bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Собеседование закончилось выступлением доктора Студера о трансплантации легких. Я не понял очень многого в специфической лексике, но вовремя смеялся выхваченным цитатам из фильмов и книг. Вкус у нас совпадал. Да и кивал я отлично. Через пару месяцев узнал, что меня, как и ту самую резидентку, взяли именно в ньюаркский госпиталь «Дома Израиля». Начал работать и учиться я как раз в начале эпидемии H1N1[42] 2009 года. Мы, полные энтузиазма молодые специалисты, носились по больнице, интубировали, пробовали нестандартные методы вентиляции, достославную ЭКМО, осцилляторы. Казалось, что всё это работает, хотя пациенты выздоравливали постольку поскольку, многие умирали.

Эпидемия пошла на спад. За ее время я очень многому научился. Мое шестилетнее послеинститутское[43] обучение неожиданно приблизилось к завершению. Я становился взрослым доктором, и мне надо было искать взрослую работу. К счастью, где искать, я уже знал. Во время моего обучения мы жили в небольшом городке на берегу Гудзона напротив Манхэттена. Из окна спальни виднелись Эмпайр-стейт-билдинг и отель «Нью-Йоркер». Городок был известен местом дуэли важнейшего для Нью-Йорка XIX века человека – Александра Гамильтона – с Аароном Берром, а также репутацией обладателя лучшего вида на Манхэттен. Ради этого сюда привозили полные автобусы туристов: постоять в пробках в тоннеле Линкольна, сфотографировать Нью-Йорк и отправиться обратно в пробку. Ставшая моей женой девушка, приехавшая в аэропорт с подарком, уже работала там, за рекой. Жить мы тоже хотели на той стороне Гудзона, и я начал рассылать свое резюме по городским больницам Нью-Йорка.

Нью-Йорк, Нью-Йорк

Этот город странен, этот город непрост. О Нью-Йорке написано огромное количество книг и снято не меньше фильмов, и я вряд ли скажу что-то новое, но этот город действительно самый прекрасный на свете. Не проходит и недели, чтобы я не хотел отсюда уехать, но, оказавшись в отпуске, страшно по нему скучаю. Первый раз я попал в Нью-Йорк дней через пять после приезда в Америку. Я еще не понимал до конца, в какой я стране, а мы с братом и племянником вдруг поехали помогать родственнику с переездом. Мы не нанимали грузчиков, таскали коробки и мебель сами. Переезд был поводом классно провести время. Помню, как мы затаскивали фортепьяно в грузовик, не удержали, и оно съехало на асфальт. На ножке появилась уродливая царапина, хозяин хмурился. Мы переезжали с пересечения 101-й и Бродвея на Верхний Вест-Сайд. Долго искали парковку, брат крутился и ругался на многочисленные непонятные знаки. Даже разоренная переездом квартира внушала уважение. Высоченные потолки, паркет, странные коридоры, большие окна – всё это в старом доме довоенной постройки (то есть до Первой мировой). Именно такой дом казался нам идеальным для жилья. Спустя десять лет мы с женой перебрались в Нью-Йорк. Нам пришлось пять раз переезжать, пока мы не нашли дом своей мечты.



Погрузившись, поехали вверх по Бродвею. Районы менялись, мы миновали кварталы вокруг Колумбийского университета с массивными зданиями факультетов и вычурными, той же довоенной постройки, домами профессоров. На 125-й улице мы свернули на шоссе, и Гарлема в этот раз я толком не увидел. Приехали мы в район 200-х улиц, на улицу Дайкман. Я назвал ее «Дикман», но потом научился выговаривать правильно. Оказалось, что Вашингтон-Хайтс, центром которого была Дайкман, – русский район. Точнее, он был интеллигентской альтернативой мещанско-бандитскому Брайтону до прихода волны доминиканцев и гаитян. Эта этническая картина города, меняющая его очертания, меня до сих пор восхищает. Латиноамериканские, индийские, итальянские, китайские, русские, еврейские, хипстерские (хоть это и не этнос) районы придают городу бесконечную притягательность.

Вашингтон-Хайтс тогда уже был отчетливо доминиканским, гаитянским, пуэрториканским, но и русские там остались. Среди них непостижимым образом оказался лучший друг моего детства – Женька. У каких-то знакомых нашелся телефон его мамы, я оставил ей сообщение, и вскоре Женька позвонил. Тем же вечером мы встретились.

Мы не виделись семь лет. Ребенок из еврейской семьи композитора и физика, с которым мы учились пить пиво в Доме творчества композиторов, невероятно изменился. Женька всегда был высокий; теперь, двухметровый, он читал рэп в разных клубах, учился в колледже, играл в баскетбол на асфальтированных площадках с местными братками. Он казался ненастоящим, каким-то киношным. Мы курили траву с его друзьями. Ради меня они говорили на ломаном русском. В час ночи, расставшись с ними, я пошел в бодегу, небольшой магазинчик на углу дома. Мне сказали, что в этом месте можно круглосуточно купить бутерброд. Это был самый вкусный пятидолларовый бутерброд в моей жизни. С Женькой я потом виделся несколько раз, побывал на его концерте, первый раз услышав настоящий рэп-батл на мрачной улице с не менее огромным, чем Женька, черным парнем. Потом мой друг почему-то уехал на Аляску и позже вернулся в Москву.

Нью-Йорк стал главным для меня городом. Я тогда не знал о нем ничего. Я смотрел о нем много фильмов, читал рассказы О. Генри и романы Драйзера и Дос Пассоса, но это было совсем не то. Утром, позавтракав остатками бутерброда из бодеги, я доехал на метро до Таймс-сквер, где выпил «Лонг-Айленд айс ти» в Hard Rock Cafe, сидя под гитарой с автографом Джимми Пейджа. Сейчас это кажется смешным, Таймс-сквер я обхожу стороной, а когда о ней говорят, со снобским видом фыркаю: это, мол, туристический притон. Но тогда это было невероятным опытом. В «Лонг-Айленде айс ти» было явно больше кока-колы, чем нужно, но я был на вершине блаженства. Потом я пошел по Бродвею до самого конца, заблудился в Нижнем Ист-Сайде, купил на развале «Имя розы» за немыслимые для потрепанной старой книжки пять долларов. Цену наверняка накрутили доллара на три, видя мой широко разинутый туристический рот, а читать «Имя розы» на английском без каких-либо пояснений обильной латыни оказалось совсем не так приятно, как мне представлялось. Но мне в тот момент невозможно было чем-то испортить настроение. Книжка эта, так и не прочитанная, стоит до сих пор на полке. Через несколько лет, уже пройдя краш-курс истории Нью-Йорка, я узнал, чего тогда лишился. Мне было невдомек, что всё еще открыт легендарный клуб CBGB, колыбель панк-рока (закрылся он только в 2005-м). А ведь благодаря тому, что мы были соседями по подъезду с панком Русланом, солистом группы «Пурген», я обожал Ричарда Хелла, Патти Смит, Ramones, Television и Blondie.

Нью-Йорк стал местом постоянного притяжения. Я ездил туда один и с будущей женой. Оказалось, что в городе полно ее одноклассников и родственников. Мы ели фаршированную рыбу на Брайтон-Бич с ташкентскими родственниками и суши со сливовым вином на Верхнем Ист-Сайде с друзьями. Я не раз проходил весь Бродвей от Вашингтон-Хайтс до Уолл-стрит. В начале 2000-х это уже было сравнительно безопасно, а в конце прошлого века такая прогулка могла закончиться плачевно для кошелька. Или жизни. Даже в Атлантическом океане я побывал в первый раз в Нью-Йорке, окунувшись в воды залива с Брайтон-Бич.



Единственное, что я сильно невзлюбил, – это слащавую песню Фрэнка Синатры, давшую название этой главе. Возможно, я несправедлив, но поделать ничего с собой не могу. Дело вот в чем. Как-то раз мы ездили с друзьями из Москвы по Америке. Когда мы приблизились к Нью-Йорку, девушка из нашей компании заявила, что в город надо въезжать только под «New York, New York». И кто бы мог ее порицать за это желание. Сказано – сделано. Включили Синатру – и тут же, как по волшебству, уткнулись в пробку, спонтанно возникшую возле тоннеля, ведущего из Нью-Джерси в город. К концу песни, кажется, двинулись, включили еще раз – и пробка возникла снова! Мы прослушали эту песню раз семь, любуясь пейзажем из бесконечной пробки, заправок, автосервисом и совсем не впечатляющими высотками Джерси-Сити и Ньюпорта. В восьмой раз мы решили включить «New York, New York» только после того, как въедем в тоннель, но и там это привело к пробке. Город мы увидели только девять песен Синатры спустя. Мечта девушки сбылась, но послевкусие осталось.

2012

У меня есть работа! И не просто работа, а в больнице Нью-Йоркского университета. Пристроила меня туда директор нашего феллоушипа[44], сменившая на этом посту добряка Анандарангама. У всех нас, будущих специалистов, сложились с ней напряженные отношения, но в обаянии ей было не отказать. А ее матросский юмор и постоянные «факи» мирили меня со многими ее недостатками. Встретившийся ей случайно на конференции бывший наставник посетовал, что никак не может найти нового помощника в свою процветающую частную практику. Она тут же прорекламировала ему меня и прямо на месте выбила собеседование. Расплевавшись через два года и со Стю (так звали наставника), и с Нью-Йоркским университетом, и с частными практиками, я так и не смог определить, было ли это услугой с ее стороны.

Но тогда я был в восторге. Одна из лучших больниц страны, где умеют делать всё, а пробуют делать еще больше. На собеседовании я познакомился с будущим начальником Стю и его партнером Марком. Последний член этого триумвирата, Дэвид, в это время был в больнице, спасая на благо практики пациентов в реанимации. Я не был чужд тщеславия и на встречу со Стю шел, испытывая пиетет перед громким именем. Перед собеседованием пробежался по спискам публикаций потенциальных работодателей и был весьма впечатлен динозаврового размера следом Стю в анналах пульмонологии. Стю, сухонький мужчина лет шестидесяти пяти с удивительной привычкой заламывать руки, которую до встречи с ним я считал чертой исключительно еврейских бабушек, сетовал, что не запатентовал в свое время неинвазивную вентиляцию. Ругался он и на Германского с Пудлаком, давших крайне редкой легочной болезни свои имена и бессовестно не включивших его. Он много упоминал жуткие расходы, которые требуются для успешной практики, и жаловался на высокую арендную плату за помещения для нее. Позже я узнал, что помещение в высотном многоквартирном доме принадлежало его девяностолетнему бодрому папе. Как и сам дом и еще несколько многоквартирных домов в этом районе. Слушая разглагольствования Стю и с интересом наблюдая траекторию заламываемых рук, я не мог отделаться от ощущения, что на высокую зарплату рассчитывать не стоит, но очарование старого Нью-Йорка и самого Стю отрицать было нельзя.

Марк оказался крупным громким бородатым болтуном. Случайно выяснилось, что наши корни – из соседних местечек. Марк говорил. И говорил. А потом говорил еще. Он рассказал о практике, о больнице, о холодной войне, которую вел против другой практики. Рассказал об их подлостях и о своем благородстве. О происках врагов и о вероломстве мнимых друзей. Всё это было удивительно. Нельзя сказать, что я никогда не сталкивался с частными практиками. В ньюаркской больнице существовало несколько этнических группировок. Была нигерийская, индийская, пакистанская. Получив пациента одного из врачей группировки, приходилось просить о консультации по надуманному поводу всех остальных членов. Анемия, присутствующая у ста процентов пациентов в реанимации, вела к вызову гематолога и гастроэнтеролога. Больше всего я любил нигерийскую группировку. Мы прозвали их «Дримтим». Пятеро мужчин разных размеров и медицинских специальностей, собравшись на консилиум вокруг компьютера с данными пациентов, выглядели как баскетбольная команда во время тайм-аута. Марк же рассказывал о куда более сложной и запутанной политике и взаимоотношениях. Тем не менее мне всё это нравилось.

За полтора часа разговора с Марком я сказал слов двадцать и издал много сотен восхищенных междометий. После беседы меня отправили на экскурсию в больницу, которая находилась в двух кварталах. Там мы встретились с Дэвидом. Дэвид был моего возраста или немного постарше. Кучерявый, близорукий, носатый, он еще и немного картавил.

– Пойдем пить пиво, – предложил он.

Я тут же понял, что мы подружимся. Дэвид сразу подтвердил мои догадки: работать придется много, а платить будут мало. Но работа интересная, со Стю надо держать ухо востро, а Марк – отличный мужик и сердце у него в нужном месте.

Он рассказал смешную историю. Как и меня, Дэвида приняли на работу в июле сразу после окончания феллоушип. В начале сентября Стю, заламывая руки, сказал Дэвиду, что понимает, насколько свят неотвратимо приближающийся праздник, но все не могут получить выходной в один день, иначе практика вылетит в трубу. Дэвид не мог понять, о чем речь. День Труда – первый понедельник сентября – уже прошел, к тому же Дэвид не считал его таким уж святым, а до Колумбова дня было еще довольно далеко. Он сказал, что не планировал ничего праздновать до Дня благодарения в ноябре.

– Но как же Йом Кипур? – поразились Марк и Стю.

Так они и выяснили, что Дэвид не еврей, а помесь шотландцев, шведов и англичан, выкинутых на границу Теннеси и Западной Вирджинии. Это было редкостью для практики. Я посмеялся и осторожно осведомился о Марке.

– Он любит поговорить, правда? – спросил я.

– Я довольно давно перестал его слушать. Ты тоже научишься, – сказал Дэвид.

Через три месяца я уже сидел в небольшой комнатушке посреди блока интенсивной терапии и печатал дневники пациентов, а Марк что-то рассказывал. Не знаю о чем. Возможно, об арабо-израильском конфликте. Или о гнусности бойцов другой практики, которые уводили консультации из-под носа. А может, вспоминал свой недавний отпуск.

– Твоя жена, наверное, много разговаривает, – вдруг осведомился он. Я к тому времени уже научился включаться, услышав смену его интонаций.

– С чего ты это взял? – удивился я.

– Ты очень хорошо умеешь отключаться.

Я вежливо кивнул, не сказав ему, что болтун в нашей семье как раз я.

Июль – октябрь 2012

Это было очень приятное и интересное время. Я много работал, начинал в шесть тридцать утра, приезжая на велосипеде и лавируя между машинами в пробках. В больнице работало много удивительных и порой гротескных личностей. Многих из них звали так же Марк или Дэвид, что вносило путаницу в и без того немыслимый хаос. Марк, мой старший партнер, специализировался на лечении ортодоксальных евреев, одной из главных категорий пациентов этого респектабельного медучреждения. В этом была логика: Марк был одним из немногих, кто мог соперничать с ними в риторике. Но даже он нередко выходил из себя. Как-то раз, к своему восторгу, я услышал, как Марк кричал по телефону на раввина, который советовал ему продолжать давать антибиотики пациенту из своей общины. Ну, буквально еще пару дней.

– Ребе, я же не советую вам, что кошерно, а что нет. А вы не советуйте мне, когда начинать и заканчивать антибиотики! – орал свекольный от раздражения Марк.

В общем, он был неподражаем.

Марк составлял наше расписание. Именно его волевым решением я и начал свою карьеру в реанимации, сразу погрузившись в лечение десятка тяжелобольных пациентов.

Ребе и Броха

Он стал первым моим пациентом, воспарившим из подвала приемного отделения наверх в интенсивную терапию. Остальные пациенты перешли по наследству от Марка. В больнице я к тому времени проработал часов шесть, искал среди коллег попутчиков до своего офиса, кофемашины или туалета и совершенно не понимал, что меня ждет.

Когда он прибыл в блок интенсивной терапии, я обратил внимание на цианоз. Уровень насыщения кислородом его крови не определялся. Давления тоже было скорее меньше, чем больше. Зато частоты дыхательных движений и сердечных сокращений было хоть отбавляй. Рядом с бессильно поникшей головой лежала ермолка. Я начал осмотр нетипичным для обычного врача, но весьма естественным для интенсивной терапии образом – с интубации и постановки подключички[45]. После этих жизнеспасающих мероприятий я, выкинув все острые предметы, оставшиеся от установки венозного катетера, снял с него многочисленные стерильные покрывала для инвазивных процедур и, уважительно вернув кипу на место, пригляделся к моему первому пациенту повнимательней. Он был стар. Я бы даже сказал, невероятно стар. Я не помнил, чтобы в Ньюарке или Балтиморе мне попадались настолько пожилые на вид люди. Его жена материализовалась еще до окончания процедур и сообщила, что пациент – очень важный и известный раввин. Я сразу почувствовал себя уверенней, всё-таки высшие силы на нашей стороне, и спросил, как ее зовут. Узнав, что зовут ее Броха – именем, нежно любимым мной со времен зачитанного до дыр «Мальчика Мотла», – я проникся еще большей симпатией к этому семейству.

Дальнейший сбор анамнеза и осмотр выявили еще несколько особенностей. Например, огромную грыжу, которую остряки-резиденты, хорошо с Ребе знакомые по предыдущим визитам, давно уже прозвали Мини-ми. Порывшись в предыдущих записях и результатах КТ, я выяснил, что в этой грыже происходит солидная часть физиологических процессов органов брюшной полости, и испытал к ней серьезное уважение.

Высшие силы оправдали мои на них надежды, антибиотики и вазопрессоры сработали, и через несколько дней Ребе вернулся из медикаментозной и септической комы и задышал сам. Тут и выяснилось, что он абсолютно ничего не соображает. Я побежал к Брохе, которая к тому времени уже разбила лагерь в комнате ожидания, и спросил, всегда ли он такой или это злобный сепсис продолжает отравлять многоумный мозг. Оказалось, что всегда.

– Видимо, он бывший раввин, – вежливо предположил я.

– Нет, нет, он действующий раввин и очень уважаем общиной.

Далее посыпались имена членов общины, и я, весьма впечатленный, вернулся к постели больного. Похоже, раввины, как и члены американского Верховного суда, срока годности не имеют.

Он пробыл в интенсивной терапии около недели, и я отправил его в обычное отделение, подозревая, что мы еще встретимся. Сдуру я дал Брохе номер своего мобильного. Следующие несколько месяцев она звонила мне почти каждую субботу и начинала разговор словами: «Доктор, вы же понимаете, что это святой день, я могу пользоваться телефоном только в случае, если речь идет о спасении жизни». Обычно это были действительно серьезные проблемы – например, неприятная медсестра или резидент. Или постоянные попытки администрации больницы его поскорее выписать. Иногда – письмо из страховой компании, требующей какого-то ответа от доктора.

После перевода в нормальное отделение мне открылась еще одна особенность этого невероятного организма. Я навещал Ребе каждый день и не мог не заметить этого. Инфекционный процесс моего пациента начинался не с температуры, подъема лейкоцитов и прочих ожидаемых патофизиологических процессов, а с богохульства и ругани. В сбалансированном состоянии он был довольно веселым стариком, иногда шутил, хватал медсестер, когда те пытались его переодеть. В ответ на их возмущение он резонно спрашивал, почему то, что можно им, нельзя ему. Но вот очередная бактерия или дрожжа пробивалась через курс антибиотиков, и Ребе переставал быть похож на себя. Он кричал, ругался на идиш, иврите и английском, тряс бородой и пытался сломать койку. В эти моменты противостояния со всем миром он напоминал мне лейтенанта из «Форреста Гампа», привязанного к мачте во время шторма, потопившего весь креветочный флот. Многие слова из его лексикона заставляли краснеть всякое повидавших медсестер, а резиденты знали, что ругающийся Ребе – оправдание консультации инфекциониста и изменения курса антибиотиков.

Смерть Ребе

«Дураки умирают по пятницам». Почему-то у меня навсегда засело в голове название этого чтива из ларька в метро. Не уверен даже, что я эту книгу читал. Евреи-ортодоксы же предпочитают умирать вечером пятницы, аккурат накануне или в самом начале шаббата. Это их последняя дань уважения семье, которой теперь надо каким-то образом похоронить родственника до захода солнца, не пользуясь телефоном и не трогая денег. И обязательно нужен раввин.

Обычный шум, сопутствующий хаосу при остановке сердца и последовавших реанимационных мероприятиях в отделении интенсивной терапии прервался тишиной. Значит, всё. Никому больше не надо никуда бежать, тащить рентгеновский аппарат и ультразвук, смешивать капельницы. Дальше транспорт, бумажки, звонок лентяю-патологоанатому, который отпустит пациента в морг без вскрытия, и посмертный эпикриз.

Пациент был не мой, выяснять, что там случилось, мне совершенно не хотелось. Я пытался закончить все записи и сбежать домой, пока ходят лифты. После захода солнца в пятницу и в субботу часть и без того редких больничных лифтов начинала останавливаться на каждом этаже, чтобы еврейские руки не пачкались о нажатие кнопок. Поездка на лифте с 15 этажа в этот день занимает минут двадцать, а о спасении жизни, которая позволяет нарушить шаббат, речь идет не всегда. За два года работы я перечитал в лифтах «Анну Каренину» и наконец осилил «Войну и мир».

Вдруг свет в моем офисе померк, и в дверях появилась запыхавшаяся Броха. Она уже давно знала не только номер моего мобильного телефона, но и где меня найти в любой рабочий день. Стратегически заблокировав единственный выход из моего крохотного офиса, она выпалила на одном дыхании:

– Доктор, только что умер один из членов общины моего мужа. Срочно нужен раввин, но в синагоге никто не подходит к телефону, до нее двадцать минут на машине, но пользоваться машиной нельзя, а Ребе сейчас слишком болен, чтобы этим заниматься.

Ребе в тот момент шел «на вы» против очередной экзотической бактерии, вооружившись смертельно токсичным для обоих антибиотиком пятидесятых годов. Аналоги лекарства нового поколения уже неработали из-за сформировавшейся резистентности микроорганизмов, а в пятидесятые Ребе был здоров и с антибиотиками не сталкивался. Я оценил оптимизм этой женщины, собиравшейся привести одного тяжелобольного пациента для чтения Кадиша по умершему, но вынужден был согласиться, что ругающийся и буйствующий старик сейчас не лучшее, что можно предложить заливающимся слезами жене и детям покойного. Кого-то из молодежи снарядили в путь, и глубоко в ночи он привел более конформистского раввина.

У этой истории не могло быть счастливого конца. К сожалению, с самого начала было понятно, что в какой-то момент Ребе не справится с инфекциями и недостаточностями органов внутри и вовне грыжи. Но финал оказался в прямом смысле ураганным. Разрушительный ураган «Сэнди», о котором чуть позже, и последующее наводнение затопили основной и запасной генераторы больницы, стратегически расположенные в низине у реки. Ребе и многих других пациентов ураганом и отливом унесло в малознакомую с ним и его многими проблемами больницу подальше от стихии. Утром в ближайшую к урагану пятницу у него упало давление, вода с растворенной солью, влитая в уже изможденное долгой болезнью сердце, быстро отправилась в легкие, и в самом начале шаббата Ребе не стало.

«Сэнди»

Американский подход к «ураганам раз в тысячелетие», которые в последнее время происходят ежегодно, базируется на принципе: «Авось пронесет… Так, не пронесло, устроим всеобщую панику в следующий раз… Пронесло… Хм-м-м… В следующий раз расслабимся… Блин…» Ну и так далее.

В 2011 году на Нью-Йорк и окрестный Джерси-Шор шел ураган высшей категории «Ирэн». Друзья планировали свадьбу на бруклинской набережной Ист-Ривер аккурат в день «Ирэн», горожане начали паниковать. В городе появились забаррикадированные окна, мешки с песком; магазины опустели. В дорогущем гастрономе раскупили все непортящиеся продукты, включая какие-то очень редкие органические орехи с Гавайев по 38 долларов за полкило. CNN объяснил, что завтра за фунт картошки будут давать больше, а деньги потеряют цену, так как жизнь не будет стоить и фунта изюму. На улицах готовились делать прививки от тифа, а лошадей, возящих туристов по Центральному парку, ангажировали для перевозки угля. Предполагалось, что электричество исчезнет на многие месяцы.

Больница Нью-Йоркского университета, раскинувшая три корпуса вдоль набережной и без урагана буйного Ист-Ривер, эвакуировала всех пациентов, кроме пяти самых тяжелых. С ними остался Рон – очень интересная и по-своему замечательная личность. Он как раз проходил через сто седьмую фазу развода с поливанием грязью в желтой прессе, угрозами, пистолетами и прочими проявлениями супружеской любви, так что домой ему ехать совершенно не хотелось. Тем более с Роном в больнице остались несколько симпатичных медсестер.



По дороге к Нью-Йорку «Ирэн» ослабла с «урагана высшей категории» до «дождя с порывистым ветром», мы бегали по лужам и грустили о перенесенной свадьбе со всеми яствами, но ее, как и матчи турнира Большого шлема, сыграли уже на следующий день, хоть на бруклинских набережных и было много луж. CNN, пытаясь сделать хорошую мину, объяснил хорошо поставленным голосом ведущего, что нам повезло и слаженные действия горожан и пригорожан помогли отвести реальную угрозу от города. Все разошлись по домам, немного промокшие и довольные собой.

На страницу:
3 из 4