bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 17

Студентам зачастую сложно понять разницу между числами и цифрами. Числа – это абстрактные, «платонические» объекты, а цифры – их имена. Арабская цифра «4» и римская цифра «IV» – всего лишь разные имена для одной и той же вещи – числа 4. (Невозможно говорить о числе, так или иначе не назвав его; столь же невозможно говорить о Клинтоне, не прибегая к какому-либо отсылающему к нему слову или словам, но Клинтон – человек, а не слово, так же как и числа – в отличие от цифр, – не являются символами.) Вот действенный способ оценить важность отличия чисел от цифр; мы только что видели, что вовсе не будет удивительным обнаружить, что пришельцы используют те же числа, что и мы, но будет просто невероятно, если они используют те же цифры.

В Чрезвычайно огромном пространстве возможностей шансы на сходство двух независимо выбранных элементов Исчезающе малы, если на то нет причины. Для чисел причины есть (арифметика верна, а альтернативные арифметики – нет), для цифр – нет (символ «§» не хуже символа «5» может сыграть роль имени числа, идущего за числом 4).

Предположим, мы нашли инопланетян, которые подобно нам используют десятичную систему счисления для большинства повседневных расчетов, но обращаются к двоичной арифметике, когда ведут расчеты с помощью вспомогательных механических устройств (компьютеров). Нас не удивит, что программы их компьютеров (если предположить, что они изобрели компьютеры!) кодируются с помощью ноля и единицы: ведь у использования двоичной системы есть разумные технические основания, и хотя эти основания и нельзя назвать совершенно очевидными, к ним, вероятно, придет практически любой, кто размышляет над проблемой машинных вычислений. Чтобы оценить достоинства двоичной системы счисления, не нужно быть гением.

В целом мы ожидали бы, что инопланетяне открыли множество разнообразных способов, которыми предметы и обстоятельства могут быть верными. Если существует множество способов достичь цели и нет веских оснований предпочесть один из них другому, то наше удивление по поводу того, что они делают это так же, как и мы, будет пропорционально тому, сколькими известными нам способами можно осуществить конкретную операцию. Заметим, что даже в случае, когда речь идет о Чрезвычайно большом числе равноценных способов, подразумевается наличие субъективной оценки. Чтобы мы догадались, что тот или иной способ принадлежит к одной из этих Чрезвычайно обширных категорий, способы должны представляться одинаково эффективными, выполняющими функцию x. В ходе такого исследования мы неизбежно будем мыслить как функционалисты: невозможно даже просто перечислить варианты, не подразумевая понятия функции. (Теперь нам ясно, что даже наше сухое и сознательно формализированное описание Библиотеки Менделя содержит функциональные предпосылки; невозможно назвать нечто возможным геномом, если мы не понимаем под геномом то, что может выполнять определенную задачу в репродуктивной системе.)

Итак, оказывается, что существуют общие принципы практического мышления (в том числе более современный анализ эффективности затрат), повсеместно распространяющиеся на все формы жизни. Можно спорить о частных случаях, но не об общей применимости принципов. Следует ли объяснять такие характеристики, как зеркальная симметрия у движущихся существ или расположение рта спереди, в основном соображениями исторической случайности или практичности? Единственное, что следует обсуждать и исследовать, это их сравнительный вклад и то, в каком порядке этот вклад был сделан. (Вспомним, что в случае феномена QWERTY изначальный выбор был сделан по вполне веским техническим основаниям – просто обстоятельства, из‐за которых эти основания появились, давно исчезли.)

Конструкторскую работу – подъем груза в Пространстве Замысла – теперь можно описать как работу по поиску удачных решений «возникающих по ходу дела проблем». Некоторые проблемы неизбежны: они встают в любой экосистеме, при любых обстоятельствах и перед всеми видами. Дальнейшие сложности порождаются изначальными «попытками решений», предпринятыми различными видами, перед которыми встали эти проблемы первого порядка. Некоторые из этих дочерних проблем возникают из‐за других видов и организмов (которым тоже приходится как-то выживать), а другие – из‐за найденных конкретным видом решений его собственных проблем. Например, когда некто принимается (возможно, подбросив монетку) искать решения в определенной области, ему приходится решать проблему B вместо проблемы А; проблема B порождает новые проблемы p, q и r вместо следующих из А проблем x, y и z, и т. д. Должны ли мы таким образом персонифицировать вид и воспринимать его как существо, наделенное практическим разумом?169 С другой стороны, можно мыслить виды как совершенно лишенные разума и целеполагания сущности, приписав разумность самому процессу естественного отбора (может быть, в шутку представленному в образе Матери-Природы). Помните остроумное замечание Фрэнсиса Крика о том, что эволюция умнее вас? Или можно сознательно отвергнуть все эти яркие образы. Однако логика проведенного нами анализа в любом случае останется прежней.

Вот что лежит в основе нашей интуиции о том, что конструкторская работа является в некотором смысле интеллектуальным трудом. Мы можем обнаружить ее в иначе неподдающемся дешифровке типографическом пространстве изменяющихся геномов лишь если начнем приписывать ей причины. (В своих более ранних работах я охарактеризовал их как «блуждающие обоснования»170 – термин, который, по-видимому, вызвал у многих в остальном благожелательных читателей ужас или тошноту. Потерпите; вскоре я изложу свои соображения иначе, в более удобоваримой форме.)

Итак, Пейли был прав, утверждая не только то, что Замысел – чудо, требующее объяснения, но и то, что Замысел подразумевает Разумность. Единственное, что он упустил – и что высказал Дарвин, – это идея, что Разумность можно расчленить на столь малые и неразумные фрагменты, что никаким разумом их уже нельзя будет счесть, и что затем эти фрагменты можно рассеять в пространстве и времени, объединив в гигантскую сеть алгоритмических процессов. Дело должно быть сделано, но решение, что именно делается, по большей части отдано на откуп случаю, ибо случай помогает определить, какие проблемы (и их дочерние и «внучатые» проблемы) будет решать описанный механизм. Обнаружив любую решенную проблему, можно спросить: Кем или чем она решена? Где и когда? Было ли решение выработано «на месте», или в давние времена, или как-то позаимствовано (украдено) с иной ветви Древа? Если оно проявляет характерные особенности, которые могли бы возникнуть лишь в ходе решения дочерних проблем на некой, по-видимому, отдаленной ветви Древа, произрастающего в Пространстве Замысла, то, исключив чудо или случайность слишком маловероятную, чтобы в нее можно было поверить, следует сделать вывод о том, что произошло некое копирование, перенесшее законченный проект на новое место.

В Пространстве Замысла нет одной-единственной вершины, одной-единственной лестницы со ступенями определенной высоты, и мы не можем рассчитывать обнаружить шкалу, которая позволила бы сопоставить количества замысла, аккумулированные на различных ветвях развития. Из-за аберраций и отклонений различных «усвоенных методов», то, что в некотором смысле является одной и той же проблемой, может иметь как сложные, так и простые решения, требующие больших или меньших усилий. Существует известный анекдот о математике и физике (приложившем руку к изобретению компьютера) Джоне фон Неймане, знаменитом своей способностью молниеносно выполнять в уме сложнейшие вычисления. (Как множество знаменитых анекдотов, он известен во многих вариантах, и я выбрал тот, что лучше всего подходит для моих целей.) Однажды коллега подкинул ему задачку, у которой было два возможных решения: одно требовало трудоемких и сложных вычислений, а другое было простым и элегантным. У коллеги была теория: в подобной ситуации математики идут более трудоемким путем, тогда как физики (которые ленивее, но умнее) не торопясь обдумывают проблему и находят быстрое и простое решение. Какое решение найдет фон Нейман? Такие задачки всем известны: Два поезда, находящиеся на расстоянии 100 миль друг от друга, движутся навстречу друг другу по одному пути. Скорость одного – 30, а другого – 20 миль в час. Птица, летящая со скоростью 120 миль в час, летит от поезда A к поезду B (начав движение в тот момент, когда между ними еще 100 миль), затем разворачивается и летит обратно к приближающемуся поезду А и так далее, пока поезда не столкнутся. Какой путь проделает птица к моменту столкновения? «Двести сорок миль», – практически тут же ответил фон Нейман. «Черт подери, – ответил его коллега. – Я думал, ты пойдешь сложным путем». «Ой! – хлопнул себя по лбу фон Нейман. – Есть же простой путь!» (Намекну: сколько времени пройдет от начала движения до столкновения поездов?)

Появление глаз часто приводят в пример многократного решения одной проблемы, но глаза, выглядящие (и видящие) у разных видов практически одинаково, могут быть результатом разных «конструкторских проектов», из‐за сложностей, с которыми пришлось справляться в ходе их воплощения, потребовавших разного количества работы. А организмы, полностью лишенные глаз, с точки зрения Замысла не лучше и не хуже прочих; их виду просто не довелось столкнуться с необходимостью решать эту проблему. Именно из‐за такой переменчивости удачи в истории различных видов невозможно найти ту единственную архимедову точку опоры, которая позволила бы измерить глобальный прогресс. Прогресс ли это, если вам приходится лишний час работать, чтобы расплатиться с высококвалифицированным механиком, которого вы наняли для починки сломанной машины, которая слишком сложна, чтобы вы самостоятельно справились с ремонтом – как справлялись с ремонтом своего старого рыдвана? Кто ответит на этот вопрос? Некоторые виды попадают в западню такого пути в Пространстве Замысла, на котором в гонке вооружений меж конкурирующими проектами сложность порождает сложность (или по счастливой случайности ухитряются его найти – решайте сами). Другим может посчастливиться (или не посчастливиться – решайте сами) с самого начала набрести на сравнительно простое решение поставленных перед ними жизнью проблем, и, разобравшись с ними миллиард лет назад, они с тех пор не особенно заняты проектно-конструкторскими работами. Будучи сложными созданиями, мы, люди, склонны высоко ценить сложность, но это вполне может быть просто эстетическим предпочтением, характерным для таких видов, как наш; может быть, другие виды вполне довольны своей простотой.

3. Единство Пространства Замысла

Образование различных языков и происхождение различных видов, равно как доводы в пользу того, что те и другие развились постепенно, совпадают между собой весьма странным образом.

Чарлз Дарвин 171

Невозможно не заметить, что приводимые мною в этой главе примеры связаны, с одной стороны, с царством живых организмов или природы, а с другой – с артефактами человеческой культуры: книгами, решенными проблемами и триумфами инженерной мысли. Разумеется, это произошло не случайно, а в соответствии с замыслом. Такое решение было призвано расчистить пространство и подготовить боеприпасы для Основного Залпа: существует лишь одно Пространство Замысла, внутри которого все взаимосвязано. И вряд ли нужно добавлять, что, намеренно или случайно, научил нас этому именно Дарвин.

А теперь я хочу обратиться к уже сказанному, указывая на доводы в пользу сделанного заявления и дополнительные основания считать его верным, а также делая некоторые дальнейшие выводы. Я думаю, что сходство и целостность невероятно важны, но в следующих главах укажу также на некоторые значимые различия между рукотворными объектами в Пространстве Замысла и теми, что были созданы без помощи такой локально сконцентрированной дальновидной разумности, которую привносим в ситуацию мы, люди-творцы.

Мы с самого начала отметили, что Библиотека Менделя (в форме печатных книг, содержащих лишь буквы A, C, G, T) является частью Вавилонской библиотеки, но следует также отметить, что по меньшей мере очень большой раздел Вавилонской библиотеки (Какой именно? См. главу 15.), в свою очередь, содержится в Библиотеке Менделя, поскольку мы (наши геномы и геномы всех форм жизни, от которых зависит наше существование) содержимся в Библиотеке Менделя. Вавилонская библиотека описывает одну сторону нашего «расширенного фенотипа»172. Я имею в виду, что мы создаем (наряду с другими вещами) книги так же, как пауки ткут паутину, а бобры строят плотины. Невозможно оценить жизнеспособность генома паука, не приняв в расчет паутину, которая является частью обычного оснащения паука, и невозможно (теперь уже невозможно) оценить жизнеспособность наших геномов, не признав тот факт, что мы – вид, творящий культуру, значительная часть которой существует в форме книг. Мы не просто результат инженерно-конструкторской деятельности – мы сами инженеры-конструкторы, и все наши инженерно-конструкторские таланты и то, что создано в результате нашей инженерно-конструкторской деятельности, должно было без всякого чудесного вмешательства возникнуть в результате слепых, механических действий тех или иных дарвиновских механизмов. Сколько подъемных кранов, поднимающих подъемные краны, потребуется, чтобы пройти от ранних набросков видов прокариот к математическим выкладкам оксфордских профессоров? Вот вопрос, поставленный дарвиновским мышлением. Источник сопротивления – те, кто полагает, что где-то на дороге от прокариот к изысканнейшим сокровищам наших библиотек должны быть спрятаны некие лакуны, некие небесные крючья, случаи Особого Творения или чудеса какого-нибудь иного толка.

Может быть, и так – в оставшихся главах мы будем изучать этот вопрос с разных точек зрения. Но мы уже видели множество разнообразных значимых совпадений, случаи, когда одни и те же принципы, одни и те же стратегии анализа или рассуждения применимы к обеим областям исследования. И это – только начало.

Вспомним, например, что Дарвин первым прибегнул к особой форме исторического умозаключения. Как подчеркнул Стивен Джей Гулд173, именно несовершенства, забавные маленькие недостатки того, что могло бы показаться совершенным замыслом, являются самым сильным доводом в пользу исторического процесса наследования с изменением; именно они свидетельствуют о копировании, а не самостоятельном переизобретении рассматриваемого замысла. Теперь нам стало яснее, почему это – такой сильный довод. Шансы на то, что два независимых процесса приведут к одной и той же точке в Пространстве Замысла, Чрезвычайно малы, если только рассматриваемый элемент Замысла не является очевидным образом правильным, вынужденным ходом в Пространстве Замысла. Совершенство будет достигаться вновь и вновь – в особенности если оно очевидно. Именно уникальные версии практически абсолютного совершенства – неопровержимое доказательство копирования. В эволюционной теории такие черты называются гомологиями: это черты, сходные не из соображений функциональности, но из‐за копирования. Биолог Марк Ридли замечает: «Многие аргументы в пользу эволюции, которые зачастую кажутся независимыми друг от друга, относятся к общему виду аргументов от гомологии». И он формулирует самую суть таких аргументов:

Слуховые косточки млекопитающих – пример гомологии. Они гомологичны с некоторыми из челюстных костей рептилий. Слуховые косточки млекопитающих не обязаны были формироваться из тех же костей, что формируют челюсти у рептилий; но факт состоит в том, что сформировались они как раз из них… то, что у разных видов наблюдаются одни и те же гомологии – довод в пользу эволюции, ибо если бы эти виды создавались по отдельности, не было бы причин (курсив автора. — Д. Д.) для гомологического сходства174.

Именно так обстоит дело в биосфере, и то же самое происходит в сфере культуры – в случае плагиата, промышленного шпионажа и достойной всяческого уважения редактуры текстов.

А вот – любопытное историческое совпадение: пока Дарвин с боями прорывался к пониманию такого характерно дарвиновского способа построения умозаключения, некоторые из его товарищей-викторианцев в Англии и в особенности в Германии уже довели до совершенства ту же дерзкую, изобретательную стратегию исторического рассуждения в области палеографии или филологии. В этой книге я уже несколько раз ссылался на труды Платона, но уже то, что эти труды хоть в каком-то виде сохранились до наших дней, – «чудо». За прошедшие тысячелетия все тексты его диалогов были, по сути, утрачены. На заре эпохи Возрождения они появились в виде множества разрозненных, сомнительных, фрагментарных копий неведомо кем сделанных копий, и за этим последовало пять веков скрупулезного изучения, целью которого было «очистить текст» и установить надежную информационную связь с оригинальными источниками, то есть, разумеется, с записями, сделанными рукой самого Платона или рукой писца, которому Платон диктовал. Можно предположить, что оригиналы уже давно обратились в прах. (Сегодня известно несколько фрагментов папируса с текстами Платона, которые можно приблизительно датировать временем жизни Платона, но в исследовательской работе, о которой идет речь, они не сыграли важной роли, ибо были обнаружены лишь недавно.)

Перед учеными стояла обескураживающе сложная задача. В различных сохранившихся копиях (называемых «свидетельствами»), очевидно, было множество «искажений», и эти искажения или ошибки следовало идентифицировать, но существовало также множество загадочных – или будоражащих воображение – фрагментов сомнительной аутентичности, а уточнить что-либо у автора не представлялось возможным. Был ли надежный способ отличить подлинник от подделки? Искажения можно было более или менее классифицировать по степени их очевидности: 1) типографические ошибки, 2) грамматические ошибки, 3) нелепые или как-либо иначе сбивающие с толку выражения или 4) фрагменты, стилистически или по смыслу не похожие на остальные тексты Платона. Ко времени Дарвина филологи, всю свою профессиональную карьеру посвятившие воссозданию генеалогии этих свидетельств, не только разработали сложные и – для своих дней – строгие методы сопоставления текстов, но и сумели воссоздать целые генеалогические древа копий, снятых с других копий, и выяснить множество любопытных фактов об исторических обстоятельствах их появления, воспроизведения и, наконец, уничтожения. Анализируя паттерны повторяющихся и уникальных ошибок в существующих документах (тщательно сберегаемых пергаментных сокровищах Бодлианской библиотеки Оксфорда, книгохранилищ Парижа и Ватикана, Австрийской национальной библиотеки и множества других архивов), они смогли построить гипотезы о том, сколько вообще существовало разных копий одного и того же текста, когда и где примерно они могли быть сняты, и у каких свидетельств были сравнительно недавние общие протографы, а у каких – нет.

Иногда они делали выводы не менее дерзко, чем сам Дарвин: определенная группа ошибок в рукописях, неисправленных и воспроизводившихся во всех списках конкретной группы, почти наверняка возникла потому, что писец, записывавший текст под диктовку, произносил греческие слова не так, как тот, кто ему читал, и, следовательно неоднократно неверно идентифицировал конкретную фонему! Такие улики вместе со свидетельствами других источников по истории греческого языка могут даже позволить ученым установить, в каком именно монастыре, на каком именно греческом острове или горной вершине, в каком веке была сделана подобная ошибка – даже если сам созданный там и тогда пергамент уже давно подчинился Второму закону термодинамики и обратился в прах175.

Учился ли Дарвин чему-нибудь у филологов? Понимал ли кто-нибудь из филологов, что Дарвин заново изобрел один из их инструментов? Среди этих невероятно эрудированных исследователей древних текстов был сам Ницше, вместе с другими немецкими мыслителями захваченный вихрем дарвинизма, но, насколько мне известно, он нигде не говорил о родстве между методами Дарвина и своих коллег. Позднее сам Дарвин был поражен сходством своих аргументов с доводами филологов, изучающих генеалогию языков (а не, как в случае с исследователями трудов Платона, генеалогию конкретных текстов). В «Происхождении человека»176 он прямо указывал, что они также используют различие между гомологиями и аналогиями, которое могло бы появиться в результате параллельной эволюции: «Мы находим в различных языках поразительные гомологии, обусловленные общностью происхождения, а также аналогии, получившие начало вследствие сходного процесса формирования языков».

Несовершенства или ошибки являются лишь частными случаями множества признаков, которые громко – и очевидным образом – заявляют об общности истории. В случае конкретного инженерно-конструкторского проекта сформировавшиеся под действием случайности стратегии могут привести к сходному результату, а не к ошибке. Приведем пример: в 1988 году Отто Нойгебауеру, великому историку астрономии, отправили фотографию фрагмента греческого папируса со столбиками из нескольких чисел. Обратившийся к нему коллега, специалист по древним языкам, понятия не имел, что означает этот фрагмент, и спрашивал, не появятся ли у Нойгебауера какие-нибудь догадки. Восьмидесятидевятилетний ученый строка за строкой пересчитал разницу между числами, определил их максимум и минимум и сделал вывод, что этот папирус должен представлять собой перевод фрагмента «столбца G» клинописной таблички с вавилонской «системой B» вычисления лунных эфемерид! (Подобно «Морскому альманаху», эфемериды – таблица, позволяющая определять положение небесного тела в каждый момент конкретного периода времени.) Как Нойгебауер мог сделать этот вывод, достойный Шерлока Холмса? Элементарно: в древнегреческом тексте (последовательности шестидесятеричных, а не десятичных, чисел) он узнал часть (столбец G) в высшей степени точного расчета положения Луны, проведенного вавилонянами. Существует множество разных способов вычисления эфемерид, и Нойгебауер знал, что любой, кто вычисляет их самостоятельно, используя свою собственную систему, не получит в точности тех же чисел, которые даст другой расчет (хотя результаты могут быть схожи). Вавилонская «система B» превосходна, а потому это решение вместе со всеми его мельчайшими деталями было с благодарностью сохранено в переводе177.

Нойгебауер был великим ученым, но, идя по его стопам, вы, вероятно, сможете проявить сходное мастерство дедукции. Предположим, что вам прислали фотокопию приведенного ниже текста и задали те же вопросы: Что это значит? Откуда бы это могло быть?

Прежде чем читать дальше, попробуйте на них ответить. Вероятно, вы сможете догадаться, даже если не умеете читать немецкий готический шрифт – и даже если не знаете немецкого! Посмотрите еще раз повнимательней. Видите? Впечатляющий трюк! Пусть у Нойгебауера был его столбец G, но ведь и вы быстро определили, не правда ли, что этот фрагмент – часть перевода на немецкий нескольких строк из елизаветинской трагедии (а точнее, из «Юлия Цезаря»: акт III, сцена 2, 79–80)? Стоит только задуматься, и вы поймете, что двух мнений тут быть не может! Шансы на то, что именно эта последовательность букв немецкого алфавита будет выстроена в каких-либо иных обстоятельствах, Чрезвычайно малы. Почему? Что конкретно отличает этот набор символов от любого другого?


Ил. 10


Николас Хамфри178 заостряет проблему, предлагая принять более радикальное решение: если бы вы были вынуждены «предать забвению» один из следующих шедевров, то что бы вы выбрали – «Математические начала натуральной философии» Ньютона, «Кентерберийские рассказы» Чосера, «Дона Жуана» Моцарта или Эйфелеву башню? «Если бы пришлось выбирать», – отвечает Хамфри, —

…я бы не колебался: «Математическим началам» придется исчезнуть. Почему? Потому что среди этих произведений книга Ньютона – единственная, которую можно заменить. Все просто: если бы ее не написал Ньютон, это сделал бы кто-нибудь другой – и, вероятно, примерно в те же годы… «Математические начала» – величественный памятник человеческого разума, а Эйфелева башня – сравнительно скромный триумф инженерного искусства эпохи романтизма; однако факт остается фактом – Эйфель действовал по-своему, тогда как Ньютон просто следовал божественному замыслу.

Широко известно, что Ньютон и Лейбниц оспаривали друг у друга лавры первооткрывателя математического анализа, и легко представить, как Ньютон спорит с каким-нибудь из своих современников о том, кто первый открыл законы тяготения. Но если бы, к примеру, Шекспир не родился на свет, никто б не написал его пьес и стихов. «В лекции „Две культуры“ Ч. П. Сноу превозносит великие научные открытия, говоря о „Шекспире от науки“. Но в одном он в корне заблуждается. Шекспировские пьесы были пьесами Шекспира и ничьими больше. Напротив, научные открытия в конечном счете никому конкретно не принадлежат»179. На интуитивном уровне подразумевается различие между открытием и творением, но теперь мы можем понять суть этого различия лучше. С одной стороны, есть инженерно-конструкторский проект, цель которого с помощью лучшего – или вынужденного – хода из доступных (по крайней мере, ретроспективно) достичь исключительной, привилегированной точки в Пространстве Замысла, добраться до которой можно разными путями и из разных мест; с другой стороны, есть проект, совершенство которого гораздо больше зависит от использования (и развития) множества исторических случайностей, формирующих траекторию его создания – траекторию, которая даже приблизительно не описывается рекламным слоганом: путешествие куда важнее прибытия.

На страницу:
14 из 17