошо сложённый, в безукоризненно подогнанной форме старший сержант Осокин. Холодные, с тусклым свинцовым оттенком глаза пристально осматривают замерший строй. Едва заметно раздуваются и опадают крылья тонкого хрящеватого носа. Вся эта гибкая, сильная фигура с бездушным немигающим взглядом напоминает кобру, постоянно готовую к молниеносному губительному движению.

– Отставить!

Кажется, что сам Осокин не чувствует холода вовсе.

– Две сорок одна! Не укладываемся. Будем тренироваться. Слева по одному в казарму строиться на центральном проходе бегом марш!

Почему такая несправедливость! Эти коротышки выбежали на улицу последними, а возвращаются первыми! Острая ненависть непонятным образом минует самого Осокина и проецируется на малоросликов. Ну, суки, дайте до вас добраться!

– Справа по одному строиться на улице бегом марш! Да что ж за хрень такая! Даже не успели подуть на красные замёрзшие пальцы. Но времени на эмоции нет. Снова бегом сквозь узкую, крашенную отвратительной жёлтой краской, всю в мелких потёках дверь. Снова суетливое построение перед казармой. А между тем начинает светать.

– Равняйсь! Смир-рна!

Ну слава богу! Сейчас помаршируем в столовую на завтрак. А там тепло, там еда!

– Отставить! Разговорчики в строю!

Сердце ухнуло куда-то в пустой желудок. Нет, сто сорок сердец ухнули в сто сорок пустых желудков.

– Я вас научу свободу любить! Слева по одному в казарму строиться на центральном проходе бегом марш!

Забежали, построились.

– Справа по одному, строиться на улице, бегом марш!

Выбегали деловито, молча, споро. Сознание практически не участвовало в происходящем. Окоченевшее тело тем не менее двигалось весьма проворно, никаких лиш-нихдвижений. Инстинкт самосохранения подавил всякие глупые эмоции вроде ненависти к последним, старшему сержанту Осокину, Советской армии и самой социалистической родине.

– Равняйсь! Смир-рна! Направо! В столовую шагом марш!

Ух ты, наконец-то! Они смогли! Теперь быстрее добраться до столовой!

– Песню запевай!

«Через две, через две весны! Через две, через две зимы! Отслужу, отслужу, как надо, и вернусь!» – вырывалось в хмуро-рассветное, немытое ноябрьское небо.

– Стой, раз-два! Почему шаг не печатаем? Будем тренироваться! На месте шагом марш! Раз-два, раз-два!

Господи, сколько это будет продолжаться? Они маршируют на месте уже чёрт-те сколько и орут при этом песню, выпуская клубы пара в окончательно посветлевшее небо. В конце концов, завтрак положен по уставу! Будто услышал, сука! Двинулись…

– Стой, раз-два! Налево! Справа по одному в столовую бегом марш!

Ура!

– Отставить! Становись! В столовую забегаем строго по одному, а не ломимся как бараны! Будем тренироваться. Кстати, на завтрак осталось десять минут. Равняйсь! Смир-рна! Для приёма пищи справа по одному в столовую бегом марш!

Ура! Вот и грубо сколоченные столы с деревянными лавками на десять человек. На столе большая кастрюля каши дробь-шестнадцать – мелко перемолотая перловка со слоем растопленного комбижира сверху в палец толщиной, алюминиевый чайник с остывшим чаем и подносы с крупно нарезанным хлебом. Но главное – две алюминиевые тарелки: на одной белый, кусковой сахар горкой, на второй – ровно десять цилиндриков сливочного масла, по двадцать граммов каждый. Должно быть по двадцать граммов…

– Отставить! Строиться на улице бегом марш!

Сука! Сука! Сука!

– Равняйсь! Смир-рна! Вы чё, решили со мной в игры поиграть?! Я сказал: забегаем молча, строго по одному, не толкаясь и не обгоняя других! Ясно?! Не слышу!

– Так точно! – вразнобой отвечает строй.

– Не слышу!

– Так точно! – ревёт строй так, что вороны с криком снимаются с деревьев.

– Для приёма пиши справа по одному в столовую бегом марш!

Вот и столы. В полной тишине мелькают руки. Лишь позвякивают алюминиевые миски. С небывалым проворством работают челюсти. На кашу времени нет. Первым делом одним куском заглатывается масло, потом огромный кусок белого хлеба – свежайший, выпеченный ночью в своей пекарне солдатиками из хозвзвода – ничего вкуснее в своей жизни рядовой Романов ещё не ел. Точнее не глотал. Так, сахар быстро не разжевать. И хочется сунуть в карман, чтобы потом не спеша посасывать, смакуя, но нельзя – проходили… А потому быстро в чай – намочить и – в рот! Ещё укус хлеба на пол-ломтя, может, кашу успе…

– Приём пиши закончить! Встать! Строиться на улице!

Казалось, нет силы, что выгонит их из тёплой, пахнущей свежим хлебом столовой обратно на мороз, но вот она – стоит, пружиня с пятки на носок, и презрительно втягивает хищным носом, и молниеносно сканирует столы. И можно не сомневаться, что замешкавшийся, решивший запихнуть в рот остающуюся краюху, будет взят на заметку если не самим Осокиным, то старшим сержантом Рахмановым, тоже дедом и замком второго взвода, или тем же недотёпой, но чрезвычайно старательным недотёпой Омельчуком. И тогда случится самое изощрённое издевательство – персонально из-за него показательно будет наказана вся батарея. Например, по дороге в казарму завернут на плац и помаршируют там минут пятнадцать. А любитель доесть будет выведен из строя, чтобы все видели, кому обязаны обмороженными руками. Излишне упоминать, что после отбоя несчастному устроят тёмную…

– Становись! Равняйсь! Смир-рна! Налево! В казарму шагом марш! Ать-два! Ать-два! Песню запевай!

«Через две, через две весны! Через две, через две зимы! Отслужу, отслужу, как надо, и вернусь!»

* * *

Личное время. Уставом предусмотрено личное время – целых полчаса. Рядовой Романов не мог в это поверить, когда впервые за две недели службы сидел и не спеша подшивался. То есть подшивал подворотничок – сложенный втрое лоскут белой, свежевыстиранной и выглаженной им же самим ткани размером с носовой платок. Подшивал мелкими, аккуратными стежками, а не как обычно перед отбоем – торопливыми, гигантскими нахлёстами. И под это умиротворяющее занятие получалось даже думать – тоже впервые за две недели. Казалось, что прошли годы, а не четырнадцать дней – так драматично поменялась его жизнь. Он впервые осознал смысл выражения «Близок локоток, а не укусишь!». Так и гражданка – вот вроде где-то совсем недалеко шумит обычная жизнь, снуют люди по своим обычным житейским делам, разговаривают, спорят, смеются. И не понимают, как они счастливы! И как счастлив был он каких-то две недели назад. Хотя тогда ему казалось, что он безнадёжный неудачник и его жизнь летит под откос. И армия представлялась идеальным выходом, и он спешил надеть форму, романтизируя армейское будущее. Об армии он судил по патриотическим фильмам про десантников и радовался, что там пригодятся его физические навыки.

Близка гражданка с её смешными, надуманными проблемами, а всё – не укусишь! Два года – нет, целая вечность отделяет его от жизни. И не понимают люди там, на воле, как не понимал этого он ещё недавно, какое это счастье – свобода! Когда просто можешь пойти, куда захочешь, присесть на лавочку, постоять под дождём, подставляя лицо холодным, крупным каплям. А потом зайти куда-нибудь и согреться. А зачем куда-нибудь, если можно зайти в булочную, купить батон с изюмом, идти по улице и есть его, улыбаясь встречным девчонкам. И съесть весь. А потом купить бутылку лимонада и выпить её всю, не отрываясь, большими жадными глотками. И весело защекочет в носу, и захочется чихнуть… Ромка почувствовал, как глаза подёрнулись какой-то влажной пеленой, он стал плохо различать стежки. Воровато оглянувшись, вытер глаза рукавом белой исподней рубахи. Ему даже не стало стыдно – так невыносимо упоительно было воспоминание – тонкая ниточка, протянувшаяся сквозь время и бетонные заборы с колючкой, соединившая его с самым дорогим, как выяснилось, что есть у человека, – со свободой. Казалось невероятным, что ещё совсем недавно он был не бессловесным и бесправным рабом, то есть рядовым Советской армии, а студентом второго курса МГУ и перед ним открывались совсем иные перспективы…

– Романов!

– Я!

Ромка вскочил. Младший сержант Омельчук тяжело дышал и выглядел как собака, наконец-то нашедшая брошенную ей палку:

– Ты это… вот… где тебя черти носят?!

Ромка с удивлением обернулся: он сидел на табурете рядом со своей кроватью и тумбочкой, на которой висела бумажка с его фамилией. Омельчук перехватил взгляд и тоже смог убедиться, что на тумбочке чёрным по белому написано «Романов». На незамысловатом лице сержанта боролись несложные эмоции. Очень хотелось сорвать злость на рядовом за то, что он, сержант, как гончая тупо дважды обежал казарму, не догадавшись сразу проверить самое очевидное место. Но… как всегда в его случае, победила исполнительность:

– Бегом в Ленинскую комнату’! Старший лейтенант Сдобное вызывает!

Было видно, что Омельчук крайне недоумевает, зачем командиру взвода понадобился какой-то Романов. Да ещё срочно…

– Товарищ старший лейтенант, разрешите войти!

– Заходи, заходи…

– Товарищ старший лейтенант, курсант Романов по вашему приказанию явился!

– Являются духи во сне. А в армии?

– Товарищ старший лейтенант, курсант Романов по вашему приказанию прибыл!

– Вольно! Проходи, присаживайся… Тебя же со второго курса МГУ призвали, экономический факультет?

– Так точно!

– Значит, в политэкономии и марксистско-ленинской философии шаришь…

– Так точно! В пределах двух семестров!

– Достаточно, – лейтенант усмехнулся. – Будешь конспекты за меня писать к политзанятиям. Прямо сейчас садись и начинай. Вот темы, а то я прошлый раз пропустил, так надо нагонять. Чтоб к утру было готово – иначе замполит мне голову оторвёт, а я с тебя шкуру спущу! Всё ясно?

– Так точно! А как с вечерней поверкой быть? И после отбоя?

– На поверке быть, а после отбоя сиди и пиши сколько влезет – старшину я предупрежу… И чтоб к утру было!

– Есть!

Командир тяжело поднялся. Его мысли были уже далеко от рядового Романова, которого он, в общем-то, не считал за человека. И не потому, что старший лейтенант Сдобное был высокомерен или обладал манией величия. Нет, нет и нет! Вся система, вся Советская Армия, все четыре миллиона человек, носящих зелёную форму, не считали Ромку за человека. Как, впрочем, и остальных «духов» и «молодых». Не он первый, не он последний. Право быть человеком надо ещё заслужить. Точнее, выслужить.

Он сидит и пишет, совершенно по-новому ощущая шариковую ручку в потемневших и огрубевших пальцах. И совсем иначе воспринимаются ленинские слова. Они будоражат мозг, впавший в спячку, заставляют шевелиться мысли, не востребованные в солдатской жизни. Увлёкшись, он на время забывает, где находится. Ленинская комната – самое тёплое место в казарме, и кажется, что он засиделся в университетской читалке, готовясь к семинару. Но вскоре голова наливается свинцовым туманом, веки начинают часто моргать, а потом глаза и вовсе слипаются. А он ещё до середины не добрался. Помотал головой – не помогает: мысли разбегаются в разные стороны, играют в салочки и пятнашки. Организм, проведший почти весь день на морозе в бесконечных строевых занятиях, непонятно зачем нужных в таком объёме ракетчикам, хочет лишь одного – спать. И только неотвратимость жестокого наказания удерживает мозг от нестерпимого желания немедленно провалиться в чёрную дыру. Он третий раз бежит в туалет умыться холодной водой. На этот раз полностью суёт голову под ледяную струю и ждёт, пока не начинает ломить череп. Часы показывают половину второго, когда он под завистливым взглядом дневального на тумбочке добирается до кровати. Дальше провал.

– Батарея, подъём!

* * *

Они снова бегут. Снова в строю. И опять холодно. Даже холоднее, чем прежде. Уже декабрь. Но ему почему-то легче. Морально. Толи притерпелся, толи тело закалилось. Уже не так удручает безысходность и бессмысленность происходящего. Он научился мечтать даже в строю – тело мёрзнет в подмосковном лесу, а мысли переносят его в белорусское Полесье! Он в партизанском отряде, они с товарищами на боевом задании – нужно пустить под откос поезд с боеприпасами. Вокруг фашисты… и нельзя проронить ни слова, упаси бог звякнуть оружием – в морозном лесу звук раздаётся очень далеко. Подумаешь, холодно! Главное – выполнить задание и остаться в живых. Вековые ели в шапках снега как нельзя лучше иллюстрируют происходящее и здесь и там. И конечно, звёзды… Сорока на хвосте принесла, что зима в этом году такая же морозная, как в 1941-м, когда немцев остановили под Москвой. Пальцы не гнутся, уши перестали даже чесаться, значит, снова обморожены – опять почернеют, а потом кожа будет слезать с них крупными лоскутами. Раньше, на гражданке, он бы переживал – как же так, что же теперь с ним будет? А ничего не будет, или какая разница, что будет, – они скоро в казарму вернутся, а потом на завтрак строем и с песней. А их деды в такой мороз гитлеровцев остановили, неделями в окопах и землянках жили, не говоря уж, что воевали, а не строем ходили!

– Стой! Раз-два!

* * *

Первая посылка излома. Большой фанерный ящик, куда мама любовно укладывала конфеты и печенье, яблоки с их старенькой дачи. Что там было ещё, Ромка разглядеть не успел: десятки рук, жадно и с необычайным проворством вытесняя его собственные, погрузились в ящик, и вот он понимает, что с ним остались лишь две пригоршни конфет, которые он успел зачерпнуть в первый момент, а ящик безнадёжно пуст. Нет, в углу притулилось одинокое яблоко, но тут же худая и смуглая рука протиснулась откуда-то из-под его подмышки и яблоко мгновенно исчезло. Стало невыносимо обидно. Не жалко содержимого посылки, а именно обидно, что мама старалась, пытаясь послать ему своё тепло, любовь и поддержку, а эти немытые шустрые руки так варварски всё расхватали… Впрочем, он тоже участвует в подобных пиратских набегах на чужие посылки, предав чувство собственного достоинства и казавшиеся незыблемыми правила приличия. И его руки так же жадно выхватывают из чужих ящиков незнакомые южные фрукты, кругляши солёного твёрдого сыра, домашнюю колбасу или сало… Так что обижаться, собственно, не на кого и не на что. Никто не виноват, что они как-то удивительно быстро и незаметно превратились в ожесточённых, голодных и очень проворных существ, одновременно забитых и агрессивных, – мерлоков, чутко реагирующих на любую возможность поживиться.

Легко и приятно быть великодушным и щедрым, когда ты делишься избыточным благом, будучи тепло одетым и сытым. Но когда твои базовые потребности не удовлетворены, когда организм стремится выжить и не имеет возможности откладывать на чёрный день, когда мгновенно усваивается всё, что случайно перепало, а то, что потребил другой, не достанется тебе – вот тут проявляются глубинные человеческие качества. И Ромка неожиданно стал замечать, что не вся окружающая его человеческая масса однородна, не все стриженые фигурки одинаковы. Вот стоит чуть в стороне и неодобрительно оглядывает возбуждённых сослуживцев, увлечённо заглатывающих трофеи из Ромкиной посылки, Вартан Арутюнян. А вчера, когда они, как обычно, судорожно жевали или, скорее, глотали не жуя обед, Паша Сейфуль-Мулюков наклонился к Шерзоду Халилову и что-то говорил ему, указывая взглядом на Борю Груздева, и презрительно улыбался. Ромка, перехватив его взгляд, невольно стал жевать медленнее.

Он вспомнил об этом глубокой ночью в наряде. Когда поймал себя за совершенно немыслимым прежде поступком. Они уже несколько часов чистили свинарник в подсобке. Проше говоря, тачками вывозили свинячье говно на улицу, где грузили его в самосвал. На улице стоял свирепый мороз за минус тридцать. Довольно жидкое говно мгновенно схватывалось, и нужно было быстро забегать по узкой, шаткой доске на борт самосвала и опорожнять содержимое тяжеленной тачки в его зияющее чрево, с трудом при этом балансируя на самом краешке – обидно, однако, было бы утонуть в дерьме. Зато потом можно слегка отогреться и передохнуть в помещении свинарника, пока пара однополчан лопатами наполняет твою тачку. Воняло так, что щипало глаза, но было тепло. Впрочем, он быстро принюхался. Вначале очень хотелось спать, но как-то незаметно всё вошло в некий однообразный, монотонный ритм и тело перешло в сомнамбулическое состояние непрерывного чередования – тепло-холод, вверх-вниз, вонь – свежесть морозной ночи. Пока не появилась новая вводная – чувство жестокого голода. Ужин был давно переработан и усвоен – физический труд на периодически свежем воздухе, молодой, растущий организм. Тут-то он и вспомнил про свою нычку – небольшую коробку конфет «Птичье молоко», которую успел выхватить из собственной посылки и мгновенно спрятать за пазуху, где она до сих пор и болталась между несвежим бельём и грязной гимнастёркой. Произошедшее далее Ромка позднее безуспешно пытался списать на лунатизм. Пока его тачка наполнялась свежим, парящим говном, он отошёл в угол, типа по малой нужде, благо здесь её можно было справлять где угодно, и, отвернувшись, быстро достал коробку, разодрал её и пальцами, выпачканными в навозе, начал запихивать нежные, хрупкие конфеты в рот. Пихал по две-три за раз, боясь не успеть съесть всё и быть застуканным за своим постыдным занятием. Успел… За время, отведённое природой на поссать, он успел сожрать коробку шоколадных конфет, окутанный воздухом, пропитанным миазмами многолетних испражнений сотен свиней. Да, что-то пошло не так в Датском королевстве…

На страницу:
1 из 5