Полная версия
Родом из шестидесятых
Но и мужики не блистали счастливой семейной жизнью. Набившийся мне в приятели начальник отдела Игорек, одутловатый, с бегающими глазами, ныл под ухом:
– Спрашиваешь, почему ссоры? Мне сорок – возраст, ой как, дает о себе знать, был разведен, и снова разводиться? Хочу преданную, чтобы за мной куда угодно.
Его жена уходит от него с ребенком, потому что он, по его словам, пропадал у больной матери.
Мы с ним часто бродили после обеда в Кремлевском саду. Рассуждали о любви.
– Есть у меня одна…
И он замолк, испугавшись чего-то.
Он осторожен, опасается раньше положенного идти обедать. Ест по пословице: завтрак съешь сам… Не берет первое, чтобы отечности не было, в общем, чувствует возраст, когда уже понимают меру.
Все вокруг меня – в сущности одинокие или зацикленные на семейных несчастьях, любви и измене. Мне становилось легче в этом другом мире, где каждый занят своими заботами, и не знает ничего о моих переживаниях, и я им не нужен. Ощущение моего одиночества с другими одиночествами как-то скрашивает существование.
Биографии моих сослуживцев были почти одинаковыми. Все из благонадежного трудового народа, потомки оторванных от земли выходцев из деревень и сел, пославших детей учиться в город, чтобы те не стали такими же неудачниками, как они сами. Вот дети и выросли отщепенцами деревни, новыми городскими людьми, живущие в "хрущобах", «образованцами», еще не укрепившимися в культуре.
Никто еще не знал, что это тяготящее существование не окончится с обрушением системы в бездну хаоса. По мнению моих приятелей, народу был нанесен большевиками невосполнимый урон, закрыв ему мировую культуру и «опустив» до примитивного опрощения убеждений. Пришедшая из лагерей армия реабилитированных пополнила озлобленных людей.
У меня все же есть свойство писателя – жалеть одиноких, несчастных в любви, чьи судьбы, известно, ничем не кончатся. Таких, как Лида, Лиля. И не любить уверенных, убежденных в своей конечной правоте, как Лариса или Лидия Дмитриевна…
Вошел старик – эксперт.
– У вас душно так. Фуу…
И помахал папкой перед лицом.
____
Собрались в кабинете шефа на совещание. Шеф, массивный и солидный, в хорошо сидящем костюме, слишком озабоченный, чтобы терпеть легкомысленное отношение, сурово говорил:
– Мы своей работой должны выражать недоверие, поймите. А сами неаккуратны в работе, грубы в письмах, недоделки оборачиваются бюрократической перепиской, нужна полная загрузка себя, и не перекладывать своего дела (мол, не могу решить) на руководителя. Меня настораживает, когда с какой-нибудь базы звонят: «Пришлите эксперта Иванова, никакого другого». Снюхались? А вот когда в актах экспертиз пишут: "в результате небрежной носки" – обидно покупателю.
Обсуждали претензии румынских экспертов. Они в своих мебельных проспектах объявили: "Просим советских граждан покупать нашу мебель с доставкой к месту". И перевели свои цены на советские рубли. Оказалось – сервант стоит 24 рубля, а у нас – 280. Посыпались заявки покупателей. Но стали задерживать. Внешнеторговое объединение разослало письма: для покупки румынской мебели обращаться в наши валютные магазины. Это – как с английскими лакированными туфлями.
Обсуждали методику контроля за забоем животных в стране. Это начиналась позже нашумевшая история, когда в рязанской и других областях поголовно забивали домашних животных.
Прохоровна была встревожена.
– Забивают даже худых, третий сорт. Что делать?
Молодой эксперт из региона сказал:
– Всех коров свели. А у нас грудной ребенок. Жена прямо ревет, не знает, что делать. Я к директору колхоза: "У вас же молочная ферма, дай для ребенка". А он: "Не могу, план надо выполнять по мясу. Выкручиваемся. Сухое молоко достали.
– Что делать? – строго, с натугой сказал шеф. – Подходить строго. Ведь мы нейтральная организация, зачем нам шишки нужны?
Эксперт по домашнему скоту сипло сказал:
– Там обязательства на себя брали.
– Вы эти идеи бросьте. Что там за установку дают? Немедленно созвонитесь и разъясните. Нечего прикрывать тех, кто виноват в сплошном забое.
– Это государственная программа, – сказала Прохоровна. – Требование выполнить план по мясу. Вот на местах и выполняют план любой ценой.
Все замолчали.
Шеф проворчал:
– Преувеличиваете трудности, как всегда.
После совещания Прохоровна осторожно вытирала платком заплаканные глаза.
– Если хорошо сделаешь, скажут: партбюро поработало, если плохо: это Прохоровне поручили, а она подвела.
Она вытерла глаза.
– От Сталина осталась – безответственность. А-а, мол, много ли мне надо. Предложи начальству, сверху до низу, свое – так они выбросят, и по своему. А как надо? Предложил? Пожалуйста, делай. Но ответишь, если плохо. Вот как надо.
____
Меня назначили редактором стенгазеты. Это была отдушина, я мог хоть что-то делать свободно, упражняться в исследовании крошечного участка системы, выпавшего из цензуры, – одного «гадючника», то бишь коллектива. Само собой придумался сквозной сюжет – бог Меркурий обходит отделы и филиалы Управления. Выбирал смешные цитаты-афоризмы из объяснительных записок, актов экспертиз: "Оцените мою шубу, ее только что украли", "Рукава вшиты в зад", "Дыра цвета и запаха не имеет", "Рубашка оказалась брачной", "Эксперту предъявлена подмоченная литература"… Даже высказывания кадровика, например: "Смотрел кино: такая порнография – чуть не уснул!" Писал сатирические заметки, "дружеские" эпиграммы, И удивлялся, что пишу не на свои темы, и получается. Это оттого, что, как сын среды, писал для среды, которую это интересует, задевает. Там есть мое отношение, часть существа, изнутри.
Скоро должен был быть смотр стенгазет министерства. Я сомневался: сделай газету конкретной, объективной, страстной, – и скажут: что-то ты… того… убрать бы… Как в газете к 8 марта, когда члены партбюро крутили носами: "Голая женщина у вас там… чужие нравы". Особенно начинают тупеть, когда в газете много юмора – нет ли там намека на тех, выше? Привыкли читать передовицы газет. Я старался все писать сам, чтобы избегать словесных шаблонов, и для яркости привлек чудесного художника из министерства.
Мои друзья бы поиздевались моими упражнениями в стенгазете – я неожиданно увлекся сатирическим взглядом бога торговли Меркурия, обозревающего наше экспертное хозяйство. Писал юмористические заметки с какой-то веселой усмешкой, от желания надерзить. Даже заметку «Как я был экспертом» писал с ликованием – как будут читать. Тогда еще не совсем понимал выражение А. Блока: «Обычная жизнь – это лишь сплетня о жизни», и нужно переключение из личного переживания в историческую глубину.
____
В курилке Ирина, затянувшись, хмурится.
– Хороша твоя Прохоровна! Строит из себя аристократку. И откуда это у нее? Ее, ведь, Геня-коротышка воспитал. Он ей очень много дал – все ее лучшее от него. Сам он интересный и остроумный.
– Не знаю, – колебался я, глядя на ее полные губы и на что-то волнующее голое у выреза мохеровой кофты. – Вижу ее недостатки, иногда стыдновато – строит из себя девочку. Но ко мне хорошо относится, и я к ней тоже. При ней меня тянет на юмор, и состояние такое…
Она тушит папиросу.
– Ну и мальчик ты!
Ее, видимо, тянуло ко мне, и меня к ней тоже. Она рассказывала:
– Я раньше отпрашивалась у Прохоровны. Она все время: «Вы где ходите?» А теперь ухожу, когда надо, и ничего не говорю. Они все такие – чуть поддашься, сядут на голову. Тут – или она, или я.
Она помолчала.
– Я иногда говорю грубо. Люди, которые не по мне, для меня не существуют. Не умею скрывать своей неприязни. Раньше была чистенькой, как, вот, Лиличка, стеснялась. А потом как-то все изменилось. С женщинами не могу разговаривать. И правильно мужчины делают, что не уважают баб. И не надо их уважать.
Что я любил в ней? Естественно, тип независимой прямой женщины. И в ней было нечто, что отвергало нашу надрывную жизнь.
Когда все с нетерпением уходят с работы, мы с Ириной как бы собирая документы, задерживаемся. Она чем-то похожа на Ольгу Ивинскую, жену Пастернака, я видел ее на его людных запретных похоронах.
Отбросив книгу, она в смущении говорит:
– Читаю дневники Веры Инбер: «Уф! Сегодня сочинила самую трудную строку. Была там-то. Очень интересно!» Этот маленький женский восторг, стиль обыкновенной старушки, осознающей себя живым классиком, так как ей в годы культа внушили, что она классик.
Муж у Ирины в ЦК комсомола. Она хмурилась.
– Ненавижу этот ЦК комсомола. Здание его модерновое, диваны, скоростные лифты. Сидят и пишут: вкалывайте, давай бетон по две смены, романтика… Захребетники в шикарных условиях. Один из приятелей мужа побывал в Америке, прибарахлился, а потом в книжке облил страну помоями. Я понимаю – они нас, мы их. Но зачем орать, что они лживы, а правда за нами? Что порядок и модерн в отелях стандартизован и однообразен, лишает индивидуальности.
Она шептала мне:
– Смотрю на твою голову с милым затылком, и радуюсь, что ты есть.
Я не знал, что сказать.
– Нестриженым.
5
С тех пор наши с Катей отношения изменились. Я словно запер дверцу в детскую беззащитную чистоту, боялся боли и не признавался в этом даже себе. Так безопаснее. Но ревность и ощущение, что меня не любят, мешали моей горькой любви к жене. И был постоянный страх потерять ее.
Я ушел в себя, читал и пытался что-то писать, искал себя, хотя не понимал, что это такое, только смутно чувствовал какие-то отлитые в типы смыслы моей жизни.
Я не считал себя бесталанным. Но нужно ли учиться писать, чтобы на выходе оставался непонятым смысл существования? Наверно, мог бы, как Костя Графов, но писать о том, что видел, просто отражать реальность было не интересно. Все казалось повторяющимся, и потому скучно, даже постыло, не было энергии продолжать начатое, ибо не умел осмыслить увиденное, и это осмысление продолжается всю жизнь. Хотя Лесков "списывал живые лица", передавал действительные истории, и вошел в литературу интересным писателем. Но мне нужно было отойти от нашего застоя, воспарить воображением – и оттуда четко увидеть полный ландшафт действительности, ощутить смысл. То есть, когда изображаешь не то, что есть, а свой взгляд на него. Моя изначальная чистота, исцеляющие побуждения как бы вырываются из решеток клетки существования, где томилась в вынужденной покорности обстоятельствам. Тогда я не тот внешний, за кого себя выдаю.
Однако я не понимал, почему скатываюсь в чужие строчки, и отравляла мысль о бездарности. Писал рассказы, ощущая лишь красоту, например, озера Байкал, и совершенно не понимал, что литература – это не только личное отношение к материалу, а его глубинное осмысление – до осознания смысла трагического развития самого человечества. Получалось писать фельетоны (в моих генах странное расположение к сатире). Я их печатал в журнале "Книжное обозрение". Но высмеивание могло плохо кончиться – сразу загребут вместе с рукописями. И потухало воображение.
Достоевский в "Записках из мертвого дома", на фоне нечеловеческого существования людей, изображал арестантов – разбойника Орлова с железной волей, и т. п. Ему давало силу писать нечто жгучее в глубине его натуры – страшное любопытство понять русский характер, себя и эпоху. Вернее, наслаждение открывать свое отношение к среде, а не изображать то бескрылое, что есть. Все, по сути, у него написано на эту тему. У меня же не достает страсти, то ли от недостатка воздуха, то ли подлинного образования.
Откуда во мне отсутствие энергии? Это зависит от желания возжечь в себе нечто окрыляющее, любовь к тому, чем и не жил. Но я не любил мою серую жизнь чиновника, да и люди не вдохновляли. Оставалось только удовольствие находить слова, точные моему душевному настрою, – это все, что привлекает в писании. И слова находятся тем быстрее и органичнее, чем сильнее переживание опыта.
____
Как-то мы смотрели в кинотеатре фильм «Старшая сестра». Когда одна из сестер ходила с любимым по холодным улицам – некуда приткнуться, жена заплакала.
Я представил ее первую любовь, как после школы ходила по холодным улицам, обнимаясь со своим любимым, декламировала из «Войны и мира» Наташу Ростову. Воображал ее с парнем, наклоняющимся над ней.
И было больно. Неужели бывает и с другими, как у меня? Сколько случаев, когда добиваются замужней женщины, и живут счастливо? А если жена в темноте по ошибке переспит с другим парнем? А если ее изнасилуют? Моя ситуация такая же? Или ревность – из неумения отличать прошлое от настоящего? Воображение делает прошлое настоящим. Или какой-то бешеный эгоизм?
Наверно, ее школьные подруги знают всю подноготную о ее любви и отношениях с тем парнем (или матерым мужиком?). Но я никогда не смог бы заговорить с ними об этом.
Я страдал оттого, что так устроена жизнь – делает больно, когда на невинность обрушивается грубее колесо реальности.
Почему так? Я пришел к мысли, что любовь и секс не зависят от отдельного человека, это что-то в природе, движущее мироздание. Всемирное движущее начало. Человек, все живое только используют этот инструмент для своего продления. И воспринимает как трагедию, когда возникает какой-то дефект в этом инструменте.
Вспомнил стихотворение:
Да мыслимо ли исправлять миры?Какая мука у звезды сверхновой,Когда поля вопят, летя во взрыв,Чтоб стихнуть в бездне пылью одинокой?
Вскоре мы узнали, что Катя беременна. И уйти я точно уже не мог.
***
Пришла телеграмма от моей мамы: "Встречай".
Я позвонил. Услышал отца. С мимикрией забитого человечка, он порывался говорить на "вы": "Живем, хлеб жуем, манку посеял – собирать некому". Взял у него трубку брат Витя: "Приезжай, походим. Я кандидат в мастера по штанге, начальник БРИЗа. Встречай маму".
Наговорил на 11 рублей.
Не видел ее десять лет. Правда, они писали письма. Мама – простые и чистые, с перечислениями дел, заработков, малограмотные, но удивительно "материнские". Милы были ее фразы, и мы похохатывали. В письмах же отца – сплошное выпендривание, с концовкой: "Целую много раз, еще бы раз, да далеко от вас".
В аэропорту маялся у панорамного окна-стены, глядя на прилетающие самолеты.
Взлетел самолет справа, сигарой вошел в воду дали, оставляя тающий дымок. Смотрел на просторы аэродрома, под самолетами возню машин и людей в высоких фуражках с крылышками вразлет, с озабоченным видом, не глядящих на нас. Вспоминал детство, и хотелось плакать.
Рядом стоял старик, попахивающий водкой:
– Гляди, как щука в воду – ушел. А? Я сюда из Домодедова езжу. Пива выпить, погулять. Тут в детстве грибы собирал. Лес был рядом, а теперь – эвон, у горизонта. Выкорчевали. Да-а, миллионы пошли сюда.
Ночь. На открытой площадке до горизонта – цепочки синих и красных огоньков. Рев самолетов нарастает до невозможной громкости.
Я хотел спрятаться – так она похожа на нашу толстую соседку тетку Ленку, мелко завитая, со слегка раскосыми глазами. Ее товарки из рейса бесцветные, одна с ярко накрашенными губами запричитала:
– Ой, худой же ты, у матери твоей, как увидела, аж сердце екнуло.
Мама поставила чемоданы.
– А ты похож на отца – до чего худой. Отец послал проверить, как живешь. В случае чего, всех разнесет у вас, сказал.
Я взял ее чемоданы, неподъемные.
– Это вы все – на себе? – стало больно за нее.
– Рыбка копченая для вас, гостинцы.
По дороге она рассказывала об отце, о брате Витьке. Он строится, купил две тонны цементу, десять тыщ штук кирпича. Только стен нет. А как же! Хочет своим домом зажить, ни от кого не зависеть. Мы тоже хотим ближе к вам поселиться, где-нибудь в селе с речкой. Отец хочет на север завербоваться, чтобы пенсия была больше, да я против: ну его! На наш век хватит. Сейчас на деньги не смотрим. Купили по пальту, китайскому, все прочее. Правда, едим мало, не хочется. Ни мяса, ни рыбы. Старость, наверно. Пьем, правда, много, воды.
Доперлись с чемоданами до дому. Катя оглядывала мою мать с огромным любопытством.
Потом сидели, ели мамину красную рыбу, и вспоминали, до сумерек. Как на Дальнем Востоке жили, как горбушу таскали из моря, и сельдь – косяком шла и военные ловили, и про соседей, что нашу горбушу на стене сушеную забрали.
– Ой, рыбы было, и корюшки всякой!
И про черненького поросенка Малютку, что с кошкой играл, и просился всегда только наружу. И про учительницу Орлову, что меня любила, жаль, что не взрослый, вышла бы замуж (я, помню, во втором классе ее любил, как женщину – она мне снилась, почему-то в крови). И о пионерлагере в Нельме, как я на катере плыл, хвастался, а сам побелел в открытом море, и как с дружком моим дрались: «У, пош рыжий!» «А ты клыкаштый!»…
Вспоминала, как переезжали в городок Совгавань, плыли на катере, бабушка с горшком в воду упала, ее вытащили баграми – она держит воду во рту, глаза выпученные. Потом она: «Вода-то солоная». Она всех вынянчила. "Правда, я все делала по дому. Она и не знала, что такое полы мыть. Я с детства полы мыла".
Она говорила ровным голосом.
– Да-а, молодые были глупые – уехали в Сибирь, в Канске лучше всех жили, а потом уехали, в голод, на Кавказ, яблочек захотелось. Свету бы, сестру твою, не потеряли. Отец ее любил очень. У нее же корь была, а простудили – оглохла совсем. А врачи от скарлатины лечили. Воспаление легких с двух сторон. Он чуть не убил врачей, все прогоняли его, а он возвращался. Да, если бы сейчас, вылечили бы, осталась бы жива-здорова.
Мне виделась моя сестричка, в печальном тумане.
– Отец много крови попортил. Не было никакого контроля – избаловался. Бабник был страсть. На Кавказе – ели черемшу. Я орешков чинарей насбирала – послала его в Орджоникидзе продавать. А он пустой пришел: «Купил мешок картошки, хлеба, того-то, а меня с машины сбросили». Я ему: «Ах ты! Врешь все, где деньги дел?» Даа… А потом в Хадыжах спутался с кем-то. мне твой брат Витя все рассказал. Я завербовалась, хотела уехать, вас забрать. А он сдрейфил и – вымаливать прощения. Ну, в конце концов, плюнула – куда я с детьми? Все хотела разводиться, а сейчас незачем. Теперь он изменился – часто плачет, вспоминает старое, свои несправедливости. Меня теперь боится. Не люблю я, когда выпивший приходит – ты чего, говорю, отойди. А он: «Я ж ничего, не дерусь, мамка, не серчай».
Катя торжествующе смотрела на меня. Я вспоминал, как отец порол меня, зажав голову между ногами, и его ласковые руки убийцы.
– Да, хвастун он порядочный. Страсть любит объяснять, поучать – хлебом не корми. А ты отца страшился. Конечно, когда здоровый дядька бросается на маленького. А он еще смеется, старикан.
Мы с Катей уложили ее спать. Она уснула.
Катя смотрела на меня по-новому, загадочно. Наверно, я предстал перед ней в истинном свете.
У меня ушло видение соседки тетки Ленки, и саднила какая-то глубочайшая грусть. Катя вздохнула.
– А у нее глаза умные.
Я вспоминал детство. Оно виделось мне как шаткий висячий мостик, опасно качающийся над багровой бездной, по которому шел в восторженном ужасе (видимо, это было во время переездов). Начало жизни в первозданном краю, в поселке Гроссевичи (назван по имени первопроходца).
Первое воспоминание: яблоня с маленькими красными "райскими" яблочками, кто-то хромой и страшный с железной ногой. Поле, восход, изморось до горизонта, а там за ним – какая-то первозданная, античная страна (а ведь тогда ничего не знал о древнем мире).
И сказочное путешествие – наш переезд в приморский городок Совгвань. Любимый город можешь спать спокойно… Вспоминаю что-то родное – город детства. Сказочный город с сияющим заливом полукругом, сырая пристань, рыба "упырь", прибитая к берегу, и рыбак бил водяную змею о плиты.
Помню себя под столом, и кружится черная пластинка: "Вставай, страна огромная…" Игра в войну, в кочках и какой-то пахучей траве, когда припадал за ними, захватывало дух.
Первое чтение книги "Чук и Гек", которую читал "по буквам". Помню пожелтевшие страницы про какого-то Левина в усадьбе. И книгу "История гражданской войны", там солдат с протянутым огромным кулаком и жгучими глазами. И еще – книгу про отечественную войну, с жутким рисунком Зои в петле. И, как на конвейере, быстро рисовал цветными карандашами портреты вождей один за другим.
Голодная жизнь, мешок картошки в запасе, разговоры юркого отца, дележ хлеба, стрельба уток из мелкокалиберки, и за рекой, где бегут вверх сопки, – страшный темный лес как в детской книжке "Лес шумит" Короленко, которую читал с ужасом. И – я больной, в санках, закутан до глаз, звезды вверху, и счастье запеленутого в заботу родительскую.
В центре целый дворец, здание обкома. Около большой стенд, на котором записаны трудовые успехи колхозов, почти все имени Ленина или знаменитости, прославившейся здесь. Люди одеты по «пролетарской моде», без малейшего понятия о тонком вкусе и современной моде, которая есть в Москве и на Западе. Какие-то полушубки, моряцкие кепочки с маленькими козырьками, зимой черные пальто с красным шарфом, длинные бакенбарды, у молодого моряка —кольцо с печаткой. Газеты простодушно повторяют все, что пишут столичные. Они гораздо правее, чем центральные, и если свежесть есть, то, прежде всего, она исходит из столичных изданий. Люди тут искренно говорят банальности. Любят различные слеты, торжества.
А ведь была эпоха – "маевки" у реки, и над водой разносится: "Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля" и "Люди до-бры-е, поверьте – расстава-а-нье хуже смерти"… Молодой отец в косоворотке… Беготня по солнечно-морскому городу на фильм "Слон и веревочка", когда занозил ногу на дощатом тротуаре, и японец в толпе пленных, лошадиными зубами грызущий брошенный мной каменный пряник. Романтически неустроенная жизнь семьи, приморцев, и весь в белом Блюхер, неуязвимый японским пулям, и чердак, серая красноармейская шинель, слежавшиеся кипы дореволюционных книг, и – о чудо! буденовка, и фото отца в офицерской форме, и его друга Беляева, алкаша, израненного на фронте, вся грудь в орденах.
Уже позже – какой-то вокзал с молочными шарами люстр, переезд на Кавказ, отец захотел яблочек, в год народного разорения после войны. Я физически ощущал строки Пушкина: Кавказ подо мною…" До сих пор чую грохочущие обвалы, родниковый холодно-дымный Кавказ, хотя на самом деле ничего этого не было.
Помню, сидел на дереве, – закат, и тоскливо, не появится ли мать с мешком диких груш, орешков "чинарей" и черемши на спине. И легкомысленного отца, евшего тайком от детей, пропившего собранные матерью "чинари". Матери от него доставалось, "спутался" с кем-то, и она забирала детей и уходила – в никуда.
Помню городок Хадыженск, конфеты бабки-карги, наши детские походы куда-то, на пруд – по поверью, там бездонный омут, откуда можно не вынырнуть. И смерть сестры Светланы, которую мы восприняли так, словно она осталась где-то в стороне, существует, и всегда будет. И детдом, куда попал, убежавши от голода, и как бегали к кукурузному полю красть початки, и вкус молочных зерен, и как выгнали из детдома ребенка голого, и директор, фронтовик, завернул его в шинель, и ударил няню, выгнавшую ребенка.
Я плакал, словно вернулся домой, и можно поплакать о том, единственном, откуда ушел, и с тех пор никто не приласкал и не утешил.
Уезжая, мама сказала:
– Я испугалась, когда твою жену увидела. Поцеловала так неловко, вытянула губы. Она у тебя красивая.
Я ходил за панорамным стеклом аэропорта, пытался увидеть ее вдалеке.
Вечером ели оставленную мамой красную рыбу. Рыба была по-русски пересоленной и жесткой.
6
…Прошло несколько забитых работой и бытом лет. У нас появился ребенок, лупоглазая дочка Света, взирающая на меня всем своим маленьким существом. Сначала мне надоедали одни хлопоты вокруг нее. Но потом это ушло, хотелось спать рядом, видеть у лица ее мордочку сонную, и откинутыми, как у зверька, ручками.
От нее не отходил наш кот Баська, тоже чистое существо, обладающее той же притягательной силой любви. Чем человечек отличается от животного? Адам и Ева тоже жили в раю, как животные, без забот, инстинктами, не зная фраз, ибо мысль изреченная есть ложь. Света терзала, мяла кота, но тот терпеливо сносил пытку, видимо, зная, что она ребенок.
Я сидел в своем углу, гордо именуемом кабинетом, писал обещанную приятелям статью.
Приковыляла Светка, воззрилась на ручку, что я там пишу.
– Ты что там ручкой— дррыгаешь?
Я оттаял, словно и не было терзаний ревности.
– Давай, ты будешь одной ручкой писать, а я другой, ладно? Что мне нужно, то и буду делать, а ты – что тебе нужно, то и будешь делать.
Она бормотала.
– Здесь я напишу про Мальвину рас-скас. Вот у меня еще есть, где писать. Можно еще здесь написать, досюда и вот еще туда.