bannerbanner
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

Délibéré en Sorbonne, le 10 Avril, 1733.


A Le Moyne, L. De Romigny, De Marcilly[54].


Мистер Тристрам Шенди, свидетельствуя свое почтение господам де Муану, де Роминьи и де Марсильи, надеется, что все они хорошо почивали ночью после столь утомительного совещания. – Он спрашивает, не будет ли проще и надежнее всех гомункулов окрестить единым махом на авось при помощи впрыскивания, немедленно после церемонии бракосочетания, но до его завершительного акта; – при условии, как и в вышеприведенном документе, чтобы каждый из гомункулов, если самочувствие его будет хорошее и он благополучно появится потом на свет, был бы окрещен вновь (sous condition[55]) – – и, кроме того, постановить, что операция будет произведена (а это мистер Шенди считает возможным) par le moyen d’une petite canule и sans faire aucun tort au père[56].

Глава XXI

– Интересно знать, что это за шум и беготня у них наверху, – проговорил мой отец, обращаясь после полуторачасового молчания к дяде Тоби, – который, надо вам сказать, сидел по другую сторону камина, покуривая все время свою трубку в немом созерцании новой пары красовавшихся на нем черных плисовых штанов. – Что у них там творится, братец? – сказал мой отец. – Мы едва можем слышать друг друга.

– Я думаю, – отвечал дядя Тоби, вынимая при этих словах изо рта трубку и ударяя два-три раза головкой о ноготь большого пальца левой руки, – я думаю… – сказал он. – Но, чтобы вы правильно поняли мысли дяди Тоби об этом предмете, вас надо сперва немного познакомить с его характером, контуры которого я вам сейчас набросаю, после чего разговор между ним и моим отцом может благополучно продолжаться.

– Скажите, как назывался человек, – я пишу так торопливо, что мне некогда рыться в памяти или в книгах, – впервые сделавший наблюдение, «что погода и климат у нас крайне непостоянны»? Кто бы он ни был, а наблюдение его совершенно правильно. – Но вывод из него, а именно «что этому обстоятельству обязаны мы таким разнообразием странных и чудных характеров», – принадлежит не ему; – он сделан был другим человеком, по крайней мере, лет полтораста спустя… Далее, что этот богатый склад самобытного материала является истинной и естественной причиной огромного превосходства наших комедий над французскими и всеми вообще, которые были или могли быть написаны на континенте, – это открытие произведено было лишь в середине царствования короля Вильгельма, – когда великий Драйден (если не ошибаюсь) счастливо напал на него в одном из своих длинных предисловий. Правда, в конце царствования королевы Анны великий Аддисон взял его под свое покровительство и полнее истолковал публике в двух-трех номерах своего «Зрителя»; но само открытие принадлежало не ему. – Затем, в-четвертых и в-последних, наблюдение, что вышеотмеченная странная беспорядочность нашего климата, порождающая такую странную беспорядочность наших характеров, – в некотором роде нас вознаграждает, давая нам материал для веселого развлечения, когда погода не позволяет выходить из дому, – это наблюдение мое собственное, – оно было произведено мной в дождливую погоду сегодня, 26 марта 1759 года, между девятью и десятью часами утра.

Таким-то образом, – таким-то образом, мои сотрудники и товарищи на великом поле нашего просвещения, жатва которого зреет на наших глазах, – таким-то образом, медленными шагами случайного приращения, наши физические, метафизические, физиологические, полемические, навигационные, математические, энигматические, технические, биографические, драматические, химические и акушерские знания, с пятьюдесятью другими их отраслями (большинство которых, подобно перечисленным, кончается на ический), в течение двух с лишним последних столетий постепенно всползали на ту ακμη[57] своего совершенства, от которой, если позволительно судить но их успехам за последние семь лет, мы, наверно, уже недалеко.

Когда мы ее достигнем, то, надо надеяться, положен будет конец всякому писанию, – а прекращение писания положит конец всякому чтению: – что со временем, – как война рождает бедность, а бедность – мир, – должно положить конец всякого рода наукам; а потом – нам придется начинать все сначала; или, другими словами, мы окажемся на том самом месте, с которого двинулись в путь.

– Счастливое, трижды счастливое время! Я бы только желал, чтобы эпоха моего зачатия (а также образ и способ его) была немного иной, – или чтобы ее можно было без какого-либо неудобства для моего отца или моей матери отсрочить на двадцать – двадцать пять лет, когда перед писателями, надо Думать, откроются некоторые перспективы в литературном мире.

Но я забыл о моем дяде Тоби, которому пришлось все это время вытряхивать золу из своей курительной трубки.

Склад его души был особенного рода, делающего честь нашей атмосфере; я без всякого колебания отнес бы его к числу первоклассных ее продуктов, если бы в нем не проступало слишком много ярко выраженных черт фамильного сходства, показывавших, что своеобразие его характера было обусловлено больше кровью, нежели ветром или водой, или какими-либо их видоизменениями и сочетаниями. В связи с этим меня часто удивляло, почему отец мой, не без основания подмечая некоторые странности в моем поведении, когда я был маленьким, – ни разу не попытался дать им такое объяснение; ведь все без исключения семейство Шенди состояло из чудаков; – я имею в виду его мужскую часть, – ибо женские его представительницы были вовсе лишены характера, – за исключением, однако, моей двоюродной тетки Дины, которая, лет шестьдесят тому назад, вышла замуж за кучера и прижила от него ребенка; по этому поводу отец мой, в согласии со своей гипотезой об именах, не раз говорил: пусть она поблагодарит своих крестных папаш и мамаш.

Может показаться очень странным, – а ведь загадывать загадки читателю отнюдь не в моих интересах, и я не намерен заставлять его ломать себе голову над тем, как могло случиться, что подобное событие и через столько лет не потеряло своей силы и способно было нарушать мир и сердечное согласие, царившие во всех других отношениях между моим отцом и дядей Тоби. Казалось, что несчастье это, разразившись над нашей семьей, вскоре истощит и исчерпает свои силы – как это обыкновенно и бывает. – Но у нас никогда ничего не делалось, как у других людей. Может быть, в то самое время, когда это стряслось, у нас было какое-нибудь другое несчастье; но так как несчастья ниспосылаются для нашего блага, а названное несчастье не принесло семье Шенди решительно ничего хорошего, то оно, возможно, притаилось в ожидании благоприятной минуты и обстоятельств, которые предоставили бы ему случай сослужить свою службу. – – – Заметьте, что я тут ровно ничего не решаю. – – Мой метод всегда заключается в том, чтобы указывать любознательным питателям различные пути исследования, по которым они могли бы добраться до истоков затрагиваемых мной событий; – не педантически, подобно школьному учителю, и не в решительной манере Тацита, который так мудрит, что сбивает с толку и себя и читателя, – но с услужливой скромностью человека, поставившего себе единую цель – помогать пытливым умам. – Для них я пишу, – и они будут читать меня, – если мыслимо предположить, что чтение подобных книг удержится очень долго, – до скончания века.

Итак, вопрос, почему этот повод для огорчений не потерял своей силы для моего отца и дяди, я оставляю нерешенным. Но как и в каком направлении он действовал, обратившись в причину размолвок между ними, это я могу объяснить с большой точностью. Вот как было дело.

Мой дядя, Тоби Шенди, мадам, был джентльмен, который, наряду с добродетелями, обычно свойственными человеку безукоризненной прямоты и честности, – обладал еще, и притом в высочайшей степени, одной, редко, а то и вовсе не помещаемой в списке добродетелей: то была крайняя, беспримерная природная стыдливость: – впрочем, слово природная будет тут подходящим по той причине, что я не вправе предрешать вопрос, о котором вскоре пойдет речь, а именно: была ли эта стыдливость природной или приобретенной. – Но каким бы путем она ни досталась дяде Тоби, это все же была стыдливость в самом истинном смысле; притом, мадам, не в отношении слов, ибо, к несчастью, он располагал крайне ограниченным их запасом, – но в делах; и этого рода стыдливость была ему присуща в такой степени, она поднималась в нем до такой высоты, что почти равнялась, если только это возможно, стыдливости женщины: той женской взыскательности, мадам, той внутренней опрятности ума и воображения, свойственной вашему полу, которая внушает нам такое глубокое почтение к нему.

Вы, может быть, подумаете, мадам, что дядя Тоби почерпнул эту стыдливость из ее источника; – что он провел большую часть своей жизни в общении с вашим полом и что основательное знание женщин и неудержимое подражание столь прекрасным образцам – создали в нем эту привлекательную черту характера.

Я бы желал, чтобы так оно и было, а однако, за исключением своей невестки, жены моего отца и моей матери, – дядя Тоби едва ли обменялся с прекрасным полом тремя словами за три года. Нет, он приобрел это качество, мадам, благодаря удару. – – Удару! – Да, мадам, он им обязан был удару камнем, сорванным ядром с бруствера одного горнверка при осаде Намюра[58] и угодившим прямо в пах дяде Тоби. Каким образом удар камнем мог оказать такое действие? О, это длинная и любопытная история, мадам; – но если бы я вздумал вам ее излагать, то весь рассказ мой начал бы спотыкаться на все четыре ноги, – Я ее сохраняю в качестве эпизода на будущее, и каждое относящееся до нее обстоятельство будет в надлежащем месте добросовестно вам изложено. – А до тех пор я не вправе останавливаться на ней подробнее или сказать что-нибудь еще сверх уже сказанного, а именно – что дядя Тоби был джентльмен беспримерной стыдливости, которая еще как бы утончалась и обострялась неугасаемым жаром скромной семейной гордости, – и оба эти чувства были так сильны в нем, что он не мог без величайшего волнения слышать какие-либо разговоры о приключении с тетей Диной. Малейшего намека на него бывало достаточно, чтобы кровь бросилась ему в лицо, – когда мой отец распространялся на эту тему в случайном обществе, что ему часто приходилось делать для пояснения своей гипотезы, – эта злосчастная порча одной из прекраснейших веток нашей семьи была как нож в сердце дяди Тоби с его преувеличенным чувством чести и стыдливостью: часто он в невообразимом смятении отводил моего отца в сторону, журил его и говорил, что готов отдать ему все на свете, только бы он оставил эту историю в Покое.

Отец мой, я уверен, питал к дяде Тоби самую неподдельно нежную любовь, какая бывала когда-нибудь у одного брата к другому, и, чтобы успокоить сердце дяди Тоби в этом или в другом отношении, охотно сделал бы все, что один брат может разумно потребовать со стороны другого. Но исполнить эту просьбу было выше его сил.

– – Отец мой, как я вам сказал, был в полном смысле слова философ, – теоретик, – систематик; и приключение с тетей Диной было фактом столь же важным для него, как обратный ход планет для Коперника. Отклонения Венеры от своей орбиты укрепили Коперникову систему, названную так по его имени, а отклонения тети Дины от своей орбиты оказали такую же услугу укреплению системы моего отца, которая, надеюсь, отныне в его честь всегда будет называться Шендиевой системой.

Во всяком случае, другое семейное бесчестье вызвало бы у отца моего, насколько мне известно, такое же острое чувство стыда, как и у других людей, – и ни он, ни, полагаю, Коперник не предали бы огласке подмеченные ими странности и не привлекли бы к ним ничьего внимания, если бы не считали себя обязанными сделать это из уважения к истине. – Amicus Plato[59], – говорил обыкновенно мой отец, толкуя свою цитату, слово за словом, дяде Тоби, – amicus Plato (то есть Дина была моей теткой), sed magis amica veritas[60] – – (но истина моя сестра).

Это несходство характеров моего отца и дяди было источником множества стычек между братьями. Один из них терпеть не мог, чтобы при нем рассказывали об этом семейном позоре, – – – а другой не пропускал почти ни одного дня без того, чтобы так или иначе не намекнуть на него.

– Ради бога, – восклицал дядя Тоби, – и ради меня и ради всех нас, дорогой братец Шенди, – оставьте вы в покое эту историю с нашей теткой и не тревожьте ее праха; – – как можете вы, – – – как можете вы быть таким бесчувственным и безжалостным к доброй славе нашей семьи? – – Что такое для гипотезы слава семьи, – отвечал обыкновенно мой отец, – – И даже, если уж на то пошло, – что такое самая жизнь семьи? – – – Жизнь семьи! – восклицал тогда дядя Тоби, откидываясь на спинку кресла и поднимая вверх руки, глаза и одну ногу. – – Да, жизнь, – повторял мой отец, отстаивая свое утверждение. – – Сколько тысяч таких жизней ежегодно терпят крушение (по крайней мере, во всех цивилизованных странах) – – и ставятся ни во что, ценятся не больше, чем воздух, – при состязании в гипотезах. – На мой бесхитростный взгляд, – отвечал дядя Тоби, – каждый такой случай есть прямое убийство, кто бы его ни совершил. – – Вот в этом-то и состоит ваша ошибка, – возражал мой отец, – ибо in foro scientiae[61] не существует никаких убийств, есть только смерть, братец.

На это дядя Тоби, махнув рукой на всякие иные аргументы, насвистывал только полдюжины тактов Лиллибуллиро[62]. – – Надо вам сказать, что это был обычный канал, через который испарялось его возбуждение, когда что-нибудь возмущало или поражало его, – в особенности же, когда высказывалось суждение, которое он считал верхом нелепости.

Так как ни один из наших логиков или их комментаторов, насколько я могу припомнить, не счел нужным дать название этому особенному аргументу, – я беру здесь на себя смелость сделать это сам, по двум соображениям. Во-первых, чтобы, во избежание всякой путаницы в спорах, его всегда можно было так же ясно отличить от всех других аргументов, вроде argumentum ad verecundiam, ex absurdo, ex fortiori[63] и любого другого аргумента, – и, во-вторых, чтобы дети детей моих могли сказать, когда голова моя будет покоиться в могиле, – что голова их ученого дедушки работала некогда столь же плодотворно, как и головы других людей, что он придумал и великодушно внес в сокровищницу Ars logica[64] название для одного из самых неопровержимых аргументов в науке. Когда целью спора бывает скорее привести к молчанию, чем убедить, то они могут прибавить, если им угодно, – и для одного из лучших аргументов.

Итак, я настоящим строго приказываю и повелеваю, чтобы аргумент этот известен был под отличительным наименованием argumentum fistulatorium[65] и никак не иначе – и чтобы он ставился отныне в ряд с argumentum baculinum[66] и argumentum ad crumenam[67] и всегда трактовался в одной главе с ними.

Что касается argumentum tripodium[68], который употребляется исключительно женщинами против мужчин, и argumentum ad rem[69], которым, напротив, пользуются только мужчины против женщин, – то так как их обоих по совести довольно для одной лекции, – и так как, вдобавок, один из них является лучшим ответом на другой, – пусть они тоже будут обособлены и излагаются отдельно.

Глава XXII

Ученый епископ Холл[70], – я разумею знаменитого доктора Джозефа Холла, бывшего епископом Эксетерским в царствование короля Иакова Первого, – говорит нам в одной из своих Декад, которыми он заключает «Божественное искусство размышления», напечатанное в Лондоне в 1610 году Джоном Билом, проживающим в Олдерсгейт-стрит, что нет ничего отвратительнее самовосхваления, и я совершенно с ним согласен.

Но с другой стороны, если вам в чем-то удалось достичь совершенства и это обстоятельство рискует остаться незамеченным, – я считаю, что столь же отвратительно лишиться почести и сойти в могилу, унеся тайну своего искусства.

Я нахожусь как раз в таком положении.

Ибо в этом длинном отступлении, в которое я случайно был вовлечен, равно как и во все мои отступления (за единственным исключением), есть одна тонкость отступательного искусства, достоинства которого, боюсь, до сих пор ускользали от внимания моего читателя, и не по недостатку проницательности у него, а потому, что эту замечательную черту обычно не ищут и не предполагают найти в отступлениях: – состоит она в том, что хотя все мои отступления, как вы видите, правильные, честные отступления – и хотя я уклоняюсь от моего предмета не меньше и не реже, чем любой великобританский писатель, – однако я всегда стараюсь устроиться так, чтобы главная моя тема не стояла без движения в мое отсутствие.

Так, например, я только собрался было набросать вам основные черты крайне причудливого характера дяди Тоби, – как наткнулся на тетю Дину и кучера, которые увели нас за несколько миллионов миль, в самое средоточие планетной системы. Невзирая на это, вы видите, что обрисовка характера дяди Тоби потихоньку продолжалась все это время; конечно, проводилась она не в основных своих линиях, – это было бы невозможно, – зато попутно, там и здесь, намечались кое-какие интимные черточки и легкие штришки, так что теперь вы уже гораздо лучше знакомы с дядей Тоби, чем раньше.

Благодаря такому устройству, вся внутренняя механика моего произведения очень своеобразна: в нем согласно действуют два противоположных движения, считавшихся до сих нор несовместимыми. Словом, произведение мое отступательное, но и поступательное в одно и то же время.

Это обстоятельство, сэр, отнюдь не похоже на суточное вращение земли вокруг своей оси, совершаемое одновременно с поступательным движением по эллиптической орбите, которое, совершаясь в годовом круговороте, приводит с собой приятное разнообразие и смену времен года; впрочем, должен признаться, мысль моя получила толчок именно отсюда, – как, мне кажется, и все величайшие из прославленных наших изобретений и открытий порождены были такими же обыденными явлениями.

Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; – они составляют жизнь и душу чтения. – Изымите их, например, из этой книги, – она потеряет всякую цену: – холодная, беспросветная зима воцарится на каждой ее странице; отдайте их автору, и он выступает, как жених, – всем приветливо улыбается, хлопочет о разнообразии яств и не дает уменьшиться аппетиту.

Все искусство в том, чтобы умело их состряпать и подать так, чтобы они служили к выгоде не только читателя, но и писателя, беспомощность которого в этом предмете поистине достойна жалости: ведь стоит ему только начать отступление, – и мгновенно все его произведение останавливается как вкопанное, – а когда он двинется вперед с главной своей темой, – тогда конец всем его отступлениям.

– Ничего не стоит такая работа. Вот почему я, как вы видите, с самого начала так перетасовал основную тему и привходящие части моего произведения, так переплел и перепутал отступательные и поступательные движения, зацепив одно колесо за другое, что машина моя все время работает вся целиком и, что всего важнее, проработает так еще лет сорок, если подателю здоровья угодно будет даровать мне на такой срок жизнь и хорошее расположение духа.

Глава XXIII

Я чувствую сильную склонность начать эту главу самым нелепым образом и не намерен ставить препятствий своей фантазии. Вот почему приступаю я так:

Если бы в человеческую грудь вправлено было стекло, согласно предложению лукавого критика Мома[71], – то отсюда, несомненно, вытекло бы, во-первых, то нелепое следствие, – что даже самые мудрые и самые важные из нас должны были бы до конца жизни платить той или иной монетой оконный сбор[72].

И, во-вторых, что для ознакомления с чьим-либо характером ничего больше не требовалось бы, как, взяв портшез, потихонечку проследовать к месту наблюдения, как вы бы проследовали к прозрачному улью, – заглянуть в стеклышко, – увидеть в полной наготе человеческую душу, – понаблюдать за всеми ее движениями, – всеми ее тайными замыслами, – проследить все ее причуды от самого их зарождения и до полного созревания, – подстеречь, как она на свободе скачет и резвится; после чего, уделив немного внимания более чинному ее поведению, естественно сменяющему такие порывы, – взять перо и чернила и запечатлеть на бумаге исключительно лишь то, что вы увидели и можете клятвенно подтвердить. – Но на нашей планете писатель не обладает этим преимуществом, – на Меркурии оно (вероятно) у него есть, может быть даже, он там поставлен в еще более выгодные условия; – ведь страшная жара на этой планете, проистекающая от ее близкого соседства с солнцем и превосходящая, по вычислениям астрономов, жар раскаленною докрасна железа, – должно быть, давно уже обратила в стекло тела тамошних жителей (в качестве действующей причины), чтобы их приспособить к климату (что является причиной конечной) ; таким образом, пребывая в такой обстановке, вместилища их душ сверху донизу представляют собой не что иное (поскольку самая здравая философия не в состоянии доказать обратное), как тонкие прозрачные тела из? светлого стекла (за исключением пупочного узла); и вот, пока тамошние жители не состарятся и не покроются морщинами, отчего световые лучи, проходя сквозь них, подвергаются чудовищному преломлению, – или, отражаясь от них, достигают глаза по таким косым линиям, что увидеть человека насквозь невозможно, души их могут (если только они не вздумают соблюдать чисто внешние приличия или воспользоваться ничтожным прикрытием, которое им представляет точка пупка) – могут, повторяю я, с равным успехом дурачиться как внутри, так и вне своего жилища.

Но, как я уже сказал выше, это не относится к обитателям земли, – души наши не просвечивают сквозь тело, – все закутаны в темную оболочку необращенных в стекло плоти и крови; вот почему, если мы хотим проникнуть в характер наших ближних, нам надо как-то иначе приступить к этой задаче.

Воистину многообразны пути, по которым вынужден был направиться человеческий ум, чтобы дать ее точное решение.

Иные, например, рисуют все свои характеры при помощи духовых инструментов. – Вергилий пользуется этим способом в истории Дидоны и Энея; но он столь же обманчив, как дыхание славы, и, кроме того, свидетельствует об ограниченном даровании. Мне не безызвестно, что итальянцы притязают на математическую точность в обрисовках одного часто встречающегося среди них характера при помощи forte или piano некоего употребительного духового инструмента, который они считают непогрешимым. Я не решаюсь привести здесь название этого инструмента: – довольно будет, если я скажу, что он есть и у нас, – но нам в голову не приходит пользоваться им для рисования. – Это звучит загадочно, да и с расчетом на загадочность, по крайней мере ad populum[73], вот почему прошу вас, мадам, когда вы дойдете до этого места, читайте как можно быстрее и не останавливайтесь для наведения каких-либо справок.

Есть, далее, такие, что при обрисовке характера какого-нибудь человека пользуются только его выделениями, не прибегая больше ни к каким средствам: – но этот способ часто дает весьма неправильное представление, – если вы не делаете одновременно наброска того, как этот человек наполняется; в таком случае, поправляя один рисунок по другому, вы составляете с помощью их обоих вполне приемлемый образ.

Я бы ничего не возражал против этого метода, – я только думаю, что он слишком отчетливо изобличает муки творчества, – и кажется еще более педантичным оттого,, что заставляет вас бросить взгляд на остальные non naturalia[74] человека. Почему самые натуральные жизненные отправления человека должны называться ненатуральными – это другой вопрос.

Есть, в-четвертых, еще и такие, которые относятся с презрением ко всем этим выдумкам, – не потому, что у них самих богатое воображение, но благодаря усердному применению методов, напоминающих приспособления художников-пентаграфистов[75] по части снимания копий. – Таковы, да будет вам известно, великие историки.

Одного из них вы увидите рисующим характер во весь рост против света: – это неблагородно, нечестно и несправедливо по отношению к характеру человека, который позирует.

Другие, чтобы исправить дело, снимают с вас портрет в камере-обскуре: – это хуже всего, – так как вы можете быть уверены, что там вас изобразят в одной из самых смешных ваших поз.

Чтобы избежать всех этих ошибок при обрисовке характера дяди Тоби, я решил не прибегать ни к каким механическим средствам, равным образом и карандаш мой не подпадает под влияние никакого духового инструмента, в который когда-либо дули как по эту, так и по ту сторону Альп, – я не стану также рассматривать, чем он наполняется и что из себя извергает, пли касаться его non naturalia, – короче говоря, я нарисую его характер на основании его конька.

Глава XXIV

Если бы я не был внутренне убежден, что читатель горит нетерпением узнать наконец характер дяди Тоби, – я бы предварительно постарался доказать ему, что нет более подходящего средства для обрисовки характеров, чем тот, на котором я остановил свой выбор.

На страницу:
5 из 12