bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

А в то время… Тонкий да звонкий, неосторожно и лихо хлопнув дверью грузовика, я направлялся к единственному на всю округу деревянному столбу с примотанным проволокой рукомойником. Нагретая за день вода смывала дорожную пыль с рук и щёк, заливалась за воротник… Но, что греха таить, воды, чтобы вымыть ещё и шею, чаще всего не хватало, даже несмотря на то, что в рукомойник умещалось целых её полведра. Кое-как размазав грязь, и чувствуя себя чуть ли не именинником, я шёл в столовую.

Главным украшением любого приёма пищи служила горчица. Она стояла по центру каждого стола, в широкой глиняной плошке. Наполненная доверху в начале трапезы, она быстро опустошалась. Мы ели горчицу ложками. С чёрным хлебом и так, без ничего, прихлёбывали, поглощая суп и второе, к чаю или компоту намазывали её на белый хлеб или печенье. Это странное, на первый взгляд, сочетание продуктов, не было продиктовано скудным пайком или нашей истощённостью. Горчица была средством от простуды и усталости, которых, вследствие тяжёлой работы в течение дня и недосыпа под гитару до рассвета, просто не могло не быть.

Открывая дверь столовой, взгляд обыкновенно тянулся именно к этой плошке, наполненной густой жидкостью цвета неспелых оливок. Оглядывая её издали, душа наполнялась радостным предвкушением, и лицо сводило непроизвольной судорогой улыбки.

Довольно скоро сообразив, что, отведав кулинарное чудо дяди Вовы, не смогу спать спокойно, пока не раздобуду его рецепт, я поставил себе целью подружиться с ним, что вскоре и сделал, выполнив пару несложных поручений, состоявших в том, чтобы привезти что-то или подвезти дядю Вову, куда-то, по пути.

Лето, а заодно и наше пребывание на целине, подходило к концу, и в один из вечеров дядя Вова подозвал меня к себе и сообщил: «Приходи в половине шестого утра в кухню, дам рецепт. Не проспи.»

Надо ли говорить, как я обрадовался! Завёл будильник ровно на половину шестого, и даже несмотря на то, что просидел с ребятами у костра почти до утра, смог услышать его сухую трескотню над ухом.

С завистью оглядев товарищей, они могли спать спокойно ещё целый час с лишком, я встрепенулся, вспомнив, какое дело меня ожидает и побежал в кухню. Дядя Вова был уже там. Надо сказать, что Букет был замечательным человеком, но с одной известной червоточиной, распространённой на бОльшую часть мужского населения слабостью к горячительным напиткам. И, судя по виду дяди Вовы, накануне он ощутил на себе всю сладость данного творческим личностям порока. Букет едва стоял на ногах. Широкая, круглая ваза была бы самым лучшим местом для него в этот момент, но то, что я увидел после, поразило меня больше, чем его состояние.

Отточенность движений, наработанная годами, руководила телом дяди Вовы, заместо его самого. Рука, щёлкнувшая выключателем, проделала то же самое с плитами, на которых уже стояли сияющие кастрюли с подготовленным для приготовления завтраком. Всё забурлило понемногу, закипающие каши плевались густыми пузырьками, вкусно запахло отвратительной молочной пенкой и крепким сладким чаем. Дядя Вова Букет знал своё дело.

– Смотри! – Подозвал он меня к столу. – Берёшь белую горчицу, соль, масло, уксус и заливаешь водой. – Движения рук дяди Вовы были проворны и ленивы одновременно. Я не понимал, чему могу научиться, как разгадаю секрет этого дивного кушанья, если всё до такой степени просто.

– Дядя Вова, – Жалобно нудил я у него над ухом, сжимая в руках блокнот. – А сколько, сколько уксуса сюда класть, чтобы как у вас?

Букет повернулся, и глядя в мою сторону незрячими глазами, пробасил:

– По вкусу!!!


Так ничего путного и не добившись от дяди Вовы, я уезжал, сжимая в руках, как драгоценность, полулитровую баночку с его волшебной горчицей. Дома я растягивал этот обжигающий нёбо нектар, как мог, но он, конечно, закончился намного раньше, чем я мог на это рассчитывать.


Сколько раз после я ни пытался воссоздать тот удивительный, вышибающий любой недуг вкус, всё равно выходило «не то». А из наук дяди Вовы с необыкновенной фамилией Букет, я твёрдо запомнил только одно: «Если вам приносят яичницу из двух яиц, это вовсе не означает, что на ваше блюдо их было потрачено именно два.»

Сарай

Это было так давно, что кажется даже и не происходило вовсе, а так, привиделось в дурном сне.


Мне только-только исполнилось… не помню, сколько лет, но к тому времени я успел заметить, что вид за окном меняется не только по условиям перемены блюд, приготовленных временами года, но также по усмотрению и прихоти самого человека. Теснившиеся к дому сараи, больше похожие на отхожее место, наспех укрытое досками от посторонних, казались не вросшими в землю, но выросшими из неё, как диковинные грибы. В их сырой тени обыкновенно ждали своего часа дрова да соленья, а, как только были снесены, обнажили вид на пустырь и небольшую горку. Зимой та была местом паломничества окрестных ребятишек. Залив её льдом, они скатывались вниз на тяжёлых кованых санках или, если уже не было сил тащить их наверх, то прямо друг на друге. Летом же пригорок зарастал скукой и находился в задумчивом запустении, навевая уныние на любого, кому вздумывалось глянуть в его сторону.


Оставшись без удобного для хранения необходимой и ненужной домашней утвари места, взрослые роптали под окнами в свой единственный выходной день. Ребятня же, лишённая укромных уголков для забав, свежих яиц да парного молока, – в сараях, кстати, водились и куры, и козы, – расстраивалась куда более заметнее.

Ковыряя кору старого дуба, что рос во дворе и часто удерживал на весу верёвки с мокрым бельём, помогая в хозяйстве, детвора с серьёзным видом обсуждала, как исправить дело и вернуть родному двору если не прежний, то, хотя бы, немного более уютный вид.

– Помните, между нашим и соседним домом был забор? Замечательно толстые стенки и железные кованные прутья… Там было удобно прятаться, обстреливая снежками прохожих. – Высказывался один.

– Да… – Мечтательно соглашался другой, добавляя, – А теперь ещё и сараи снесли. Ну, кто их просил?

– Там мой любимый грузовик пропал, я видел, как бульдозер задел его своим ковшом и закопал в землю.

– И мой маленький жёлтый оленёнок. – Грустно добавлял кто-то.

– А ещё…

Воспоминания теснили друг друга, и после каждого становилось ещё скучнее, а грусть, что одолевала каждого, делалась густой, как надвигающиеся сумерки.

Согласный с мнением товарищей по несчастью, я, всё же, стоял молча, так как уже задумал нечто, что могло бы помочь в нашем деле, просто не хотел болтать раньше времени. И поутру…

Накануне я попросил деда, который часто не спал ночами, разбудить меня сразу, как только можно будет разглядеть землю под ногами. До ближайшего леска бежать было недалеко, а там, прямо руками, с корнями, я выкопал несколько разных цветущих кустов шиповника, и посадил их под окнами дома.


Наступившее утро наполнилось радостными вздохами соседей. Почти каждый, выходя из подъезда, задерживался подле моих кустов, не веря глазам, осторожно трогал их руками, а убедившись в их существовании, качал головой и шёл с улыбкой дальше.

Я был счастлив, и воображал, как через некоторое время, на будущей неделе, или, в крайнем случае, никак не позже следующего месяца, кусты разрастутся и наш дом будет утопать в них, чуть ли не по самую крышу. Люди из соседних дворов придут в наш, и, цокая языками от восхищения, станут просить меня сделать то же самое у них. И я, немного помучив их своею неопределённостью, после непременно соглашусь, и посажу в их дворах цветы. Чуть менее красивые, чем те, что растут у нас, но они тоже будут ничего.

С облаков, на которые меня вознесли мечты, сквозь мираж, сильно исказивший реальность, мне всё же удалось понять, что за окном уже некоторое время происходит нечто неправильное, разрушающее цветущие планы. Выглянув, я увидел соседа, который, выдернув всё, что я высадил, с яростной злобой, изменившей его, обычно приятное лицо, втаптывает в землю розовые бутоны. Через форточку в дом врывался душный аромат розового масла и хриплый крик соседа. Из понятных мне слов там было только одно, – «сарай».

В тот вечер дед «подальше от греха», не пустил меня на улицу. Жители двора недолго повозмущавшись поступку соседа, скоро забыли о нём.


Многие годы после, двор украшали лишь трещины узкой полоски асфальта и примятый в камень участок земли. Никто больше не решался изменить его так же, как попытался сделать это я. Ну, оно и понятно, – под куст шиповника не поставить банок с огурцами, к нему не привязать даже козу.

Листопад

Осень бросила горсть золотых на голубое блюдце неба и вошла. Она так спешила, что запыхалась, и участливый ветер принялся обмахивать её веером ветвей, да так расстарался, что полетели от него по сторонам зелёные, красные да жёлтые листочки. Лимонные, – те что помельче, побольше – спелые, с розовым бочком, а кленовые – цвета кипящего на медленном огне солнца, да ещё в чёрный с белым горох. Вот уж, модники! Были и те, что вовсе, с ног до головы черны. Те возлежали особо, строго и серьёзно, не выдавая ничем своей чувствительности.


Перед тем, как расстелить простынь снега, нужно было перетрясти плотно набитую перину листопада, взбить как следует подушки полян, застегнуть тропинки на пуговки пней, а там, где потребуется, – подшить незаметно тонкой паутинкой кружево или рюш. Пятки косовых52 непременно надобится штопать наскоро, пригласив для того паука, что мастер, на все руки. Стряхнуть лишнюю пудру пыли со щёк просёлочных дорог, ибо негоже являться к зиме в гости, раскрашенной ярче хозяйки.

Кому, как не осени рассовывать жуков по глубоким карманам коры, отправлять спать всех, кому пришла пора, по домам разводить тех, которым ждать весны, и казать нос из дому лишь затем, чтобы добежать до кладовой, да ухватить кусочек повкуснее.


А ветер уже вошёл в раж, торопит деревья, толкая их в спину. Что ли забыл ли, откуда начал, но уж не остановится, пока не обдерёт до ствола и липку, и тополь, и дуб. Лишь уколов пальчик о сосну, потрясёт им, встанет на месте, расплачется дождём, а то и взвоет.

Так повелось. Что ни осень, то слёзы. Так для того он и листопад53, чтобы грустить.

На берегу Залива Змей…

Рыба трогает изнутри промятую выстрелом воду, даже пробует её на вкус, качает головой, и шепчет на ухо дождю:

– Не попал…

– Как?! Опять?! – Сокрушается он.

– Да-с, в молоко… – Всё также тихо ответствует рыба и, наметив очередную цель, ждёт.


…Третий месяц мы стояли лагерем на берегу Залива змей54. Детская мечта о путешествии на Гандвик55 осуществилась, но обратилась рутиной, опостылевшим ритуалом действий, которые нечем было разнообразить, кроме как полётом на кукурузнике за пирожками в ближайший райцентр, да проверкой, что сделается с сеткой апельсинов на глубине пяти поприщ56. Пирожки по дороге стыли, апельсины превращались чуть ли не в тряпочку. И первое, и второе мало походило на развлечение.

Прозрачное скоротечное северное лето успевало порадовать солнечными зайчиками крепких коренастых лисичек, обёрнутых пуховым одеялом приполярного мха, бисером мелкой безвкусной вороники и крупной, как вишня, черники.

– Ешь, ешь её побольше! – Говорили старожилы.

– Витамины? – Скептически отзывался я

– Какие там витамины?! Черника – это специальное северное зелье, после которого ночью будешь видеть лучше, чем днём. – То ли шутя, то ли всерьёз отвечали они.


Мы расположились довольно далеко от жилья, но местные, время от времени присоединялись к нашим посиделкам у костра, чтобы послушать дыхание моря и подслушать о чём хлопочет огонь. Близость севера сильно сказывалась на нас. Постепенно сошла на нет беспредметная болтливость отстранённых от настоящей жизни городских, и откуда-то из глубин прожитого не нами бытия, проступило стремление доискиваться причин грусти не только лишь у своего отражения, но прочих, до которых раньше дела не было вовсе.

На закате нам нравилось наблюдать за белухами57, которые приводили детёнышей ближе к берегу, чтобы поспать. Зрелище было занятное и уютное, но главный фокус состоял в том, чтобы, раскиснув от умиления, не проворонить время и успеть убрать в палатки, что возможно, иначе, после заката, море щедро наделяло своею влагой всё, что находило подле.

Сами платки тоже не стоило держать нараспашку. Однажды, когда один из наших товарищей пропустил заветный час, и оставил свой брезентовый дом незапертым, его пришлось греть паяльной лампой изнутри. Как он не вспыхнул, для меня остаётся загадкой по сию пору.

В тот день, когда всё тот же недотёпа проиграл непамятный спор, и был вынужден побриться на лысо, нам довелось пригреть двух заплутавших по жизни бездомных бедолаг. Мы выловили их из прохудившегося баркаса, выделили по чарочке «для сугреву», да не рассчитали, что бойцам из дружины Припегала58, для поддержания пламени в груди, много не надо. Выдохнув за левое плечо, оба вздрогнули59, и их тут же сморил глубокий сон, во время которого один из воинов сходил по-маленькому прямо под себя, а другой интеллигентно воспользовался шапкой нашего свежевыбритого товарища, как горшком.

Выспавшись, странники примкнули к нашему костру, где, оглядев присутствующих, остановили взоры на владельце испорченной шапки. Отсутствие волос на голове взывало к откровенности, и, сквозь гримасу сочувственного прищура, гражданин без определённого места жительства попросил младшего научного сотрудника:

– Расскажи мне свою историю, брат!


– Прячься, люди!

– А, не обращай внимания! Послушай лучше…

Дождь замирает и слышит, как я кричу соседской, на сносях, кошке:

– Тебе чего надо? Уходи! Мне не нужны твои котята сто лет!

– Она нам не верит.

– Хорошо бы, чтобы и люди разбирались в себе и друг в друге, как она умет понять нас.

Багряное утро

Ветер бросает биту жёлтого листа на асфальт и принимается шаркать ею, играя в классы. «Шур-шур-шур», – шуршит хрупкий листочек и стирается в мелкую золотую пыль.


Фиолетовые кляксы раздавленного винограда манят к тропинке ос и навязшую на зубах цвета яичного желтка, мошкару, та осыпалась будто со сладкой и маковой булки. Слух идёт, что крепки эти зубы. На единый укус – нити острого шёлка и мягкие ветви осин или лип. Поверяют на прочность сосну, либо клён, даже ясень, а бывает, роняют дубы друг на друга, стволы их толкая плечом. Так тех жаль, только после, холодное снежное бремя удержит не каждый, но весной пень дождётся не поросли мелкой, внучат. Будет жив, в окружении, юному миру внимая.


Не ведая, как скажется прок60, птицы прямо так, с косточками, жадно глотают одурманенные солнцем виноградины. Не дождавшись третьих заморозков, как и третьих петухов, хватают они калину, мнут сердце плоского семечка, а, напрасно истратив, истрепав, взаимности не добившись, бросают в траву, – горько. Вспорхнут, минуя рябину, и даже не смотрят в её сторону, но подгоняя себя скрипом крыл, как хлыстом, улетают прочь. Зимою – да, рыжая ягода будет хороша, ко времени, к столу, но не теперь.


Багряное с холода утро. За окном слышен долгожданный стук. То синица громко топчется на пороге осиного гнезда, требует отворить ей двери. Осы вопрошают с испугом: «Кто там?», и выглядывают несмело через узкий просвет… Но не спасёт их ни осторожность, ни даже крепкая цепь. Синица ловка и знает свои права, а мне стыдно, что я доволен.

В розницу

Потёртость на запАхе облаков смотрелась неряшливо, едва ли не прорехой в небе. Кружевные манжеты абриса61 леса, что уже довольно сильно истрепала осень, стыдливо прикрывали луну, пряча её, как жирное пятно на видном месте.

Которые глядят в небо, озабоченные лишь погодой, не умеют понять настроений, коим внимать недосуг. Что им с них? Ни проку, не убытку. А лес с рождения был совестлив без меры, и от того конфузился и не знал, как поступить, коли ни то, что помочь, но тронуться с места никак. Покачает станом, чуть не ломая корсет коры, встряхнёт редеющими кудрями, да откашляется сипло, – вот и всё, чем выдаст себя.

На удачу, мимо пробегал ветер. Скоро сообразив, что к чему, сдёрнул он с неба тёплый домашний халат, да и прихватил его с собою.

– Негоже портить ничей красы. – Укорил он напоследок, впрочем, особо не имея в виду никого. Взыскивал так только, для порядку, ибо случая кстати поворчать не упускал никогда. Бывало, что и швырнёт чем для острастки да строгости, но не в этот раз.

Селена62 явно находилась в дурном расположении духа, что не могло не тревожить тех, кому она была небезразлична. Привычная её бледность сделалась едва ли не прозрачной, так что не только смятение стало заметным больше раннего63, но самые мысли, сокровенные и так, оказались видны.

Ей мнилось, что полна излишне и, не нуждаясь в ней боле, все идут мимо, не поднимая головы. Войдя в возраст, Венера блистала, чем тянула внимание на себя, а бесстыдно намекая на близость с нею, Юпитер, Сатурн и обыкновенно смущённый Марс чертили плавные линии в звёздной пыли неподалёку, соблюдая очерёдность и стесняющую иных простоту64.

Селена совсем уж было разуверилась в себе, но вдруг:

– М’ене! М’ене!

Услышав давно позабытое своё прозвище, Луна вспыхнула, порозовела от удовольствия. Чуть-чуть, едва оборотившись в поисках, кто обратился к ней, она приметила сияние чёрного дрозда, тот горбился, слившись почти с землёй. От самого рассвета он искал осень, чтобы вручить ей утерянную золотую ленту, да так и не нашёл.

Дрозд не сводил глаз с Луны. Он определённо был влюблён, и с лёгким сердцем сиял своим чувством. Но не затем, чтобы получить нечто в ответ, а так только, – радости любимой ради, для неё самой.

С тех пор Луна всё хорошеет с каждой ночью, да ждёт дрозда, которому служба – лететь в тёплые края.

– Да то ж не на всю жизнь, а только до февраля. – Покоит65 себя Луна.


Ценим ли мы себя в чувствах или их в себе, – то разница, отличный от других, редкий знак на бризе души, что отпускают в розницу. Поштучно.

Каждый платит за своё

Стрекоза чертит круг над водой, вырезывает алмазным резцом полёта его толстое, до дна, стекло. Словно бы в янтарной крошке, замерли запятые рыб, да всё – красным. В разлинованной стеблями водорослей тетради, неаккуратным рваным почерком вписаны движения скользких тел карасей, зыбким, дрожащим выведены волны, и кляксой – танец бабочки на воде, разбитый на три части, словно лепестки клевера.

Скрипят расшатанные петли калитки осени. Прикрытые уже на треть, они выпускают за ворота птиц. Те выбегают стайками, как школьники на прогулку в парк, вместо урока. Глядят на вышивку упавших в воду листьев с легкой, как ветер улыбкой. У них впереди прогулки на влажном от волн берегу, морские купания, южный необременительный стол, томная дремота после обеда. Ну, а то, что перед тем – трудный путь… Не к чему задумываться о нём, тут уж, – знай, пересаживайся на плечи попутного ветра. Только бы не пропустить следующую остановку, не отстать от своих.


День тянет тонкую руку в кружевном рукаве облаков к торшеру, ищет выключатель, и сквозь золотистый абажур леса видно, как тухнет лампа солнца, вкрученная в цоколь горизонта. Заметно скоро свет гаснет, и неловко поворотя рукой, день в темноте задевает сосну. Кружево рвётся легко, и распоротый рукав вполне закрывает собою небо.

Вступая в свои права, ночь возжигает многие легковесные огоньки, и одну большую, почти бесполезную круглую лампу. У дня и ночи раздельный счёт. Каждый платит за своё.

Звон

В венке ветвей луна была более, чем хороша, но нарядилась она случайно, без намерения понравиться кому-либо. Собираясь на бал, обнаружилось вдруг то печальное обстоятельство, что все кавалеры заняты другими, и, ибо некому оказалось её сопроводить, луна вовсе передумала идти. Позабыв переодеться, она вышла пройтись… так… просто… по небу. Заглядевшись же издали на то, как красиво кружат в прозрачных пелеринах звёзды, склонила головку к плечу, и, тихо напевая, стала вальсировать сама с собой. Из галантности ветер поднялся со скамьи в углу, да и деревья, ей в такт, тоже принялись танцевать.

Глядя на этот тихое волшебное, столь очевидное волнение, небо заулыбалось, просветлело, сделавшись перламутрово-светлым и ясным! Ну, не то, чтобы можно было разобрать сердце, безжалостно вырезанное кем-то на морщинистой щеке дуба, но оказалась видна до самого поворота тропинка, и даже немного дальше. Казалось, она светится изнутри сама, являя прелесть каждой травинки, каждого ко времени павшего листа.


Со стороны можно было составить мнение о том, что белолицая луна несомненно и безмерно добра, а тем, как она подглядывает сквозь мыльную пену кроны дерев, желалось любоваться часами, не отрываясь ни на одно мгновение. Если бы только иногда она не изменяла своему благодушному настроению, не отступала со скучным, растерянным выражением, а после, скользя по тонкому льду небосвода, не взирала на всех грустно, недоумённо, от чего становилась заметна худоба её щёк и серые тени под глазами.

Было неясно и удивительно, как луне удаётся скоро делаться иной, – просто так, за один лишь оборот, за скорый взор мимо. Если бы кто спросил об этом у неё самой, вряд ли б она ответила верно. В ней не было ничего от того звона, который слышится непонятно откуда, беспорядочно и назойливо. Откликаясь колоколом радости и бедам иных, на всякое, вольное или невольное прикосновение, она наделяла капелькой счастья любого, а горе делила поровну, на всех…


– …про таких говорят – человек настроения.

– А то, что она бестелесна или даже вовсе не человек, это как?

– Так и что ж? В прочих – ничего, кроме тела, и ничего, живут.

Улица моего детства

Стены Кремля простираются намного дальше Красной площади.

Они везде, где помнят о тех, кто сражался за страну и чтят их не словом, но делом…


Улица моего детства была не слишком широка. Толстая корка несвежего асфальта с крупными кусками гранита, блестела на закате каждого дня, словно лунная дорожка. Высаженные по краям тополя – мои ровесники, росли быстро, и вскоре я уже не мог дотянуться, чтобы погладить их по макушке. Над верной дорогой улицы, расправляя все её складки, усердно трудилось солнце и разгладило однажды так, что мне оказалось легко оставить на ней отпечаток ладошки, а, заодно, и след подошвы стёртой, обтянувшей пальцы сандалии. Тогда мне казалось, что это на века.

Чуть позже, корни тополя, шутя, поддели дорожку снизу, растопырив на серой, выпачканной землёй пятерне корней, а мороз довершил дело, шлёпнув поверх звонкой ледяной палкой, от чего асфальт полопался и стал походить, скорее, на черепаший панцирь, нежели на путь куда-либо. Мои следы тоже растрескались и потеряли очертания, но бегалось по дорожке было всё ещё здорово, с сочным ощущением радости и жизни, без раздумий ни о ком, кроме ветра, который всегда отставал, да из зависти ставил подножки. Сбитые от того колени надо было непременно сильно сжимать, дабы остановить стыдные слёзы, и чтобы вышла заодно кровь. Та быстро застывала, превращаясь в коричневатую глазурь. И да, – от того-то у всех ребят на моей улице были шоколадные от ссадин коленки.


Улица моего детства, длиной всего в две трамвайные остановки, тянулась долго, от самого памятника Ленину напротив школы, на которую он строго указывал рукой, до уютного уголка сквера, огороженного пухлым, бело-лимонным оштукатуренным забором оплетённым кованой решёткой. Ряды скамей, ракушка эстрады, щербатый щит киноэкрана, колокольчик громкоговорителя среди ив, вишен, клёнов и елей, – ничего из ряда вон, обычная обстановка тех лет, «для поддержания культурного уровня рабочих, служащих, дошколят и домашних хозяек».

Пыль из помоста эстрады перед соседями, регулярно выбивали самодеятельные артисты ближайшего ДК66, или самые настоящие, из городской филармонии. Шутками и громкими, нарочными хлопками ладоней друг об дружку приветствовали зрители гастролирующего по дворам усатого лектора, а иногда по вечерам «крутили кино»,– документальное, о войне и наше, про нас, советских, про светлое будущее и понятное, честное настоящее.


После того, как за спинами прекращал стрекотать кинопроектор, люди не расходились. Они продолжали прерванные киносеансом разговоры, мужчины мечтали о рыбалке, женщины обсуждали всех и вся, а после, без уговора и дирижёра со стороны, принимались петь. По само собой заведённому некогда порядку, первой всегда была «про Алёшу»67. Пристально вглядываясь в горельеф памятника советскому воину-победителю на стене барака рядом со сквером, сердечно и певуче выводили они слова песни. Гармонист Кефир Кефирыч, прижав к инструменту щёку, играл и, по-обыкновению, плакал. Слёзы капали, задевая перламутровые кнопки клавиш и от того вечер делался ещё душевнее.

На страницу:
7 из 8