Полная версия
Битые собаки
Как он выглядел, не знаю, и ни на одной семейной карточке его нет, скорей всего потому, что пока фотография была в новинку, он уже набрался консерватизма и радикальства и не хотел видеть себя нигде, кроме зеркала по большим церковным праздникам. Однако мне о нём достаточно много понарассказывали, и я его себе представляю таким же подвижным и неожиданным, как отец, чуть повыше среднего роста, прямой и необрюзгший. Стрижку носил под ёжика, чтобы умывать не одно лицо, но и всю голову; седина пометила его неровно, – брови чуть тронула, усы с низу кисточкой задела, снежком по бобриковой стерне прошлась и сделала волосы сивыми, а бороду выбелила до льняного полотна, – росла она у него как-то насуперечь, и он её то и дело оглаживал.
Человек он был занимательный и завёл в семье советские порядки задолго до советской власти. Если бы он к тому же воровал, обманывал, злоупотреблял, нерадел к хозяйству и мотался по чужим бабам, его можно бы и в партию, но он был верующий, работящий, строгий, обязательный, запросы имел проще некуда, а с понятиями о личных удобствах недалеко ушёл от первобытных привычек и после смерти жены перебрался спать из дому в конюшню, где воздух был прочкнут колдовской смесью парных конских каштанов, стойкого лошадиного пота и хмельного пойменного сена.
Он рано овдовел, но дети к тому времени повыросли и жениться ещё раз не было нужды. Сколько их у него было, сказать затрудняюсь, знаю только, что жил он с младшим своим сыном Антоном Марковичем, да ещё в станице то ли Титаровской, то ли Ивановской жил другой сын, Тарас Маркович, которого я тоже малость захватил. Характер у него был властный, деспотический и неуступчивый. Всюду он лез, всё пробовал на палец, на нюх и на язык, ложиться приказывал с солнцем, вставать с петухами, до всего ему было дело и по всякому пустяку надо было идти к нему на поклон.
Старший отцов брат, дядя Илья, когда вздумал жениться, пошёл, как и полагалось, к Марку Петровичу. «Диду, – сказал он по-украински, как все в станице тогда говорили, – хочу жениться». Марк Петрович обрадовался, аж присел. «Оце гарно! – возликовал он на весь курень. – Оце казак! Оце молодец! Сколько ж тебе, Илько, бурлаковать, – пора и за ум браться. Бесова душа, думал, помру, не дождусь». И давай хвалить дядю сверх потолка с крышей и за способности, и за мужество, и за удальство, хоть и не совсем понятно, из чего оно состояло, удальство дяди Ильи, который давно был взрослым и поступал по законам природы, а не наперекосы. Под конец Марк Петрович даже заплакал. «Илько, – позвал он, промокая слезы счастья табачно-сморкательным платком. – Илько, хлопчику, дай я тебя обниму».
Он обнял дядю, посадил вплотную к себе и некоторое время сидел с ним, как либерал с демократом. Потом спросил: «А кого брать думаешь?» Дядя Илья назвал. Марк Петрович, не жалея руки, грохнул по столешнице, сказав тихо: – «Не будет этого», – и от либерализма с демократией помину не осталось. «Это как так не будет? – совсем не испугался дядя. – Кто у нас женится, не пойму, вы или я?» «Ты, – ответил прадед. – А я при тебе тоже не без дела». «Лампу, что ли, держать в почивальне? – засмеялся дядя. – Да вы, диду, шуткарь». «Это твоё дело, чего там как держать, – несмущённо ответил Марк Петрович. – Мне, главное, чтоб ты по дурости беды не натворил». «Да какая ж беда? – удивился дядя. – Ничего, кроме детей». «Во! – потряс прадед клюкой перед носом взрослого внука. – Дети! Сам говоришь! Коли б не они («Колы б нэ воны»), стал бы я тебя на старости ублажать? Но раз для них живём, значит, надо. Ты вот не знаешь, а я знаю, что у твоей ди́вчины по материной родне прадед был глухонемой, так и звали, – Немко́. Его громом в степи убило, молодой ещё был, сейчас мало кто помнит. Так что ты ночью спи, а днём думай, какие у вас могут дети произойти». «И думать нечего, – упёрся дядя на своём. – Мои дети, не ваши, чего думать попусту». «Тьфу, лях тебе в печёнку, прости Господи, – расстроился прадед и заорал: – А мои правнуки! У них же наша фамилия будет. А по фамилии кто из нас старше? И мои права старше. И отвечать не тебе. Это про меня они скажут… Хотя, какой там «скажут», несчастные, глухие, немые, – на пальцах покажут: «Не хватило у дида Марка в голове десятой клёпки, знал и не отсоветовал, а нам из-за него страдать». У нас в роду никого, чтоб немой, хромой, заикастый, пропоец, умом обиженный. К нам и чёрная оспа не пристаёт, рябых тоже нет. Да мы в землю ложимся все зубы целые. Чистая кровь, здоровая порода. Ты подумай, сколько людей для тебя, дурня, это здоровье собирали! И ты за раз всё хочешь порушить? Нэ дам!»
Он вскочил враскоряк, будто полсветёлки занял: огромный, могучий, седоволосый, на него невозможно было глядеть. «Все одно женюсь», – сказал дядя Илья, не подняв головы. «Женись, – неожиданно смирился Марк Петрович и даже приласкал упрямца по плечу. – Женись, женись. Я тебе что, – мешаю? Борони Господь! Хоть сегодня свадьбу затевай. Из хозяйства, правда, ничего тебе не выделю. Не беда, наймёшься к кому. Наймиты, как все, трудом кормятся, и ты проживёшь. Со двора иди куда хочешь, лучше сразу. Попервах оно, конечно, будет стыдоба, как на тебя люди станут показывать, – ну как же! был казак, стал наймит, – но ты молодой, переживёшь, а я твоего позора, Илько, не осилю и всего больше жалею, что доброй нашей фамилии не могу тебя лишить. Достал ты меня, собачий сын, при могиле на конец житья».
Сейчас подобными речами никого не проймёшь, но в не столь давние времена словами наказывали, как батогом, так что у ослушника горели уши, блуждали глаза и он готов был глухонемым позавидовать. Что значит продаться внаймы? Или отойти напрочь без движимого-недвижимого? А нравственная сторона поступка? Пойти старшим наперекор! Не получить родительского благословения! Быть изгнанным из родного дома! Статочное ли дело одному человеку столько хулы на себе понести? «Бежать отсюда, – подумает он первой же мыслью, – бежать, не оглядываясь, куда глаза, где меня никто не знает, и поскорей, чтоб до вечера ноги моей тут не было». Но опять же задача: а куда бежать со своей земли? в какие-такие палестины? Это сейчас, когда весь народ внаймах да в кочевьях, катись на все четыре стороны, а при оседлой жизни нелегко на такое было решиться, и если слово оставляли под залог в кредитных лавках, значит, оно много стоило.
Короче, дяде Илье было отчего сгорать со стыда; он ещё немного подёргался и сообщил деду, мол, так и так, девчонка на четвёртом месяце и, коль скоро, жениться на ней нельзя, то что же делать? Марк Петрович сказал, что. Перво-наперво передать, что родительского благословения дяде Илье нету и не будет, а по каковой причине, про то пусть у него спрашивают, у Марка Петровича. Другое: как девка не из иногородних, а казачьего роду-племени, то отступные пусть назначают сами, – что девке за поруху, что детине на возрастание, а Марк Петрович, как главный ответчик, обязуется выплатить, а ежели помрёт раньше, чем детине семнадцать стукнет, то расчёт передаст старшему в роду и на том крест готов целовать при свидетелях и своим подписом нужную бумагу закрепить. Третье: в случае родители дивчины надумают взять дядю Илью к себе в зятья, как он есть, безземельный, бесхозяйственный и без родительской перед Богом заступы, пусть на то будет их добрая воля и общее согласие, а родная семья уже не будет считать его своим и отрекается от него на веки вечные.
На третьем пункте джентльменского соглашения дядя Илья спёкся. Он опустился на колени, как мальчик на горох, целовал дедовы руки и слёзно просил выкинуть позорный для него пункт, а дед, будучи в душе все-таки либералом, тоже расчувствовался и сделал по просьбе внука. На том дело, однако, не кончилось; роднёй дивчины причина была сочтена неосновательной, отношения прерваны, отступное ве́но с презрением отвергнуто. «Ну, Илько, держись, – предупредил его Марк Петрович. – Не захотел Бог моей опёки, пусть Он теперь Сам тебя и милует, и взыщет».
Вскоре после того пришла ночью до дому заседланная лошадь дяди Ильи без верхового и принялась ржать, чтоб пустили. Поднялась суматоха, а лошадь без человека, как признак, обозначает то же самое, что лодка с опущенными вёслами или потухший очаг, – смерть. Всадника нашли поутру в степи при дороге; он плавал в кровяной луже, но был жив, только сильно избит, и те, кто бил, дважды проткнули ему насквозь грудную клетку вилками-тройчатками. Переливать кровь тогда не умели, и дядя Илья от большой её потери чуть жизнь за любовь не отдал, но первое, что он сделал придя в себя, так это – назвал поимённо троих родных братьев своей возлюбленной.
Судоустройство в станице было на вкус и на цвет; дела разбирались либо судом присяжных из Екатеринодара, либо казачьим кругом. Присяжные действовали по законам Российской империи и всё мерили на один салтык, «повинен – неповинен», а кто такой – не суть принцип. Казачий же круг вникал в дело со стороны именно «кто такой?», так как для своих предусматривалась одна шкала наказаний, для чужих другая. Дедушка Антон Маркович рассказывал, как это выглядит. Изловили в Красном лесу банду шесть человек, разбоем занимались, и казачишка один местный туда затесался, так его выпороли на плацу, лишили прав и выгнали из станицы, а для остальных собрали круг, вывели всех с повязанными руками на веранду атаманской конторы и спрашивают: «Что, господа казаки, будем с ними делать?», а снизу кричат: «Давай их сюда!» Ну, давай, так давай. Поставили пятерых в серёдке круга, толпа ненадолго сомкнулась, потом отхлынула, а на земле пять трупов лежат. В общем, самосуд. А уж куда дело передать, зависело от человека, в чьих руках находилась атаманская насечка с печатью.
На ту пору атаманил в станице второй мой прадед по бабке. Был он лет на десять помоложе Марка Петровича, фамилия у него была Остапенко, звали Аникий, а отчества не упомню. Весь расклад случившейся бытовухи показывал ему ясней ясного передать дело на круг, тем более, что дядя Илья шёл на поправку, а уж старики догадались бы, что раз суд Божий состоялся, то человекам тут и делать нечего: никто никому не должен, обе стороны квиты, да будет мир и покой, а ежели кто из сторон этот покой нарушит, тому пригрозить переводом в иногородние со всеми вытекающими. Но деду Аникию родной внук был ближе, чем противная сторона или станичные миротворцы, и он позвал присяжных, а те присудили троих братьев к семилетней каторге и послали в Сибирь, откуда ни один из них не вернулся. Три жизни оборвалось из-за одной незадавшейся любви. Говорят, что жизнь сама по себе умней нас и в ней всегда полно смысла. В данном случае я этого не нахожу. Впрочем, я и прадеду Аникию не судья. Пока горе по чужим дворам ходит, мы все смотрим на него отстранённо и выносим правильные решения, а когда оно случается с нами, мы совсем по-иному мыслим и абсолютно других суждений придерживаемся. Наверное, мы все-таки ближе к природе, чем к цивилизации, если позволяем чувствам нашим торжествовать над рассудком, но по совести сказать, я не знаю, хорошо это или плохо. Не знаю также, как дальше сложится. Казаки нынче много толкуют, что, мол, установят автономию и станут жить, как раньше: казачий круг, суд Линча и всё такое. Внутреннюю политику будет определять публичная порка, а внешнюю – право зипуна. Неохота думать, что всё это возможно.
Между тем, дядя Илья выздоровел, но о семейном благоустройстве не заикался. Уже и дядя Алексей женился, а он так бобылём и ходит. «Ты жениться думаешь?» – спросил его Марк Петрович, когда надоело ждать. «Нет», – ответил тот. «Так мы тебя сами женим». «Вам надо, вы и жените», – махнул дядя рукой и разговору конец.
Невесту сосватали добротную, породистую, из богатого двора, и посмотреть было на что. Я её звал тётя Ориша. Отгуляли свадьбу, проведали ближнюю-дальнюю родню, отоспались за месяц, съели по мешку фундуковых и грецких орехов и стали понемногу привыкать, что теперь так всю жизнь будет, как вдруг молодую невестку определили во двор к летней печке стряпать на всю семью. Дальше пошла чистая литература, которая очень даже не прочь в такие места нос сунуть, где варят-парят-жарят, и обязательно подыскать чего-нибудь классического для затравки. Я самолично встречал по данной теме сюжета три идеально одинаковых и от моего разнящихся лишь тем, что там были собаки, а здесь кошка. Словом, пока невестка там что-то варила-жарила-пекла, круг печки кошка бегала, есть просила, а молодой поварихе ума, поди, не хватило съестным каким-нибудь отрывком тварь домашнюю пожалеть, и она её кипятком обдала. Кошка, конечно, взвыла и побежала зализываться, а Марк Петрович всё это слышал и наблюдал. Не откладывая, чтоб не заржавело, достал он научную свою плеть и отодрал тётю Оришу с такой беспримерной жестокостью, с какой, небось, ни скотину не бил, ни картёжников. Она, говорят, недели две страдала в скорбях телесных, а Марк Петрович тем часом, не исключено, раздумывал, стоит ли его селекция таких затрат и жертв.
Дядя Илья и тётя Ориша прожили жизнь, как кошка с собакой, родив при этом четверых детей, – здоровых, осанистых и красивых. Младший мальчик помер лет восьми, поевши кислой капусты из цинкового ведра. Другого, Костика, убили на войне под Великими Луками, и я его помню всего по одному случаю. Мы пошли с ним к ерику за станицей, он сделал бумажный кораблик и пустил в воду. Кораблик поплыл, на него опустился мотылёк с ярким ковровым узором, – это было так красиво, что запомнилось в подробностях. Я был вне себя от счастья, воображая, как, должно быть, приятно мотыльку путешествовать столь необычным образом, о чём он, возвратясь, расскажет другим мотылькам и все будут ему завидовать. А Павлушу и Тоню я очень любил и не переставал удивляться, что оба они провели на войне без малого четыре года и – хоть бы царапина. Дядя Илья умер вскоре после войны, но не своей смертью, – его убила лошадь, ударив копытом в сердце с такой силой, что оно сразу же остановилось. Кто мог предвидеть подобный конец за день, за час, за минуту?
Блажен, кто с вечера знает, что ему утром делать, а я знаю абсолютно точно и ни разу ещё не ошибся. Из тех, о ком я рассказываю, теперь уже никого нет, одни имена остались, и единственное, что я знаю наперёд о всяком завтрашнем дне, так это то, что поочерёдно назову их имена в заупокойной с утра молитве, а их у меня, как чёток на длинной нитке. Прадеда тоже назову, – он мне очень интересен. Я давным-давно различаю его внешность и нрав среди толпы знакомых лиц, только одно смущает: он никогда не выглядит моложе шестидесяти. Тут, по-видимому, две причины: мы с ним ни разу в жизни не виделись, а те прыжки, что за ним записаны, происходили уже на склоне лет, когда ума девать некуда и характер испорчен. Здесь он на месте по праву первородства, а остальные, возможно, и приметны не все. Это нормально; рядом с ним всякий другой обязательно должен был что-то потерять и остаться за чертой. Он был ни на кого не похож, а несходство людей, кроме нрава и внешности, определяется ещё и поступками.
С ним вместе доживал свой век конь кабардинской породы по кличке Буланый, и ни одна лошадь не вызывала столько недобрых слов, как этот дряхлый, смирный, истёрший до дёсен зубы коняга. Лошадиной вины в том никакой не было, но прадед сам всех против него настроил своей каждодневной к нему привязанностью. «Коня моего поили?» «Поили, поили», – отмахивались от прадеда, как от занудной мухи. «Когда ж это успели?» «Да вместе со всеми». Марк Петрович поднимался на дыбки и устраивал разнос, потому что поить Буланого полагалось отдельно, смягчив студёную воду тёплой, непременно при этом насвистывая что-то вроде «баю-бай» и теребя рукой холку. Кормить его нужно было первей других, и сено получше, и овса побольше, а из него уже, что вкладывали, то и выходило, – зерно распаренное, непрожёванное, его куры следом расклёвывали. Прадед же по беспамятству спрашивал и забывал, и опять спрашивал об одном и том же, – нетрудно догадаться, как он всем голову заморочил. Не сказать, что никто не знал, сколько Буланому лет, но в отместку за бездельную беспечную старость ему давали больше, чем было на самом деле, а дядя Алексей, который помнил дедова кабардинца первой ещё памятью, думал, что они с дедом годки. Конечно, был он на пределе лошадиного своего возраста, никто на него в гражданскую не позавидовал, и стоял он один-одинёшенек и, наверное, думал: – «Ну что за жизнь такая! Когда же, наконец, я себя хорошо буду чувствовать?» Марк Петрович очень его жалел и не забывал ни гриву расчесать, ни сахаром побаловать или помолчать о чём в обнимку, а то подседлать в кои веки по погоде да не понукая, а лишь губами поцелуйно причмокивая, шагом, в степь, встречным надувным ветром подышать, – домашние называли это «пробздеться». Если прадеда долго не было на конюшне, конь надсадно ржал и беспокойно топтался.
Когда Буланый подох, прадед переживал больше всех. Он с Антоном Марковичем и старшими внуками выкопал коню яму за станичной балкой, выстелил сеном, положил рядом с конём седло, накрыл всё попоной и первый бросил горсть земли. Могила получилась круглая. В неё врыли шест, повесили конскую торбу с овсом. Речь Марка Петровича состояла из упрёков, похвал и просьбы. Сначала он обижался на коня, что тот его не подождал, и совсем забыл, что по Христовой вере людей с лошадьми не хоронят. Затем воздал Буланому честь и славу за то, что тот хоть и был у него седьмым по счету, зато самым верным и разлюбезным, и Марк Петрович выполнил перед ним все, о чём договаривались, докормил до смертного часа и похоронил по правилам, то есть с седлом, сбруей и не снимая шкуры. На прощание сказал: – «Ты меня, Буланко, дождись, я скоро. Как заявлюсь, первым делом тебя найду и тогда уже ве́рхи, прямо на Божий суд». Так бабушка рассказывала. Она же водила меня за балку, где Буланого закопали, но к тому времени там была ровная степь и никаких следов.
Отец был лет на пятнадцать моложе дяди Ильи и, окончив школу, поступил в педагогический техникум станицы Полтавской на том же кубанском правобережье, что и Новомышастовская, в полутора днях пешего от неё пути. Тут ещё одна есть привязка к Полтавской, – это из неё в 1825 году выселился мой прапрадед Пётр Гордиевич вместе, понятно, со многими другими семьями, чем и было положено начало Новомышастовской. А ещё прежде того, по упразднении Запорожской Сечи как «самостийной» военной организации, украинское казачество откочевало к Северному Кавказу походно-боевым порядком – куренями. Курень – понятие многозначное; так назывался дом, двор, семья, хозяйство, а ещё боевое формирование по численности близко к полку.
Каждый курень содержал в своём имени след последнего места обитания и исходный пункт долгих перемещений: Львов, Крым, Умань, Полтава, Киев, Казатин, Канев, Переяслав, – отсюда же названия самых первых станиц. При дальнейшем расселении в кубанских степях появились наименования и не столь значительных украинских местечек, и никто ничего: стоял близдиканьковский хуторок в кубанской леваде и не чаял ни сном ни духом, что придёт время и его первобытное название раскулачат вместе с домами-садами-пашнями, а сам он, потеряв признак, станет называться Пролетарским или Крупским, или Советским, или ещё каким-нибудь недоношенным словом. Уже через десяток-другой лет объявленной свободы без креста местность на карте так же трудно было узнать, как человека, переболевшего паршой и стригущим лишаем, и уж никак нельзя было определить на слух, что станица Красноармейская – она и есть бывшая Полтавская. Теперь, по прошествии, можно бы сказать, что недолго музыка играла, но это не так; долго, очень долго, куда дольше, чем жизнь средней продолжительности, три поколения подряд, – жутко подумать! – так что до полной победы совсем уже чуть-чуть оставалось: Москва да Сызрань, да Новомышастовская, да кой-чего по мелочи. Наше счастье, что страна большая; всю географию обосрать говна не хватило.
Короче, отец поехал учиться, а Марк Петрович, ожёгшись на молоке, на воду стал дуть: всё ему казалось, – вот Лёнчук снюхается там с какой-нибудь беспородной и произведут они на свет и на вечное для него поношение что-то совершенно непотребное с двумя носами и одним глазом. Для беспокойства у него, правду сказать, были все причины: отцу шёл девятнадцатый год, а у нас в саду фрукты рано поспевают. Году в десятом Марк Петрович самолично ездил в Екатеринодар устраивать другого своего внука в юнкера и обставлять его молодую жизнь кучей всяких препон и неудобств, но тогда он был помоложе и покрепче, а после семидесяти ему стало невмоготу кататься туда-сюда по чужим делам, и он сильно переживал, если кто-нибудь из молодёжи отбивался на сторону, не обзаведясь семьёй. Об этом своём дяде я за вычетом фамилии ничего не могу сказать, разве кое-что по мелочи: был он есаулом казачьих войск, служил у генерала Корнилова и уехал из Новороссийска за море – вот и все, да и того на беду с походом хватило бы, так что на всякое о нём упоминание в семье налагалось табу, в особенности при детях.
Станица Полтавская, куда уехал отец учиться и где они с мамой встретились, нам не чужая; на тамошнем погосте ещё двое наших отдыхают, – Гордий Опанасович и Опанас Батькович. А за ними большой пробел, только вдалеке где-то и в одиночестве дед Северин шаблюком помалкивает. Я был молод, глуп и глупостями занят, не догадался у Антона Марковича разузнать, а теперь спросить уже не у кого. В первую же зиму отец приехал на каникулы, и у него с дедом состоялась беседа неизвестно о чем, но уверен, что не стал бы её пересказывать до тех пор, пока Марк Петрович не спросил отца очень кратко: – «У тэбэ дивчина е?» «Е», – ответил отец короче некуда, и с этого момента разговор пошёл живей, потому что любовь делает и жизнь интересней, и всякие о себе растабары.
Что, да как, да почему,Да по какому случаю,Кари глазочки люблю,Сама себя мучаю?Вроде того: как зовут, сколько лет, откуда родом, что за семья, кто родители, почему не спросил, а кто за тебя знать должен и ещё сто вопросов по мелочёвке, а главное под конец: – «Смотри, чтоб летом в гости привёз, мы тебе не сбоку припёку, нам тоже интересно». Словом, у прадеда наметился план и сбить его со стези было сверх ожиданий. Отец уступил и на лето приехал с дивчиной, – это была наша мама. Марк Петрович не тратя времени взял её в оборот. «Родители живы-здоровы?» «Мама живы, тато померли в двадцатом году». «С какой же напасти?» «От тифа». «Божья воля, царство небесное. А где тато работал?» «В шахте. Взрывником. Бригадиром». «Пил, мабуть? Да ты, дивчинко, не стесняйся, говори, как есть. Шахтари все пьют. Такого шахтаря, чтоб не пил, и на свете не было». «Не все. Тато не пили. У нас семья – восемь детей, мама девятые, один тато работали. Дом был свой, участок, трое старших в платной гимназии учились, в магазинах кредит. Если б тато пили, мы б от нужды не выучились», – и ещё много чего. Возможно, мама глянулась-таки Марку Петровичу, но вряд ли у родителей то лето было из лучших: прадед вечно отирался поблизости и держал их под прицелом, а с заходом солнца всех разгонял спать. Папа шёл в курень к дяде Илье, который жил с семьёй отдельно, маме стелили в светлице рядом со спаленкой дедушки и бабушки, остальные спали, где обычно, Марк же Петрович почивал в стойле своего Буланого, который к тому времени лет уже пять, как издох. И так всё лето.
Не думаю, что родители были там преизбыточно счастливы. Верней всего, дня не чаяли, скоро ли лето кончится, и чувствовали себя, как подследственные: за каждым дозор, словом нельзя наедине перемолвиться, за руку друг друга тронуть, – что это за любовь? – а взглядом встретились, когда, поди, за станицу выехали, да и то не один раз назад оглядывались, не догоняет ли прадед с клюкой, ещё что-то у мамы спросить забыл.
После их отъезда прадед присмирел, задумался, перестал ворчать и засобирался в Новоафонский монастырь грехи замаливать. Чекмень почистил, котомку снарядил. Перед малым дитём, смиренный и грехами изнурённый, останавливался, кланялся в пояс, говорил «Прощавайте», умолял не обижаться и не поминать худым словом, если кому чем не угодил, а он поимённо за всех помолится и свечку поставит перед Чудотворной. С тем и отбыл, но не в Новый Афон, а в село Боково-Платово, что неподалёку от города Луганска. Никто из маминой родни в той местности давно уже не проживал, поразъехались, но родом все были оттуда, и многие жители хорошо их знали. Там Марк Петрович снял квартиру со столом и прожил пару недель, наводя справки. Странно, поди, всё это теперь покажется.
А зря. Чего-чего, а странностей у нас и поныне хватает в каком угодно пересчёте, хоть на душу населения, хоть на единицу площади. Мы вообще люди странные и тем только замечательны, что с нами никому скучно не бывает. И селекция осталась в самом советском виде, хуже какого на свете нет. Я, когда институт заканчивал, так, помню, к нашей сокурснице жених приехал. Ну, жених, он и в Африке жених, – фигура над общим уровнем слегка приподнятая, но возражений не вызывает, а что его появление собой знаменует, всем ясно даже в Африке. Казалось бы, ничего странного: и молодые друг другу подходят по разноимённости зарядов, и исторический материализм соблюдают, и в схему развития человечества укладываются, да и предки на сей счёт недвусмысленно выразились, сказавши: «Весёлым пирком да за свадебку». Но, понятно, не сразу, всякому торжеству подготовка предшествует. Сначала жених пошёл по кабинетам и комитетам с расспросами о так называемой наречённой и суженой: как учится? соблюдает ли нормы соцобщежития? какую несёт общественную нагрузку? имеет ли академзадолженности? какие читает газеты? достаточно ли активна в субботниках, воскресниках, спартакиадах и подписках на заём? посещает ли лекции о международном положении? о дружбе, любви, товариществе? об экономических проблемах в свете трудов по языкознанию?… «Нонка, – говорят ей, – дура, где ты его унюхала, неужели пойдёшь за него? Он же мудак». «Это у него работа такая ответственная, – оправдывается Нонка. – Срочно жениться приказано, а то за границу не пустят. Он про меня всё должен знать потому что». Затем, конечно, свадьба, хоть и комсомольская, а всё равно неприятно, то есть, странно, то есть, то и другое, – впрочем, кому как: иностранцам, небось, странно, а нам все-таки больше неприятно, потому что странность – это когда со стороны, но когда лично и по голове, то уже не чешется, а болит и называется по-другому. Таковы странности жизни в нашей странной стране. Это совсем уже не то, когда старики с юморком за молодых решали: «Ваш товар, наш купец, по кобылке жеребец» или когда молодёжь сама договаривалась: «Ты мне, я тебе, а дети общие». Прошли времена, теперь газеты надо читать. А если она не те газеты читает? Или вообще терпеть их не может? И пять раз зачёт по марксизму пересдавала? И на первомайскую демонстрацию не пошла по болезни, а справку потеряла, – где её теперь достанешь?… Тоже, конечно, селекция, только ещё хуже, чем у Марка Петровича, и по результатам полная безнадёга; от осла с лошадью хоть мул может произойти, а от мула, которого советским народом зовут, ничего живого отродиться не может.