
Полная версия
Полюби со мной. Антология одного стихотворения
«Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя…»
Это, конечно, лишь предположение, что он здесь говорил именно про Андромеду, но всё же, всё же, всё же – а почему бы и нет?..
Устал Анненский рано, он не прожил и 55 лет. Умер на вокзале, – от инфаркта, по медицинскому заключению.
А по слову поэта – задохнулся.
Да ведь и вокзал, как символ отбытия (отбытия куда бы то ни было), также символичен. Зов иных миров поэт, под конец жизни, воспринимал всё чаще как бред. Или даже как бредовый шепот, томивший его «постылый покой». Это уже не был тот ясный и вечный голос, который звучал и звенел в молодые годы, и обещал невозможное… Помните?
«…ты придёшь и на голос печали,
Потому что светла и нежна,
Потому что тебя обещали
Мне когда-то сирень и луна…»
Теперь голоса, шёпоты и обещания становились иными.
И если на вопрос «Цель поэзии?» Пушкин отвечал – «Цель поэзии – сама поэзия», то Анненский на вопрос, самому же себе и поставленный (в 1904 году) – «Что такое поэзия?», ответил с той честной неопределённостью, которая во многом и отвечала его творчеству – он написал так: «Что такое поэзия? Этого я не знаю»…
А вот то, что Пушкинский парк со статуей Андромеды был не просто садом для него, даже сильно уставшего от шума жизни, но некоей поэтической проекцией Сада Небесного, кажется вполне очевидным.
Ведь не случайно там, именно там хотел поэт встретиться с Целым – и это была для него встреча с живым, одухотворённым, человеческими устремлениями возделанным, поколениями людей возлюбленным Целым, а не просто встреча с экзотическим садом, пусть даже и прекрасным…
На земле, где всё меньше оставалось для поэта воздуха, Анненскому становилось душно. Он испил свою чашу, свой земной воздух, и – «печальный обломок» – глядел теперь уже всё чаще, всё страстнее глядел туда, ввысь, где белело ему сквозь толщу воды чудесное Целое.
«Я на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжёлых стеклянных потёмок
Нет путей никому. Никуда…
Помню небо, зигзаги полёта,
Белый мрамор, под ним водоём,
Помню дым от струи водомёта,
Весь изнизанный синим огнём…
Если ж верить тем шёпотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
20 мая 1906
До конца земной жизни оставалось три с небольшим года.
До Вечности – практически ничего.
Она уже вырвала его из Времени.
А.К.Толстой
Алексей Константинович Толстой, «один из трёх великих» Толстых (24 августа (5.09) 1817 – 28 сентября (10.10) 1875гг.), вёл свою родословную по отцовской линии от графского рода Толстых (собственно, все «три великих» были родственниками в той или иной степени), отцом его был граф К.П.Толстой, с которым ребёнка разлучили сразу после рождения. Явный верх взяла материнская линия, очень мощная, родовитая. Достаточно сказать, что прадедом поэта был последний украинский гетман Кирилл Разумовский, а дедом граф А.К.Разумовский, бывший сенатором при Екатерине Второй, а потом министром народного просвещения при Александре Первом. Не будет преувеличением сказать, что русский Царь Александр Второй и русский Поэт Алексей Толстой были очень близко знакомы с раннего детства, вместе воспитывались, и только врождённое благородство и чувство меры не позволяли А.К.Толстому в зрелые годы слишком тесно общаться (м.б. – злоупотреблять общением в понимании поэта?) с «царём-батюшкой». Впрочем, поэт был всегда желанным гостем в царском дому, и прекрасно знал об этом.
После развода с К.П.Толстым воспитывала его мать и дядя, известный литератор, писавший под псевдонимом Антоний Погорельский, автор знаменитой волшебной сказки для детей «Чёрная курица, или Подземные жители». Материнское имение Красный Рог, очень любимое поэтом, стало и колыбелью, и последним его пристанищем.
А.К.Толстой с самого раннего детства, уже по одному только факту причастности к самым влиятельным родам России, ощущал её историю как неразрывное целое со своим внутренним миром. А уж талантом, тем более, Бог явно не обделил русского поэта, драматурга, писателя. Доныне роман «Князь Серебряный» одна из любимейших исторических книг русского читателя всех возрастов. Доныне драматическая трилогия «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Фёдор Иоаннович», «Царь Борис» не сходит со сцен самых прославленных театров, и в каждом времени открываются всё новые повороты этой выдающейся трилогии.
И всё-таки мне представляется, что бессмертный «Козьма Прутков» (в соавторстве с братьями Жемчужниковыми) и особенно лирика, баллады, былины и стихотворные притчи А.К.Толстого – это самое главное, самое сокровенное в его творчестве. Начиная с раннего, ставшего народной песней стихотворения «Колокольчики мои, цветики степные…» до самых последних поэтических его произведений он оставался верен своей, только своей лире. Я это подчеркиваю потому, что творческий путь Толстого не только не был устлан розами, но прошёл в мучительных испытаниях и самого различного рода соблазнах: его политические взгляды, оценки русской истории и современности, его литературные привязанности и пристрастия менялись не раз в течение не столь уж долгой жизни. Да, Господь Бог и родители наградили его не одним лишь богатырским здоровьем, но и знатностью, и редким для русского поэта богатством, и всё же…
Кажется почему-то, не дорожил он особенно ни тем, ни другим. Во всяком случае, 58 лет – не тот срок, который должен был прожить этот колосс. Гулял – на широкую ногу, пил – не слабо, совершенно, кажется, не задумываясь о последствиях. Жил от души, и жил для Главного – для творчества, для осмысления самого сокровенного: для чего же явлен он в этот мир, почему избран голосом русской исторической лиры, что он должен и сможет сказать, спеть о своей великой, умонепостигаемой стране? Он именно что хотел постигнуть, понять её, ту самую страну, о которой Тютчев скажет своё, знаменитое: «Умом Россию не понять…». А Толстой хотел понять, и всю жизнь – от баллады к балладе, от притчи к притче, от едкого сарказма до нежнейшей лирики – по крупицам, по частицам постигал её, постигал… Постигнул ли? Ответа на то не дано никому, но путь свой прошёл с поразительной творческой отвагой и непоколебимой честностью.
Перед ним были открыты все пути. Буквально все. Он мог стать важным сановником. Мог стать во главе любого, самого «передового», самого «модного» литературного направления, журнала, газеты, и с его мнением считались бы – не посмели бы не считаться! Он мог влиять на умы современников не менее, чем Некрасов, Чернышевский, Писарев, Погодин, Страхов…
Но верен был он всю жизнь только своей Музе. А ей, «безумной», было глубоко безразлично, какая погода стоит на дворе, какие веянья нынче в моде. Ей нужен был Голос – единственный в своём роде, ей требовалась та единственная нота правды, которую мог извлечь из своей лиры именно этот странный человек, поэт, особняком – и непоколебимо – певший только своё во стане выдающихся русских певцов.
Образованнейший человек своего времени, глобально и в то же время въедливо, а главное – независимо от «мнений», осмыслявший каждую историческую деталь, он, как всякий мыслящий русский, метался меж двух извечных «проклятых» полюсов: западничества и славянофильства. В итоге его не устроило ни то, ни другое. Его интересовала и была дорога в первую очередь сама Россия, её подлинный, а не сконструированный историками и политиками всех мастей Путь. И он, как мог, нащупывал его. Эти искания отражены и в романе «Князь Серебряный», и в незабвенной книге-эпосе «Козьма Прутков», и в драматической трилогии, и в знаменитых стихотворных балладах и былинах: «Василий Шибанов», «Поток-богатырь», «Илья Муромец», «Алёша Попович», «Садко» и многих других. Более тонко, или, точнее сказать, «неочевидно» эти же искания просматриваются в его лирических шедеврах, многие из которых положены на музыку самыми знаменитыми композиторами, Чайковским в первую очередь. «Колокольчики», «Средь шумного бала»… всех романсов и песен не перечислить, да ведь и не только в песенной лирике жила его душа. Например, выдающееся стихотворение «По гребле неровной и тряской…» не было положено на музыку. Я, во всяком случае, песенного варианта не знаю. А вот о самой песне всегда стараюсь сказать в нашей «Антологии одного стихотворения», ибо считаю – именно в песне выражена русская душа, и, следовательно, её история – вздохом, радостным выкликом, светлой грустью – не очевидно, но как глубоко выражена!
И это, и другие стихи не стали песней, а сколько в них самой России, вечной России! Стихотворение «По гребле неровной и тряской…» настолько пронизано какой-то «неотсюдной», доопытной памятью, что не могу не привести здесь хотя бы отрывки из него:
«………………………………
…сижу и смотрю я дорогой
На серый и пасмурный день,
На озера берег отлогий,
На дальний дымок деревень.
По гребле, со взглядом угрюмым,
Проходит оборванный жид,
Из озера с пеной и шумом
Вода через греблю бежит…
………………………………
…близ мельницы старой и шаткой
Сидят на траве мужики;
Телега с разбитой лошадкой
Лениво подвозит мешки…
…………………………….
…и мельницы говор унылый,
И ветхое в поле гумно…
Всё это когда-то уж было,
Но мною забыто давно.
Так точно ступала лошадка,
Такие ж тащила мешки,
Такие ж у мельницы шаткой
Сидели в траве мужики,
И так же шёл жид бородатый,
И так же шумела вода…
Всё это уж было когда-то,
Но только не помню когда!»
Излишне напоминать, что слово «жид» было абсолютно нейтральным в дореволюционной России, как производное от слово Иудей в общеевропейской транскрипции. Но дело не в этом: какова тут сама картина старинной (и – вечной) России!..
И жид-то – оборван, и мельница – шатка, и лошадка – разбита и ленива, и мужики – в бесконечном своём ожидании. Здесь не важно чего: муки, зерна, мельника, или ещё чего-то… в России – вечное ожидание, ожидание Главного, ради чего стоит жить и действовать в этой жизни. Вот ведь что всплывает из глубин довольно раннего и незамысловатого, на первый взгляд, стихотворения. И оно, как ни странно, глубинными корнями переплетено с тем стихотворением, которое мы и положили в основу настоящей главы нашей книги.
Стихотворная притча «Государь ты наш батюшка…» написана в 1861 году. А это, как известно, год самых громких и спорных реформ Александра Второго. Год отмены крепостного права, в частности. Чего же тут спорного? Давно пора! И ведь давно, очень давно предлагалось умными и совестливыми чиновниками расстаться с этим всемирным позорищем, когда людей на борзых щенков меняли, бессудно пороли на конюшнях не только мужиков, но и баб, и детей… веками пороли. Но как с ним расстаться, с этим сладким – для помещиков и дворян, для всей доблестной аристократии – правом? Это же мафия, причём управленческая мафия!
Первым предложил отмену крепостного права «жестокий царский сатрап», «крепостник» Аракчеев. Предложил ещё Павлу Первому. И тот горячо поддержал его. Но дворянская мафия быстро убрала Павла с дороги. Александр Первый, в свою очередь, снова поддержал Аракчеева. Так ведь и новый царь не смог справиться с дворянской мафией! Она сожрала Аракчеева, и надолго похоронила идею отмены крепостного права. Почему? Были ведь среди аристократии благородные, умные люди? Были, конечно. Но ведь и они все, говоря по-современному, являлись олигархами, крупнейшими собственниками земли. Аракчеев же предлагал им – о ужас! – поделиться землёй с крестьянами, с земледельцами. Это было непременным условием реформы. Аракчеев был реалист, хорошо знавший основы русской жизни, и прекрасно понимал, что безземельный крестьянин – это никто, и звать его никак. Впрочем, уже в 20-м веке ему нашлось имя – люмпенпролетариат. Аракчеев же ещё столетие назад понял, что безземельный крестьянин неизбежно хлынет в города, станет там – в лучшем случае —разнорабочим… а то и пьяницей, побирушкой. Это чревато революцией. Что история и показала со всей наглядностью. «Какой матерьялище для Революции!..» – вслед за Плехановым восхищался Ленин.
А Великий Некрасов, наш «заступник народный», после реформы 1861 года почему-то не впал в ликование, а написал почему-то:
«Распалась цепь великая,
Распалась и ударила —
Одним концом по барину,
Другим по мужику…»
Доныне вопрос этот крайне спорный, а уж тогда… какой взрыв эмоций, дебатов, литературной полемики он вызвал! Реформа была ублюдочной, половинчатой – казалось одним, другие, «прогрессивные», – горячо поддерживали её… Вопрос спорный доныне. Но и тогда уже стало очевидно – безземельный крестьянин уходит в города, назревает предреволюционная ситуация.
А.К.Толстой это почувствовал одним из первых, но, в отличие от ярчайшего полемиста Некрасова, стал осознавать проблему из самой глубины русской истории.
Притча «Государь ты наш батюшка…», впрочем, вызвала множество полемических споров у современников, да и для самого Алексея Константиновича она оказалась далеко небесспорной. Настолько небесспорной, что в какое-то время он даже отказывался от неё, считая, что написано это в период увлечения славянофильством, а Толстой пришёл к выводу, что Россия является европейской страной, и русский народ – европейский. Правда, в отличие от западников, к самой буржуазной Европе относился он с большим скепсисом. В письме Тургеневу писал, в частности: «…то, к чему идёт Франция, это господство посредственности…».
Он вглядывался в глубины русской истории, и особенно его волновал один из центральных её персонажей – Пётр Первый. В период отречения от славянофильства он писал М.М.Стасюлевичу: «…Пётр Первый, несмотря на его палку, был более русский, чем они (славянофилы), потому что он был ближе к дотатарскому периоду… Гнусная палка Петра Алексеевича была найдена не им. Он получил её в наследство, но употреблял её, чтобы вогнать Россию в её прежнюю родную колею…» (Письмо 1869 года). Здесь очень примечательно слово «вогнать». Нелишне напомнить, что почти так же потом пытались Россию «железной рукой вогнать в счастье» большевики…
На чём окончательно, в этом вопросе, остановился поэт и мыслитель Алексей Константинович Толстой, неизвестно. Умер он довольно рано, оставив после себя очень разнообразное – предельно честное в каждом повороте – творческое наследие.
Да и может ли быть поставлена точка в этом вопросе? Ясно одно – нам оставлена, в частности, выдающаяся стихотворная притча, выводы из которой может сделать для себя и ныне любой читатель. Тем более, что и доныне она читается так, словно написана в наши дни. То есть – навсегда.
1
«Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
Что ты изволишь в котле варить?
– Кашицу, матушка, кашицу,
Кашицу, сударыня, кашицу!
2
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
А где ты изволил крупы достать?
– За морем, матушка, за морем,
За морем, сударыня, за морем!
3
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
Нешто своей крупы не было?
– Сорная, матушка, сорная,
Сорная, сударыня, сорная!
4
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
А чем ты изволишь мешать её?
Палкою, матушка, палкою,
Палкою, сударыня, палкою!
5
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет крутенька?
– Крутенька, матушка, крутенька,
Крутенька, сударыня, крутенька!
6
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет солона?
– Солона, матушка, солона,
Солона, сударыня, солона!
7
– Государь ты наш батюшка,
Государь Пётр Алексеевич,
А кто ж будет её расхлёбывать?
Детушки, матушка, детушки,
Детушки, сударыня, детушки!
1861
СЛУЧЕВСКИЙ
Константин Константинович Случевский (26 июля 1837 – 25 сентября 1904гг.) принадлежит к тем выдающимся русским поэтам, чьи имена как-то слишком уж скромно, в сравнении с подлинной значимостью их творчества, обозначились в грандиозной панораме русской поэзии. Такова, например, и судьба (вплоть до «Серебряного века») младшего его современника Иннокентия Анненского. – Только в 20-30-х годах двадцатого века стало ясно, что и сам-то блистательный «Серебряный век» зарождался – по глубинной своей сути – ещё в конце 19-го века. И одним из первых его провозвестников и зачинателей был никто иной, как скромнейший человек, директор Царскосельского лицея, а главное – истинный поэт, Иннокентий Анненский. Это ныне, особенно после признаний самих лидеров «Серебряного века» (Ахматовой, например) ни у кого не вызывает сомнений.
Менее очевидно другое. Та «необычность», тот неявный, но, можно сказать, семантическиобразующий, стилевой «перекос», даже некий «вывих» зрения, лежащий в основе творчества практически всех поэтов «Серебряного века» (независимо от их самоидентификации), закладывался ещё в 80-90-х годах 19 столетия. И закладывался поэтами не самыми знаменитыми. К их числу в первую очередь можно с полной уверенностью отнести Константина Случевского, старшего современника Анненского. Интересно, что год смерти обоих поэтов символически совпал: 1904-й, год трагических, революционных предвестий в судьбе России. Кажется даже, что предчувствие грандиозных преобразований, внешне выразившихся в трёх революциях и в полном переделе быта, стиля, всей жизни страны, каким-то невероятным образом – задолго до внешних событий – проявилось в творчестве этих поэтов, изнутри «взломавших» не столько форму русского классического стиха (было и это, конечно, и об этом мне уже приходилось говорить в рамках настоящей книги), сколько внутреннюю его суть, динамику, лексику стиха. Если пояснить кратко – сравните любое известное стихотворение Пушкина, и любое стихотворение Гумилёва, к примеру. И размер, и ритм, и даже тематика могут совпадать, но какое-то неуловимое, странно тревожащее различие сразу бросится в глаза. Можно даже сказать, что сам «витаминный состав» стиха явно неоднороден. И эта очевидность стала особенно ясна через столетие, в самый разгар «Серебряного века». Куда менее ясно это различие в творчестве поэтов, стоящих как бы посередине поэтического столетия, особенно у Случевского. (Год рождения его совпадает с годом смерти Пушкина, что тоже, кажется, символично). Но ведь если сравнить хотя бы экспрессию и лексику пушкинского стиха со стихом Случевского, то разница, пусть не столь явная, но в глубине своей разительная, проявится несомненно. Вот два кратких шедевра, к примеру. Один из них со школы знают почти все, поэтому не станем цитировать целиком, приведём лишь знаменитую концовку:
«…я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимым быть другим».
Это Пушкин. А вот куда менее знаменитый (и здесь несправедливость, или, может быть, случайность несправедливости?) шедевр Случевского:
«Упала молния в ручей.
Вода не стала горячей.
А что ручей до дна пронзён,
Сквозь шелест струй не слышит он.
Зато и молнии струя,
Упав, лишилась бытия.
Другого не было пути…
И я прощу, и ты прости».
Та всеобъемлющая гармония, присущая поэзии «Золотого века», – даже в любовной, нередко трагической лирике, словно бы растворяется, – очень неявно, но оттого особенно тревожаще, куда-то удаляется в стихах Случевского.
Здесь не гармония в первую очередь, здесь – схватка, бой, здесь уже намечается то неистовство любви (но уже не сама Любовь, она здесь как бы во-вторых!), которому так много места будет отведено в поэзии и прозе «Серебряного века». Ученик Случевского Валерий Брюсов этому «неистовству», сжигающему пламени, фатальной гибельности любви отдал особенно много сил в творчестве. И, кажется, переусердствовал в своей прямолинейности, в лобовых откровенностях. Но речь не о Брюсове и других последователях Случевского, которых в 20-м веке оказалось неожиданно много для не очень знаменитого, не очень-то заметного поэта. Речь в первую очередь о самом Случевском, тайно несшим в себе заряд такой поэтической мощности и новизны, что поэты этот заряд почуяли мгновенно, и, порою не признаваясь самим себе, стали как бы «реконструировать» – с большим или меньшим успехом – неуловимый стиль поэта. Для большинства же читателей этот «заряд» увиделся с большим запозданием, увы.
Вообще-то вина здесь не столько самого поэта, сколько его внешней биографии. За Случевским не стояло явной романтической, так называемой «поэтической легенды», как у Лермонтова, например, или «есенинских скандалов», несущих и поныне славу для деятелей всех родов культуры, славу порой мировую, и уж куда неизмеримо большую, нежели собственно творческая…
А тут ещё – знатное происхождение, и – «почти никакая» – биография…
Сын восокопоставленного сановника, он с детских лет просто обречён был на блистательную чиновничью или военную карьеру. С отличием окончил 1-й кадетский корпус в Петербурге, служил в Гвардии, потом поступил в Академию Генерального штаба… а потом вдруг в 1860-м году вышел в отставку и уехал учиться за границу. Получил степень доктора философии, повидал всю Европу, а в 1866 году вернулся на родину. Поступил в Главное управление по делам печати, откуда в 1874 году перешёл в министерство государственных имуществ, и стал неуклонно подниматься по служебной лестнице. Был главным редактором «Правительственного вестника», состоял членом Совета министров, членом Учёного комитета министерства народного просвещения, имел придворное звание гофмейстера… ну какая тут «поэтическая легенда»? Какая тут «скандальная слава»? Да и была ли она ему нужна? Скорее, он её, шумной славы, попросту сторонился, будучи всю жизнь самым последовательным и твёрдым сторонником «чистого искусства», что, впрочем, не мешало время от времени писать стихотворную публицистику. Это не было сильной стороной творчества, и это поэт прекрасно сознавал, но как православный человек, державник, считал своим долгом откликаться на крупные общественные и церковные события. Явному официозу в собственном творчестве он, кажется, не придавал большого значения, но лучшие стихи социального, общегражданского плана включил в своё собрание сочинений. И среди них есть подлинные шедевры, один из которых мы и предложим сегодня читателю целиком
в нашей «Антологии одного стихотворения» – «После казни в Женеве».
Но перед тем хотелось бы сказать несколько слов о другом его шедевре, где выражено собственно творческое кредо поэта. Судя по внешней биографии, хочется второпях воскликнуть – ну какое здесь может быть кредо? Благополучный чиновник, богач, позволявший себе многие годы устраивать для поэтов любых сословий знаменитые на весь Петербург «Поэтические пятницы» с непременным угощением и возлияниями, – ну что ему ещё-то нужно было от этой жизни? Бери от неё всё, а на досуге, пожалуй, балуйся себе стишками…
Эта пошлость присуща нынешнему времени – «Бери от жизни всё», «Не дай себе засохнуть», – и проч., и проч., и проч… но настоящий русский поэт, глубочайшая натура, сильнейший талант – всё это брало верх над пошлостями и мелочностью житейской. Это и позволило ему создать такой потрясающий цикл, как «Мефистофель», такую мистерию, как «Элоа» (современники её всерьёз сравнивали лишь с лермонтовским «Демоном»! ), такую эпическую поэму, как «В снегах»… перечислять все вершинные достижения Случевского дело неблагодарное. Поэта, по большому счёту, ещё только предстоит открывать для себя взыскательному читателю – полтора века спустя!..
А поэтическое кредо Случевского выражено, как ни странно, в произведении, словно бы начисто отрицающем все стихотворные потуги, вскрывающем их тщету последовательно, строфа за строфой. Это одно из самых знаменитых его стихотворений. Во всяком случае, оно чаще других цитируется и встречается в хрестоматиях.
«Ты не гонись за рифмой своенравной
И за поэзией – нелепости оне:
Я их сравню с княгиней Ярославной,
С зарёю плачущей на каменной стене…
……………………………………………
…но это вздор, обманное созданье!