Полная версия
Потолок поднимайте, плотники; Симор. Вводный курс
Джером Дэвид Сэлинджер
Потолок поднимайте, плотники. Симор. Вводный курс
Моей матери
Если остался еще на свете читатель-любитель – или вообще такой, кто просто читает и бежит, – я прошу его или ее с невыразимой нежностью и благодарностью разделить посвящение этой книги на четверых – с моей женой и детьми.
RAISE HIGH THE ROOF BEAM, CARPENTERS
and SEYMOUR – AN INTRODUCTION by J.D. Salinger.
Copyright © 1955, 1959 BY J.D. Salinger,
RENEWED 1983, 1987 by J.D. Salinger
Russian language rights arranged with the J.D. Salinger Literary Trust through the Andrew Nurnberg Literary Agency, Moscow, Russia.
© Немцов М., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Потолок поднимайте, плотники
Однажды ночью, лет двадцать назад, когда нашу огромную семью взяла в осаду свинка, мою самую младшую сестренку Фрэнни вместе с колыбелькой и прочим переселили в комнату, по всей видимости лишенную микробов: в ней я проживал со старшим братом Симором. Мне тогда исполнилось пятнадцать, Симору – семнадцать. Часа в два меня разбудил плач нашей новой соседки. Несколько минут я полежал бездвижно, не вмешиваясь, послушал рев, пока до меня не донеслось – по крайней мере, так ощутилось, – что на соседней кровати зашевелился Симор. В те дни мы на тумбочке между кроватями держали фонарик – на крайний случай, который, насколько мне помнится, никогда не выпадал. Симор этот фонарик зажег и выбрался из постели.
– Мама говорила, бутылочка на плите, – сообщил я.
– Я ей давал недавно, – ответил Симор. – Она не голодная.
В темноте он дошел до шкафа и поводил лучом взад-вперед по стопкам книг. Я сел на кровати.
– Что будешь делать?
– Думал, может, ей что почитать, – ответил Симор и взял книгу.
– Да ей же десять месяцев, елки-палки, – сказал я.
– Я знаю, – ответил Симор. – У них есть уши. Слышать они умеют.
Историю, которую Симор читал той ночью Фрэнни при свете фонарика, он очень любил – то была даосская история. До сего дня Фрэнни клянется, что помнит, как Симор читал ей:
Князь Цзиньский Му[1] сказал Бо Ло:
– Года твои преклонны. Есть ли у тебя такие сородичи, которым я могу доверить поиск лошадей?
Бо Ло ответил:
– Хорошего коня можно выбрать по общей стати и виду. Но превосходный конь – тот, что не подымает пыли и не оставляет следов, – есть нечто эфемерное и мимолетное, он ускользает, как воздух. Таланты же моих сыновей вообще залегают на плане пониже: сыновья мои способны по виду опознать хорошего коня, но не сумеют опознать превосходного. Однако есть у меня друг, некто Цзю-фан Гао, торговец топливом и овощами, кой в том, что касается лошадей, ничем не уступит мне. Прошу тебя, повидайся с ним.
Князь Му так и сделал, после чего отправил торговца на поиски скакуна. Три месяца спустя тот вернулся с известием, что скакуна отыскал.
– В Шацю, – добавил он.
– Что за конь? – спросил князь.
– О, мышастая кобыла, – был ответ. Однако за ней кого-то послали, и оказалась она вороным жеребцом! В большом раздражении князь послал за Бо Ло.
– Этот твой друг, – сказал он, – которому я поручил искать коня, все перепутал. Да он не способен даже определить пол и окрас животного! Что вообще он может знать о лошадях?
Бо Ло удовлетворенно вздохнул.
– Неужто он ушел уже так далеко? – вскричал он. – Ах, тогда он равен десяти тысячам таких, как я. Никакого сравнения меж нами. Гао зрит духовное устройство. А удостоверившись в сути, забывает обыденные подробности; сосредоточившись на внутренних свойствах, упускает из виду внешнее. Он видит то, что хочет видеть, а не то, чего видеть не хочет. Он созерцает то, что должен, и пренебрегает тем, на что смотреть не нужно. Гао – столь умный ценитель лошадей, что способен оценить нечто превыше лошади.
Когда коня доставили, он и впрямь оказался превосходным животным.
Я привел здесь эту историю не просто потому, что изо всех сил непременно советую родителям или старшим братьям десятимесячных малышей хорошую прозу вместо соски, – вовсе не поэтому. Ниже следует рассказ о дне свадьбы в 1942 году. Рассказ, по моему мнению, самодостаточный, у него есть начало и конец, а также смертность человеческая – все в нем свое. Однако, сдается мне, я должен отметить, поскольку сим фактом располагаю, что жениха сегодня, в 1955 году, уже нет среди живых. Он покончил с собой в 1948-м, когда проводил с женой отпуск во Флориде… Хотя, несомненно, клоню я вот к чему: после окончательного ухода жениха со сцены мне так и не удалось припомнить такого человека, кого хотелось бы отправить на поиски лошадей вместо него.
В конце мая 1942 года потомство – числом семеро – Леса и Бесси (Гэллахер) Гласс, ушедших на покой артистов варьете сети «Пантажис»[2], разлетелось, как гласит нелепое выражение, по всем Соединенным Штатам. Я, к примеру, по старшинству второй, лежал в гарнизонном лазарете Форт-Беннинга[3], Джорджия, с плевритом – небольшим сувениром, доставшимся мне после тринадцатинедельной пехотной муштры. Двойняшки Уолт и Уэйкер расстались целым годом ранее. Уэйкер находился в лагере отказников в Мэриленде, а Уолт где-то на Тихом океане – либо на пути туда – со своей частью легкой артиллерии. (Мы никогда не знали наверняка, где Уолт в тот или иной миг пребывает. Переписка ему никогда не давалась, и после его смерти до нас дошло очень мало информации о нем, почти никакой. В конце осени 1945 года он погиб в Японии от невыразимо нелепого несчастного случая, какие бывают в армии.) Тяпа, старшая из моих сестер, которая хронологически идет между двойняшками и мной, служила энсином в «Волнах»[4] и время от времени бывала по службе на военно-морской базе в Бруклине. Всю весну и лето она занимала в Нью-Йорке ту квартирку, которую мы с моим братом Симором, считайте, почти забросили после призыва. Двое младших в семье – Зуи (мальчик) и Фрэнни (девочка) – жили с родителями в Лос-Анджелесе, где отец по заказу киностудии спекулировал талантами. Зуи сравнялось тринадцать, Фрэнни – восемь. Оба каждую неделю выступали в детской радиовикторине, называвшейся – с пикантной иронией, вероятно типичной как на одном побережье, так и на другом, – «Что за мудрое дитя». Периодически, как, возможно, мне следует здесь упомянуть, – точнее, в тот или иной год, – все дети в нашей семье еженедельно выступали наемными «гостями» программы «Что за мудрое дитя». Мы с Симором по-явились там первыми еще в 1927-м, в восемь и десять лет соответственно: программа тогда «выпускалась» из одного зала для собраний старого отеля «Мёрри-Хилл». Всемером мы все, от Симора до Фрэнни, выступали под псевдонимами. Что может показаться несколько аномальным, если учитывать, что породили нас артисты варьете – секта, обычно не чурающаяся публичности, – но мама однажды прочла в журнале статью о тех крестиках, которые приходится тащить детям-профессионалам, – об их отчуждении от нормального, предположительно желанного общества, – и по этому поводу стояла на своем железно, ни разу, ни единожды не отступив. (Сейчас отнюдь не время дискутировать, следует ли большинство или даже всех детей-«профессионалов» объявлять вне закона, жалеть или без лишних угрызений казнить как нарушителей спокойствия. В данный момент я сообщу только, что наш совокупный доход от программы «Что за мудрое дитя» позволил шестерым нам закончить колледж, а седьмая сейчас в процессе.)
Самый старший наш брат Симор – почти исключительно о нем я и веду нынче речь – служил капралом в тех частях, что в 1942 году еще назывались «Авиационным корпусом»[5]. Расквартирован Симор был на базе «Б-17» в Калифорнии, где, как я предполагаю, трудился ротным писарем. Можно добавить, причем не вполне в скобках, что в семье он безусловно был самым неплодовитым корреспондентом. Пожалуй, за всю жизнь у меня и пяти писем от него не наберется.
Утром, либо 22-го, либо 23 мая (письма в нашей семье никто никогда не датировал), в ногах моей койки Форт-Беннингского лазарета оказалось письмо от сестры моей Тяпы; мою диафрагму в тот миг обматывали клейкой лентой (обычная медицинская процедура для больных плевритом, предположительно гарантирует, что пациент не развалится от кашля на куски). Когда пытка завершилась, я прочел письмо. Оно сохранилось у меня до сих пор и ниже приведено дословно:
Дорогой Дружок,
я ужасно тороплюсь паковать вещи, поэтому письмо короткое, но по делу. Адмирал Задощип решил, что в целях помощи фронту должен слетать в неведомые дали, и придумал взять с собой секретаршу, если я буду паинькой. Меня от такого просто с души воротит. Ладно Симор – там будут бараки из гофры на промерзлых авиабазах, мальчишеский кадреж наших воинов и эти кошмарные бумажные штуки в самолетах, куда тошнят. Но штука в том, что Симор женится – да, женится, так что не отвлекайся, пожалуйста. Я там быть не смогу. Из-за этой поездки отсутствовать я буду сколько угодно – от полутора месяцев до двух. Девицу я видела. По-моему, она полный ноль, но выглядит потрясно. На самом деле я не знаю, ноль она или нет. В смысле, за весь тот вечер, когда мы познакомились, она едва произнесла два слова. Только сидела, улыбалась и курила, поэтому так говорить нечестно. Про их роман я совсем ничего не знаю, кроме того, что встретились они, явно когда Симора зимой отправили в Монмут[6]. Мамаша – конец всему, затычка во всякой художественной бочке, дважды в неделю видится с хорошим юнгианцем (дважды за вечер спрашивала меня, ходила ли я когда-нибудь к аналитику). Сказала, что ей просто очень хочется, чтобы Симор соотносился с большей массой людей. И тут же, не переводя дух: она его просто обожает, хотя и т. д. и т. п., и слушала его истово все те годы, что он выходил в эфир. Больше я ничего не знаю – только ты обязан приехать на свадьбу. Я тебя ни за что не прощу, если не выберешься. Я не шучу. Мама и папа сюда с Побережья не доедут. Во-первых, у Фрэнни корь. Кстати, ты ее слышал на прошлой неделе? Она изумительно долго распространялась о том, как в четыре года летала по всей квартире, когда дома никого не было. Новый диктор хуже Гранта – если такое возможно, даже хуже Салливана в старину. Сказал, что наверняка она просто грезила, будто может летать. Малышка же стояла на своем, просто ангел. Сказала, что уверена – она умела летать, потому что, когда приземлялась, у нее на пальцах всегда была пыль от лампочек. Очень хочется ее увидеть. Тебя тоже. В общем, ты обязательно должен быть на свадьбе. Уйди в самоволку, если надо, но прошу тебя – поезжай. В три часа 4 июня. Все очень нецерковно и Эмансипированно, в доме ее бабушки на 63-й. Их женит какой-то судья. Номера дома не знаю, но он ровно через пару дверей от того места, где раньше в роскоши проживали Карл и Эми. Я отобью телеграмму Уолту, но мне кажется, его уже отправили. Прошу тебя, Дружок, поезжай. Симор весит примерно как котенок, и на лице у него такой экстаз, что с ним даже не поговоришь. Может, все сложится, но 1942 год я ненавижу. Наверное, буду ненавидеть его до самой смерти просто из принципа. Люблю и до встречи, когда вернусь.
ТяпаЧерез пару дней после письма меня выписали из лазарета на, так сказать, попечение примерно ярдов трех клейкой ленты, которыми мне обмотали грудную клетку. Затем началась крайне усердная недельная кампания по добыче увольнительной на посещение свадьбы. Мне в конце концов удалось ее добиться прилежным подхалимажем перед командиром моей роты – по его собственному признанию, человеком начитанным: его любимым автором, по счастью, был и мой любимый автор, Л. Мэннинг Вайнз. Или Хайндз. Несмотря на эту духовную меж нами связь, мне удалось выклянчить лишь три дня отпуска, который в лучшем случае позволил бы мне только доехать поездом до Нью-Йорка, посмотреть церемонию, заглотить, не жуя, где-нибудь ужин и мокрому, как мышь, вернуться в Джорджию.
Все общие вагоны в 1942 году проветривались, насколько я помню, лишь номинально, в них изобиловала военная полиция и пахло апельсиновым соком, молоком и ржаным виски. Ночь напролет я кашлял, читая выпуск комиксов «Ас»[7], который мне кто-то любезно одолжил. Когда поезд прибыл в Нью-Йорк – в десять минут третьего в день свадьбы, – я уже весь изошел на кашель, в общем и целом вымотался, взмок, помялся, а клейкая лента моя чесалась адски. В самом Нью-Йорке стояла неописуемая жара. У меня не было времени сперва заскочить к себе на квартиру, поэтому багаж, состоявший из довольно унылой холщовой сумки на молнии, я оставил в стальной ячейке на Пенсильванском вокзале. К вящему моему раздражению, пока я бегал по Швейному кварталу в поисках пустого такси, второй лейтенант Сигнального корпуса[8], которого я, очевидно, проглядел и не отдал ему честь, переходя Седьмую авеню, вдруг вытащил авторучку и записал мою фамилию, личный номер и адрес части – на виду у любопытствующей кучки гражданских.
Наконец, уже совсем ослабнув, я забрался в такси. Водителю объяснил, куда ехать, чтобы он доставил меня как минимум к старому дому «Карла и Эми». Но как только мы заехали в тот квартал, задача крайне упростилась. Двигайся, куда все. Там даже установили холщовый навес. Мгновение спустя я уже входил в огромный старый особняк из бурого песчаника, и меня встречала очень симпатичная женщина с лавандовыми волосами, которая осведомилась, со стороны жениха я или со стороны невесты. Я ответил, что жениха.
– О, – сказала она, – ну, мы просто сгребаем всех в кучу. – Довольно несдержанно рассмеялась и проводила меня до самого, кажется, последнего свободного складного стула в крайне переполненной громадной зале. За тринадцать лет в памяти моей образовался провал касаемо общих физических деталей залы. Помимо того, что она была набита битком и в ней стояла удушающая жара, помню только две вещи: почти прямо у меня за спиной играл орган, и женщина непосредственно справа от меня повернулась и рьяным театральным шепотом произнесла:
– Я Хелен Силзбёрн!
Из местоположения наших стульев я заключил, что это не матушка невесты, но, чтобы уж наверняка, улыбнулся, общительно кивнул и уже собрался было сказать, кто я, но она поднесла благопристойный пальчик к губам, и мы оба устремили взоры вперед. Было что-то около трех. Я закрыл глаза и стал ждать – с легкой опаской, – когда органист доиграет сопроводительную музыку и приступит к «Лоэнгрину»[9].
Не имею четкого представления, как прошли следующие час с четвертью, если не считать того факта, что к «Лоэнгрину» никто не приступил. Помню довольно рассредоточенную стайку незнакомых лиц, которые украдкой то и дело оборачивались поглядеть, кто же это кашляет. И помню, как женщина справа обратилась ко мне еще раз – тем же довольно праздничным шепотом.
– Наверняка что-то задерживается, – сказала она. – Вы судью Рэнкера видели вообще? У него лицо как у святого.
И помню, органная музыка на странный манер, едва ли не отчаянно в какой-то миг металась от Баха к ранним Роджерсу и Харту[10]. Хотя в целом, боюсь, я проводил время, посиживая у собственного больничного одра и сочувствуя тому, как вынужден давить в себе кашель. Все время, пока я там сидел, меня не покидал тягучий мандраж: вот у меня сейчас откроется кровотечение или, на худой конец, треснет ребро, несмотря на корсет из клейкой ленты.
В двадцать минут пятого – или, если взглянуть на вещи прямее, через час двадцать после того, как все разумные надежды улетучились, – незамужняя невеста, опустив голову, с родителями по бокам, была выведена из здания и хрупко сопровождена по длинному лестничному маршу к тротуару. После чего ее поместили – едва ли, кажется, не затолкали – в первый же зализанный черный наемный автомобиль, что вторым рядом дожидался у обочины. То был до крайности наглядный миг – в самый раз для бульварной прессы – и, как все подобные бульварные мгновенья, дополнялся полным комплектом зевак, поскольку свадебные гости (и я в их числе) уже вываливали из здания – весьма пристойно, однако встревоженными, не сказать – пучеглазыми роями. Если у зрелища имелся хоть сколько-нибудь смягчающий аспект, за него несла ответственность сама погода. Июньское солнце так жарило и сияло, возводило такой барьер фотовспышек, что образ невесты, пока она едва ль не изможденно ковыляла по ступенькам, скорее смазывался там, где кляксы были уместнее всего.
Едва машина невесты удалилась с места действия по крайней мере физически, напряжение на тротуаре – особенно возле жерла полотняного навеса, на обочине, где ошивался, например, я, – выродилось в то смятение, которое, будь здание церковью, а день воскресеньем[11], можно было бы принять за вполне обычное рассредоточение паствы. Затем очень как-то вдруг с нажимом разнеслось – вроде бы от невестиного дяди Эла, – что гостям надо воспользоваться машинами у обочины; то есть все равно, будет банкет, не будет банкета, поменялись планы или не поменялись. Если возможно судить по реакции тех, кто меня окружал, предложение, в общем, восприняли как некий beau geste[12]. Однако не само собой разумелось, что «воспользоваться» машинами следовало лишь после того, как потребные транспортные средства разберет, дабы тоже покинуть место действия, солидный с виду отряд, определяемый как «ближайшие родственники» невесты. И после отчасти загадочного промедления, смахивавшего на затор (я при этом оставался на странный манер пригвожден к месту), «ближайшие родственники» действительно начали свой исход – аж по шесть-семь человек на машину, либо всего по трое-четверо. Число это, насколько я понимал, зависело от возраста, манер и ширины бедер первого, кто занимал место.
Ни с того ни с сего после чьего-то прощального предложения – отчетливого приказа – я понял, что стою на самой обочине непосредственно в жерле полотняного навеса и помогаю людям садиться в машины.
Каким образом я оказался выделен для несения этого наряда, заслуживает не очень глубоких умопостроений. Насколько мне известно, неопределенный активист средних лет, избравший меня для наряда, и отдаленнейшего понятия не имел, что я – брат жениха. Следовательно, представляется логичным, что выбрали меня по иным, куда менее поэтичным причинам. На дворе 1942 год. Мне двадцать три, и я только что призван в армию. Сдается, сам возраст мой, обмундирование и безошибочно исправная тускло-оливковая аура, витавшая надо мной, не оставляли сомнений в том, кому здесь работать швейцаром.
Мне было не только двадцать три года – года мои являли приметную задержку в развитии. Помню, я сажал людей в машины совершенно неквалифицированно. Напротив, занимался я этим с неким хитроумным курсантским подобием целеустремленности либо преданности долгу. Всего через несколько минут я осознал, что обслуживаю нужды преимущественно старшего, более низкорослого и мясистого поколения, и мои обязанности рукоподавателя и двереотрывальщика приняли еще более липово властный оттенок. Я начал вести себя как крайне проворный, целиком и полностью располагающий к себе молоденький гигант с кашлем.
Но дневная жара, если выразиться очень мягко, угнетала, а вознаграждение за мою службу, надо полагать, выглядело все более символическим. Хотя толпа «ближайших родственников» вроде бы почти не поредела, я внезапно сам ринулся в какой-то недозагруженный автомобиль, как только он стал отъезжать от обочины. При этом я крайне звучно (видать, в наказание) треснулся головой о крышу. Среди пассажиров оказалась не кто иная, как моя знакомая шепталка Хелен Силзбёрн – и она тут же кинулась мне безусловно сочувствовать. Удар, очевидно, прозвучал на весь салон. Но в двадцать три года я относился к той разновидности юношества, коя на всякое увечье, нанесенное их персонам, исключая разве что проломленный череп, реагирует гулким хохотом явно недоразвитых.
Машина тронулась на запад – прямо, так сказать, в открытую духовку заката. И двигалась на запад два квартала, пока не достигла Мэдисон-авеню, где резко свернула вправо. Мне мстилось, что всех нас от кошмарной жаровой трубы солнца спасают лишь невообразимая сметка и умения нашего безымянного водителя.
Первые четыре или пять кварталов к северу по Мэдисон беседа в машине главным образом сводилась к замечаниям вроде «Я вас не стесняю?» и «Первый раз в жизни такая жара». Той, с кем такая жара приключилась впервые в жизни, была замужняя подружка невесты – это я выяснил, отчасти подслушивая на тротуаре. Дюжая девка лет двадцати четырех-пяти в розовом атласном платье, с ободком искусственных незабудок на голове. От нее отчетливо несло атлетикой, словно годом-двумя ранее в колледже она специализировалась по физвоспитанию. На коленях она держала букет гардений – точно сдувшийся волейбольный мяч. Сидела она сзади, бедром к бедру со своим мужем и крохотным старичком в цилиндре и визитке, державшим незажженную гаванскую сигару из настоящего кубинского табака. Мы с миссис Силзбёрн – колени наши попарно и целомудренно соприкасались – занимали откидные сиденья. Дважды, безо всяких оправданий с моей стороны, из чистого одобрения я бросал через плечо взгляды на крохотного старичка. Когда я осуществлял погрузку в машины и открывал ему дверцу, меня посетил мимолетный соблазн физически взять его на руки и нежно сунуть в салон прямо сквозь открытое окно. Он был воплощенной крохотностью, наверняка не больше четырех футов и девяти-десяти дюймов росточком, причем не карлик и не лилипут. В машине он сидел, очень мрачно вперившись взглядом куда-то вперед. На второй раз я заметил на лацкане его визитки, похоже, старое пятно от подливки. Кроме того, я обратил внимание, что шелковый его цилиндр на добрых четыре-пять дюймов не достает до потолка салона… Однако по большей части те первые несколько минут в машине меня главным образом заботило состояние моего здоровья. Помимо плеврита и ушибленной головы, у меня, ипохондрика, развилось представление, что начинается острый фарингит. Я сидел и исподтишка выгибал язык, ощупывая якобы пораженную область. Смотрел я, насколько мне помнится, прямо перед собой, в затылок шоферу, являвший собой рельефную карту шрамов от нарывов, и тут моя приятельница по откидному сиденью обратилась ко мне:
– Мне внутри не удалось у вас спросить. Как ваша милая матушка? Вы же Дики Бриганца?
Язык мой при этом вопросе был пытливо загнут назад – до самого мягкого нёба. Я расправил отросток, сглотнул и повернулся к ней. Ей было лет пятьдесят или около того, одета модно и со вкусом. Густо наштукатуренная. Я ответил, что нет, отнюдь.
Она чуточку на меня сощурилась и ответила, что я – вылитый мальчик Силии Бриганцы. В районе губ. Лицом своим я постарался изъяснить, что совершить такую ошибку немудрено. И продолжал пялиться в затылок шоферу. В машине все стихло. Я глянул в окно, чтобы как-то разнообразить вид.
– Как вам нравится армия? – спросила миссис Силзбёрн. Вдруг решила поддержать беседу.
В этот конкретный миг на меня напал кашель. Когда приступ миновал, я со всем возможным рвением повернулся к ней и сказал, что завел там много приятелей. Разворачиваться было трудно – из-за опалубки клейкой ленты, что охватывала мою диафрагму.
Она кивнула.
– Мне кажется, все вы просто изумительны, – сказала она несколько двусмысленно. – Вы друг невесты или жениха? – затем спросила она, мягко переходя к сути.
– Ну, вообще-то я не совсем друг…
– Только не вздумайте сказать, что вы друг жениха, – перебила меня подружка невесты с заднего сиденья. – Ну окажись он у меня в руках хотя б минуты на две. Только две минуты, и все.
Миссис Силзбёрн быстро – но целиком – обернулась, дабы улыбнуться оратору. Затем снова села лицом вперед. Мы с ней описали круг почти одновременно. Если учесть, что миссис Силзбёрн оборачивалась лишь на миг, улыбка, коей она одарила подружку невесты, была просто откидным шедевром. Достаточно яркая, выражала неограниченную горячую поддержку всей молодежи на свете, но особенно – сей горячей и искренней посланнице оного возрастного среза, вероятно, представленной миссис Силзбёрн чуть ли не мимоходом, если представленной вообще.
– Кровожадная девица, – хмыкнул мужской голос. И мы с миссис Силзбёрн повернулись опять. То заговорил муж подружки невесты. Сидел он прямо за мной, слева от супруги. Мы кратко обменялись тем пустым нетоварищеским взглядом, которым в разгульном 1942 году обменивались, пожалуй, лишь офицеры с рядовыми. Первый лейтенант Сигнального корпуса, он носил очень интересную летную фуражку – с козырьком, но без проволочного каркаса в тулье, что владельцу такого убора обычно придает определенный бестрепетный вид, к коему он, надо полагать, и стремится. В его же случае фуражка подобного результата отнюдь не добивалась. Похоже, она служила лишь одной цели – делать так, чтобы в сравнении с ней мой собственный огромный уставной убор выглядел скорее клоунским колпаком, который нервно извлекли из мусоросжигателя. Лицо у лейтенанта было землистое и где-то в глубине казалось испуганным. Потел он с почти неописуемой чрезмерностью – лоб, верхняя губа, даже кончик носа – до того, что хотелось дать ему соляную таблетку. – Я женат на самой кровожадной девице в шести округах, – сказал он миссис Силзбёрн и еще раз мягко, на публику, хмыкнул. С машинальным почтением к его званию я чуть было не подхмыкнул ему – коротко, бессмысленно, как чужак и призывник, что ясно обозначало бы, что я с ним и всеми остальными в машине заодно, а не против кого-то.