bannerbanner
Святая Русь. Полководец Дмитрий
Святая Русь. Полководец Дмитрий

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

– Никак, получилось?

– Получилось, дед. Надумал я и вовсе в купцы податься.

Лазута Егорыч отнесся к новому делу сына довольно спокойно. Не зря его в честь деда назвали. А вот Олеся взгрустнула: последний сокол из гнезда вылетает. Да и страховито по городам ездить. На Руси, почитай, никогда покоя не было.

Перед новой поездкой надела на шею сына гайтан[21] с шелковой ладанкой и истово перекрестила:

– Да храни тебя Пресвятая Богородица, сын мой любый!

Глава 8. Палашка

В конце Никольской слободы Переяславля притулилась к земле курная избенка Палашки Гулёны. Кличка укоренилась давненько, с тех пор, как бывший подручник Ярослава Всеволодовича, Агей Букан, прогнал Палашку из своих хором.

Весёлая, озорная Гулёна не опечалилась. Было ей в ту пору 28 лет, выглядела для мужиков видной притягательной жёнкой[22]. Правда, несколько месяцев ходила Палашка брюхатой, но когда бабка-повитуха приняла от неё девочку, игривая и похотливая Гулёна не засиживалась у родного чада и вновь принялась за разгульную жизнь. Она ублажала то молодых княжеских гридней, то пожилых купцов, а когда в неё и вовсе вселился зелёный змий, она стала ежедневной посетительницей кружечного двора и вконец опустилась. Бражники с гоготом волокли собутыльницу в сарай, уставленный пустыми винными бочками, и грубо потешались над пьяной жёнкой.

В юные и молодые годы, когда сочная и ядрёная девка с неистовством ласкала именитых людей, у неё постоянно водились богатые подарки и деньги.

Девочку выхаживала старая мамка Пистимея, но когда Палашка постарела и никакому мужику уже не стала угодна, то Гулёна оказалась почти нищей. Пистимея, привыкшая к Марийке, уже не спрашивала денег и кое-как изворачивалась, чтобы как-то прокормить подраставшую девочку.

Обычно весёлая, не задумывающаяся о жизни Палашка, потрёпанная и исхудавшая, стала часто ронять слёзы.

– Прости меня, доченька. Плохая я тебе мать. И свою жизнь загубила, и тебе счастья при такой матери, поди, не видать.

– Счастье не палка, в руки не возьмёшь, – тяжко вздохнув, молвила Пистимея.

– В храм пойду, грехи замаливать. Авось Бог и простит.

– Далеко грешнику до Царствия Небесного, – вновь вздохнула мамка. – Надо было допрежь о грехах своих думать.

– Ох, надо бы, Пистимея, – горестно покачивала головой Палашка. – И хоть бы чадо родить от князя. Сколь у меня их было! А то ведь от святотатца и изувера Агея Букана. Срам!

– А тебе-то отколь ведать? Ты ведь, прости господи, у кого токмо в постели не бывала. Тьфу!

– Плюй, серчай на меня, бабка Пистимея. Заслужила… Но я точно высчитала. День в день сходится… Да и глаза его сиреневые.

– Эко, нашла примету. Мало ли у людей глаз сиреневых.

– С кем спала, таких глаз не видела. Токмо у одного Букана.

– Да где тебе было разглядеть, коль очи свои непутевые всегда были винцом залиты. Не верю, что от святотатца, кой противу русича меч поднял и за поганых татар стоял. Не верю! Марийка наша от доброй христианской души. Нрав-то у неё мягкий и робкий, да и лицом, почитай, вся в тебя. Красной девицей будет. А то заладила: от Букана, от Букана. Не поминай мне больше этого изверга! Не зря его ростовцы живота лишили.

– Не буду, бабка Пистимея… Не буду.

Руки у Палашки мелко тряслись, и всё её нутро жаждало горькой.

– Страдаешь, беспутная.

– Страдаю, бабка. Пойду последний раз в питейную избу, а завтра, чуть свет, в храм. Вот те крест!

– Ох, чует моё сердце, добром жизнь твоя не кончится. Дьявол тебя полонил. Тьфу!

Марийки в этот час в избе не было: отослала её Пистимея на Плещеево озеро, дабы рыбки раздобыть.

Палашка же вернулась в избенку пьяней вина. Как переступила порог, так замертво и рухнула на земляной пол. Утром, опохмелившись капустным рассолом, хватаясь худенькой рукой за впалую грудь, глянула скорбными глазами на Пистимею и молвила:

– Даст Бог сил в храм сходить, а там и помирать буду. Чу, грудная жаба прихватывает. Отгуляла свое… А грехи мне свои не замолить. Права ты, Пистимея. «Далеко грешнику до Царствия Небесного». Бог долго ждёт, да больно бьёт. Такая уж судьба моя горькая.

– Да ты что, маменька? Не плачь, ради Христа! – метнулась к матери шестнадцатилетняя Марийка. – Вместе будем в церковь ходить. Бог тебя не оставит.

– Помолись за меня, доченька. У тебя душа чистая, непорочная.

– Помолюсь, маменька, непременно помолюсь.

– А мне уж недолго. Отгуляла Палашка-милашка.

Мать горько улыбнулась и, поочередно глянув на дочь и Пистимею, тихо молвила:

– На чердак бы мне взобраться.

– Да куда уж тебе, – махнула рукой бабка. – В чём душа держится. И чего тебе там, среди хлама понадобилось?

– На чердак! – непоколебимо повторила Палашка и, немощной рукой толкнув дверь, переступила порог и вышла в сени.

По крутой лесенке не шагала, а вползала. Сверху её подтягивала руками недоумевающая Марийка, а Пистимея, опершись обеими руками на клюку, сердито шамкала беззубым ртом:

– Спятила, неразумная. Бесы в башке-то от винного запоя.

Оказавшись на сумеречном чердаке, Палашка долго отдыхала, а затем, нетвердо ступая ногами, пошла к груде хлама.

– Подь сюда, доченька. Разметай всё, пока рогожу не увидишь.

– Да зачем, маменька?

– Разметай!

Когда Марийка раскидала по сторонам чердака, освещённым небольшим оконцем, старую утварь и прочий хлам, она и в самом деле увидела полуистлевшую рогожу, под коей что-то топырилось. Вскоре в трясущихся руках Палашки оказался небольшой темно-зелёный ларец, расписанный золотными узорами.

– Вот моя разлюбезная шкатулочка, – радостно заговорила Палашка. – Рогожа чуть живёхонька, а шкатулочка как новенькая, ничего-то ей не сделалось… Пойдём-ка к оконцу, доченька.

Палашка отстегнула медные застёжки ларца и подняла крышку. Страдальческие глаза её ожили.

– Зри, Марийка.

Марийка глазам своим не поверила.

– Да тут целое богатство, маменька!.. Откуда?!

Мать, довольная изумлением дочери, стала вытягивать из ларца драгоценные изделия: золотые серёжки со светлыми камушками, серебряное запястье, серебряные колты-подвески сканого серебра, золотую гривну весом в добрые полфунта и несколько золотых монет.

– Откуда? – вновь вопросила пораженная Марийка.

– То долгий сказ, доченька, и не каждому его поведаешь. Но тебе скажу, дабы о худом не думалось… Служила как-то в мамках у ростовского боярина Бориса Сутяги старушка Фетинья. Непростая старушка. Бог её особым даром наделил – недужных людей искусно пользовать[23]. Ещё девчушкой она мальчонку Бориску от верной погибели спасла, да так и осталась в его хоромах. Всем сердцем к нему прикипела и любила так, как иная мать своё дите не возлюбит. Борис-то Сутяга хоть и был великим скрягой, но Фетинью щедро отблагодарил. Старуха не раз его от смерти спасала и в тайных делах его была подручницей, но о них толком ничего не ведаю. Ларец-то с богатством боярин Сутяга года за три до своей кончины Фетинье подарил.

– А к тебе-то, маменька, как попал?

– Сама дивлюсь… Сказывала тебе, что старуха странная. Я в ту пору, прости, Господи, душу грешную, в сенных девках у купца Глеба Якурина оказалась. Купец-то хоть и в годах, но до девок был падок, ну и на меня польстился. Всё приговаривал: «Не грешит, кто в земле лежит». А Фетинья почему-то не поверила. И чего ей в голову втемяшилось? Будто умом тронулась после смерти своего благодетеля. Не верю, грит, что такой христолюбивый купец, как Глеб Якурин, забыв о своей супруге, с тобой шашни завёл. Не верю! Даже о заклад стала биться. Крепко поспорили. Привела я тайком Фетинью в купеческую опочивальню. Тот спал мёртвым сном. Старуха зачем-то меня за квасом послала, затем и сама тихонько удалилась. А на другой день мне ларец вручила. Диковинная старуха. Никакого греха не видела, а богатство своё отдала. С купцом же я недолго грешила: помер Глеб Митрофаныч через седмицу в одночасье. А ведь никогда не хварывал. Значит, так на роду ему было писано. А сей ларец мне Фетинья от чистого сердца подарила, сама же в монастырь сошла.

– Чего же ты, маменька, все последние годы нищенкой жила?

– А я, доченька, обет дала: богатство Фетиньи не трогать до тех пор, пока тебе шестнадцать лет не стукнет, пока беда на меня не навалится. А беда пришла – отворяй ворота. Косая-то[24] уж у порога стоит.

– Опять ты за своё, маменька. Тебе ведь ещё и пятидесяти нет.

– Не годы старят, а горе. Сердцем чую… И вот что я тебе скажу, доченька. Мамку Пистимею ты никогда не обижала и после моей кончины не обижай. Человек она добрый.

– Да ты что, маменька! Я такой ласковой бабушки никогда боле и не видела.

– Вот и добро, доченька, надеюсь на тебя… А богатство своё потихоньку расходуй и честь свою блюди, не уподобься мне, великой грешнице. Тогда пропадешь.

Марийка сняла через голову медный крестик на синем крученом гайтане, поцеловала, горячо и истово молвила:

– Клянусь тебе, маменька, никогда в грехе жить не стану. Одному мужу буду верна.

– Вот и разумница. Порадовала ты меня, доченька. А ларец-то покуда здесь припрячем. В избе пока нельзя. Чай, сама ведаешь, какие ко мне пройдохи наведываются. Им бы чего уворовать…

Палашка померла через седмицу, будто свеча истаяла. Загоревала Марийка, ходила по избе и двору как в воду опущенная. А тут одна беда не угасла, другая загорелась. На Акулину-гречишницу[25] ушла в мир иной и бабка Пистимея. За день до смерти она, как-то смущенно поглядев на Марийку, молвила:

– Не хотела сказывать, да предсмертную волю твоей матушки не могу преступать… Есть у тебя родимое пятнышко на левом плече с горошину.

– Есть, бабушка. Так что из этого?

– Ох, многое, девонька, – тяжело вздохнула Пистимея. – Родилась ты от страшного злодея Агея Букана, о коем наверняка наслышана. У него была такая же родинка на левом плече. Все полюбовницы его об этом ведают.

У Марийки ноги подкосились. Она не раз спрашивала мать о своём отце, но та почему-то отмалчивалась или отделывалась шуткой: дурная-де в девках была и часто во хмелю, разве всех мужиков упомнишь… И вот отыскался-таки «родной тятенька»! Добро, что ростовцы изверга живота лишили, но всё равно тяжко про такого родителя слушать. Уж лучше бы мать свою тайну в могилу унесла.

– Да ты не кручинься, девонька. Никто о том, опричь твоей матери, и не ведает. Выкинь из головы святотатца.

Но глаза умирающей Пистимеи были печальны: остается Марийка круглой сиротой. Не покинь её, Пресвятая Богородица!

Перед самой кончиной мамка дала Марийке совет:

– Собой ты лепая, пригожая, в мать. Позовут в сенные девки – не ходи. И купцы, и бояре на красных девок солощи. Им свои-то супружницы страсть надоели. Не ходи. Но и одной тебе в этой избе не прожить. Пригляди некорыстную, добрую женщину – и живите с Богом. Вдвоем-то всё повадней… А по матери долго не убивайся. Печаль не уморит, а с ног собьёт. И по мне не тужи. Кручинного поля не изъездишь. Приди в себя, доченька, осмотрись. Ты уж в девичьи лета вошла. Бог даст – доброго человека встретишь… И вот что ещё. Коль, не приведи господи, совсем худо будет, сходи к Синему камню. Приложись к нему трижды и душевно молви: «Помоги мне, батюшка, камень Синий. Помо…»

Пистимея не договорила и тихо преставилась.

Ласковое сердце Марийки никак не покидала грусть. Пистимея хоть и наказывала «долго не убиваться», но девушка вот уже третий месяц ходит к матери и бабушке на погост. Была Палагея хоть и «непутевая», но душой легкая и отзывчивая. Любила её Марийка и всё ей прощала: мать до смерти уже не переделать. Не зря в народе говорят: «Ангел помогает, а бес подстрекает», и бес этот оказался сильнее ангела. Ишь, как маменьку на худые дела толкнул. Она даже плохонького хозяйства не завела, жила одним днем. Ни огородом не занималась, ни живности на дворе не имела.

Кормовых запасов хватило Марийке только на неделю. Не осталось молодой хозяйке ни муки, ни гороху, ни репы, ни квасного сусла; покоились в тощей котоме с десяток луковиц, коими некогда закусывали забредавшие в избенку всякого рода пропойцы.

Полуголодная Марийка полезла было за ларцом на чердак, да спохватилась. Надо ли маменькин клад починать? Она-то его, почитай, с младых лет берегла, уж в какой нужде сидела, но не трогала… А чем тогда жить?

Призадумалась Марийка. Без работы ей никак не обойтись. Мамка Пистимея хоть и не советовала, но видит Бог, надо к кому-то в услуженье идти, иначе за суму берись. Но то – стыдобушка! Такая молодая – да христарадничать. Нет, уж лучше в служанки податься, чай, не все бояре на сенных девок кидаются.

Марийка стала перебирать в уме переяславских бояр. Их не так уж и много (город не столь и велик), каждый именитый человек на слуху. Но один – жесток и лют, за малейший недогляд самолично плетью стегает, другой – сквалыга, коих белый свет не видывал, слуг своих в чёрном теле держит, третий – великий прелюбодей… Нет, права мамка Пистимея, не стоит к боярам набиваться.

Как-то в избу забрел материн знакомец Гришка Малыга, пожилой рыжебородый мужичонка лет пятидесяти. Он частенько бывал у Палагеи, и Марийка хорошо ведала его судьбу, о коей он не раз с горечью рассказывал, потягивая из оловянной кружки брагу или пивко. Гришка пристрастился к зеленому змию давно, с тех пор, как погибли три его сына от татар, наказавших жителей Переяславля за восстание брата Невского, Андрея Ярославича. Сам же Гришка и его жена Авдотья спаслись: во время ордынского набега на город оба ходили в лес по грибы. Вернулись вечером в мёртвый город: татары не только спалили избы и терема, но и посекли саблями всех людей. Тяжелым было возрождение Переяславля…

За неделю, как Гришке явиться в Марийкину избу, запылала ярым огнем юго-западная часть города с Никольской и Рождественской слободами. Виноватым оказался один из кузнецов, кой вопреки строгим запретам, ночью доделывал в своей кузне срочный заказ; искры угодили на соломенную кровлю соседней избы (лето стояло сухое и жаркое), и та вмиг занялась огнем. А тут и ветер, как на грех, загулял. Два десятка изб как языком слизало. Гришка с Авдотьей успели коровенку и овец со двора на улицу выгнать.

Малыга забрёл к Палашке, дабы залить вином горе, ведая, что у собутыльницы может найтись сулейка[26] бражки, кою она нередко готовила из солода.

– Чего-то, Марийка, никого у тебя не вижу. Мать, поди, в питейную избу убрела. А бабка где?

Марийка залилась горючими слезами.

– Да ты что, дядя Гриша, аль не ведаешь? В могилках покоятся маменька и бабушка.

У Гришки глаза на лоб.

– Вот те на! Пришла беда – отворяй ворота. Вот жизть-то наша. Плюнуть да растереть. Подумай-ка… Ну и ну.

Гришка долго сокрушался, а затем поведал о своём горе:

– Погорельцами мы с Авдотьей стали, а деньжонок на нову избу – вошь на аркане да блоха на цепи. Не ведаем, куда и приткнуться.

– Так ко мне приходите, – без раздумий предложила Марийка. – Живите, сколь захотите. И мне с вами отрадней будет.

– Благодарствую, дочка, – тепло изронил Малыга. – Добрая у тебя душа.

Затем Гришка осмотрел заросший бурьяном огород и запустелый, скособочившийся двор, вздохнул.

– Не любила Палашка с хозяйством возиться. Всю жизнь мотыльком пропорхала. Ну, да я не без рук, и Авдотья у меня работящая. И огород поднимем, и дворишко поправим. С коровёнкой не пропадём.

Глава 9. Мелентий Коврига

Мелентий Коврига припозднился: возвращался с сенных угодий уже вечером, когда июльское солнце завалилось за позолоченный купол белокаменного Спасо-Преображенского собора. Не зря съездил: мужиков надо проверять да проверять. Чуть спуску дашь – и половины сена не соберешь. На тиуна[27] же ныне надёжа плохая. Другую неделю в избе отлеживается. Крепко-де занедужил. Гнать бы такого подручника взашей, но лучшего тиуна не сыщешь. Мужики его, как черт ладана, боятся. Прижимист, на расправу скор. Правда, нечист на руку, но где найдешь тиуна, кой бы вороватым не был. Каждый помаленьку крадет.

Когда-то Мелентий Коврига служил ростовскому князю Василько Константиновичу, но долго в Ростове Великом не задержался. Князь Василько не слишком жаловал Мелентия, кой в битвы старался не ходить, а если уж и участвовал в походах, то на врага, почитай, не кидался, стараясь в опасный момент попридержать коня. В Ростове его ближним другом стал боярин Борис Сутяга, кои оба сетовали на Василька Константиновича:

– Не любит нас князь. На ратных советах перед всей дружиной срамит. Не лихо-де воюем, меча из ножен не вынимаем. А того не разумеет, что мы не какие-то простые гридни, а бояре, коих надо беречь как зеницу ока.

– Вестимо, Мелентий Петрович. Не к лицу боярам под обух идти. На то молодые гридни есть да пешцы из мужичья.

После неожиданной кончины Бориса Сутяги на княжеском пиру, друзей у Ковриги в Ростове не осталось: другие бояре относились к Мелентию с прохладцей. Гордые, издавна известные своей вольностью и храбростью в сечах, «княжьи мужи» терпеть не могли трусоватых людей.

Неуютно чувствовал себя Мелентий Коврига в Ростове Великом, и он, после гибели Василька Константиновича на реке Сить, попросился на службу к переяславскому князю Ярославу Всеволодовичу. Тот, давний недруг ростовских князей, с большой охотой принял к себе Ковригу: глядишь, сгодится в каком-нибудь пакостном деле, а на разные мерзости Ярослав Всеволодович был всегда горазд. Не оставил он доброго имени у русичей. Вольготно жилось при нём Мелентию Ковриге. Но после кончины Ярослава Всеволодовича боярину пришлось перейти на службу к новому великому князю Андрею Ярославичу, кой занял владимирский стол.

Жизнь Ковриги заметно изменилась. Неугомонный, вспыльчивый и воинственный Андрей Ярославич никому не давал покоя: то устраивал на своём дворе ратные потехи, то проводил на реке Клязьме «ледовые побоища», да такие, что редкий раз возвращался в свои хоромы без синяков и шишек. А однажды разгоряченный Андрей Ярославич едва Мелентию голову мечом не рассек. Добро, шелом оказался крепким. Коврига от могучего удара аж с коня слетел, а князь знай зубы скалит: «Не забывай о щите, Мелентий. Привык в хоромах отсиживаться. Татарин – воин отменный, ни одной промашки не упустит. Зри в оба! Я тебя, Мелентий, когда на Орду пойду, в передовой полк поставлю. А ты, как я слышал, любишь к обозу жаться. Боле не спрячешься».

Коврига наливался злобой, но вслух перечить князю не отваживался. В хоромах же вставал к киоту и молил Господа, дабы Тот нещадно покарал зловредного князя. И Господь, казалось, услышал его молитвы. Когда Андрей Ярославич стал в открытую собирать на ордынцев дружины и пеших ополченцев, хитрый Коврига немешкотно помчал в Новгород к Александру Невскому. Мелентий уже ведал, что старший брат недоволен Андреем за его постоянные призывы к русским князьям ударить по Золотой Орде.

Невский хоть и встретил Мелентия хмуро, но осудил брата.

– Я всё ведаю, боярин. Я уже послал своих гонцов к Андрею, и ты возвращайся вспять. Коль успеешь, скажешь князю: «Не время поднимать Русь на татар. Нет пока у нас сил, дабы с Ордой управиться. Терпеть и ждать! Сокрушительный удар будет нанесен позже».

Мелентий в Переяславль не спешил, и добирался он столь долго, что прибыл в город лишь тогда, когда татары, разорив храмы и жилища, ушли далеко за пределы княжества. Коврига не слишком и пострадал: как предусмотрительный человек, ещё накануне своего отъезда в Новгород он зарыл ночью подле бани золотые и серебряные гривны и наиболее ценные пожитки[28], а жену и домочадцев заблаговременно спровадил в дальний лес, к бортнику. Новые хоромы возвёл Мелентий Коврига одним из первых. Умел богатеть да денежку грести. Супруге своей довольно говаривал: «И мышь в свою норку тащит корку».

После гибели войска Андрей Ярославич бежал в Швецию, и ярлык на великое княжение получил Александр Невский. Он, в отличие от брата, никогда ратных потех не устраивал, но к Мелентию относился прохладно, никогда о нём доброго слова не сказывал. Это Ковригу бесило, но затем боярин успокоился. Никуда не тормошит – и Бог с ним. Других-то бояр то в Галич пошлет, то в Новгород, то в Ростов Великий. Всё какие-то дела да сношения, по коим ездили самые преданные князю бояре. И пусть себе ездят, пока под разбойный кистень или татарскую саблю не угодят. Дороги-то дальние и опасные. А он, Мелентий Петрович, безмятежно в своих хоромах проживает да на ближних княжьих людей посмеивается. Эко удовольствие в худые времена (под ордынским ярмом) по городам шастать. И самому Невскому в теплых покоях не сидится. То в Сарай к хану укатит, то в далёкую Монголию к самому кагану[29]. Княжьи мужи не шибко-то и рады такой маетной жизни. Ну да каков игумен, такова и братия.

Возликовал Мелентий, когда изведал, что Невский, возвращаясь в очередной раз из Золотой Орды, скончался в монастыре волжского Городца. Да, чу, скончался от татарского зелья. Не мог простить ему хан Берке замятни против сборщиков дани Орды. Он же, Мелентий, как услышал, что Ростов Великий призвал к восстанию другие княжества, тотчас, забрав всё своё добро, в дальнюю вотчинную деревеньку укатил. Береженого Бог бережет, да и любой татарин скажет, что боярин Коврига худа против Орды не замышлял.

Оживился Мелентий, когда на переяславский стол уселся сын Невского, малолетний Дмитрий. В сей град и перебрался вновь Коврига: боярам самая вольготная жизнь при князе-младенце, никогда ещё они не пребывали в таком покое. Ни войн тебе, ни ратных потех. Добро, когда князь под стол пешком ходит.

Но время – не столб, на одном месте не стоит. Когда Дмитрию миновало 12 лет, привольная жизнь бояр круто изменилась. Князь собрал старшую дружину, в кою всегда входили все бояре, и не по годам твёрдо, по-взрослому заявил:

– Идём на Ливонию.

Мелентий рот разинул. Вот тебе и юнота! В лета не вошел, а уж за меч хватается. Ну да есть с кого пример брать, яблоко от яблони… Отец-то, Александр Ярославич, с отроческих лет начал о войне со свеями помышлять. А пять лет назад слух прошел, что Невский приказал князьям готовить в лесных урочищах тайные лесные дружины, а главной подручницей его стала ростовская княгиня Мария, коя указала ударить супротив басурман в вечевой колокол. И загуляла по городам и весям замятня!

Ныне, слава Богу, Ростово-Суздальская Русь угомонилась. Один молодой переяславский князек Дмитрий тормошится. Чу, опять на Ливонский орден надумал замахнуться. Ну и дурак! Куды уж ему с малой ратью на такую силищу? Кобыла с волком тягалась: один хвост да грива осталась. Не по зубам орешки. Чай, найдутся умные люди, кои юноту образумят…

Мелентий возвращался с покосов в Переяславль с десятком оружных послужильцев (исстари у каждого боярина своя дружина).

По Никольской слободе встречь шла молодая девушка. Шла от журавля[30] с коромыслом на правом плече – милолицая, гибкая, с пышной светло-русой косой, перевитой бирюзовой лентой; одета просто: холщовый сарафан, на ногах – поношенные чёботы[31] из грубой, необделанной телячьей кожи.

– Нет, ты глянь, братцы. Ступает, как лебёдушка, даже вода в бадейках не колышется. Лепая жёнка! – воскликнул один из послужильцев.

Мелентий (большой охотник женщин) вперил в девушку похотливый взгляд, вопросил:

– Чьих будешь?

Марийка остановилась (боярин!), подняла на Ковригу лучистые сиреневые глаза.

– А ничьих, добрый господин.

– Как это ничьих? – недоуменно хмыкнул Мелентий. – Такого не бывает.

– Сирота она, боярин, – признал девушку статный, крутоплечий послужилец с чёрной, окладистой бородой.

– А ты откуда ведаешь, Шибан?

– Да уж ведаю, – плутовато крякнул в увесистый кулак послужилец и пояснил: – Дочка Палашки Гулёны. Преставилась недавно. А мужа у Палашки никогда не было.

– Никак и ты с Палашкой баловался? – хихикнул Коврига.

– Грешен, боярин. Но то давненько было.

Мелентий ещё раз внимательно оглядел Марийку и загадочно молвил:

– Авось и помогу сиротинушке. А пока ступай.

Глава 10. Марийка и боярин

С новыми постояльцами жизнь Марийки пошла повеселей. Гришка Малыга хоть частенько и пропадал в питейной избе, но, когда был трезвым, с какой-то неуемной жадностью хватался за хозяйственные дела. У него поистине были золотые руки: первостатейный плотник, умелый кузнец, искусный печник, великолепный сапожник… Всё ладилось и спорилось у Гришки.

Марийка диву дивилась:

– Ну просто клад твой супруг, тётя Авдотья.

– Если бы не винцо, цены бы такому мужику не было, – поддакнула Авдотья и тяжело вздохнула. – Но винцо его погубит. Он ведь, бывает, по целой неделе из запоя не выходит, как будто черт его к зелью толкает. Беда!

– Добро ещё не буянит. Другие-то мужики, чуть хмель ударит, готовы всю избу разнести да ещё дерутся. Видела таких.

– Моего непутёвого Бог миловал. Знай, песни горланит, да так, что вся слобода слышит. Во хмелю он мухи не обидит. Проспится – и опять к бражникам.

– Да где он денег берёт, тетя Авдотья?

На страницу:
4 из 7