bannerbanner
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 12

На такие восклицания не найдешь ответа, и мой отец знал это, – но то, что его особенно волновало в этом деле, было не только желание оградить себя – и не исключительно лишь внимание к своему отпрыску и своей жене: – у моего отца был широкий взгляд на вещи, – – и в добавление ко всему он принимал все близко к сердцу еще и в интересах общественного блага, он опасался дурных выводов, которые могли быть сделаны в случае неблагоприятного исхода дела.

Ему были прекрасно известны единодушные жалобы всех политических писателей, занимавшихся этим предметом от начала царствования королевы Елизаветы и до его времени, о том, что поток людей и денег, устремляющихся в столицу по тому или иному суетному поводу, – делается настолько бурным, – что ставит под угрозу наши гражданские права; – хотя заметим мимоходом, – – поток не был образом, который приходился ему больше всего по вкусу, – любимой его метафорой здесь был недуг, и он развивал ее в законченную аллегорию, утверждая, что недуг этот точь-в-точь такой же в теле народном, как и в теле человеческом, и состоит в том, что кровь и жизненные духи поднимаются в голову быстрее, чем они в состоянии найти себе дорогу вниз, – – кругообращение нарушается и наступает смерть как в одном, так и в другом случае.

– Нашим свободам едва ли угрожает опасность, – говорил он обыкновенно, – французской политики или французского вторжения; – – и он не очень страшился, что мы зачахнем от избытка гнилой материи и отравленных соков в нашей конституции, – с которой, он надеялся, дело , обстоит совсем не так худо, как иные воображают; – но он всерьез опасался, как бы в критическую минуту мы не погибли вдруг от апоплексии; – и тогда, – говорил он, – господь да помилует нас, грешных.

Отец мой, излагая историю этого недуга, никогда не мог одновременно не указать лекарство против него.

«Будь я самодержавным государем, – говорил он, вставая с кресла и подтягивая обеими руками штаны, – я бы поставил на всех подступах к моей столице сведущих людей и возложил на них обязанность допрашивать каждого дурака, по какому делу он едет в город; – и если бы после справедливого и добросовестного расспроса оказалось, что дело это не настолько важное, чтобы из-за него стоило оставлять свой дом и со всеми своими пожитками, с женой и детьми, сыновьями фермеров и т. д. и т. д. тащиться в столицу, то приезжие подлежали бы, в качестве бродяг, возвращению, от констебля к констеблю, на место своего законного жительства. Этим способом я достигну того, что столица не пошатнется от собственной тяжести; – что голова не будет слишком велика для туловища; – что конечности, ныне истощенные и изможденные, получат полагающуюся им порцию пищи и вернут себе прежнюю свою силу и красоту. – Я приложил бы все старания, чтобы луга и пахотные поля в моих владениях смеялись и пели, – чтобы в них вновь воцарилось довольство и гостеприимство, – а средним помещикам моего королевства досталось бы от этого столько силы и столько влияния, что они могли бы служить противовесом знати, которая в настоящее время так их обирает.

«Почему во многих прелестных провинциях Франции, – спрашивал он с некоторым волнением, прохаживаясь по комнате, – теперь так мало дворцов и господских домов? Чем объясняется, что немногие уцелевшие châteaux[38] так запущены, – так разорены и находятся в таком разрушенном и жалком состоянии? – Тем, сэр, – говорил он, – что во французском королевстве нет людей, у которых были бы какие-нибудь местные интересы; – все интересы, которые остаются у француза, кто бы он ни был и где бы ни находился, всецело сосредоточены при дворе и во взорах великого монарха; лучи его улыбки или проходящие по лицу его тучи – это жизнь или смерть для каждого его подданного».

Другое политическое основание, побуждавшее моего отца принять все меры для предотвращения малейшего несчастья при родах моей матери в деревне, – – заключалось в том, что всякое такое несчастье неминуемо нарушило бы равновесие сил в дворянских семьях как его круга, так и кругов более высоких в пользу слабейшего пола, которому и без того принадлежит слишком много власти; – – обстоятельство это, наряду с незаконным захватом многих других прав, ежечасно совершаемым этой частью общества, – оказалось бы в заключение роковым для монархической системы домашнего управления, самим богом установленной с сотворения мира.

В этом пункте он всецело разделял мнение сэра Роберта Фильмера[39], что строй и учреждения всех величайших восточных монархий восходят к этому замечательному образцу и прототипу отцовской власти в семье; – но вот уже в течение столетия, а то и больше, власть эта постепенно выродилась, по его словам, в смешанное управление; – – и как ни желательна такая форма управления для общественных объединений большого размера, – она имеет много неудобств в объединениях малых, – где, по его наблюдениям, служит источником лишь беспорядка и неприятностей.

По всем этим соображениям, частным и общественным, вместе взятым, – мой отец желал во что бы то ни стало пригласить акушера, – моя мать не желала этого ни за что. Отец просил и умолял ее отказаться на сей раз от своей прерогативы в этом вопросе и позволить ему сделать для нее выбор; – мать, напротив, настаивала на своей привилегии решать этот вопрос самостоятельно – и не принимать ни от кого помощи, как только от старой повитухи. – Что тут было делать отцу? Он истощил все свое остроумие; – – уговаривал ее на все лады; – представлял свои доводы в самом различном свете; – обсуждал с ней вопрос как христианин, – как язычник, – как муж, – как отец, – как патриот, – как человек… – Мать на все отвечала только как женщина; – ведь поскольку она не могла укрываться в этом бою за столь разнообразными ролями, – бой был неравный: – семеро против одного. – Что тут было делать матери? – – По счастью, она получила некоторое подкрепление в этой борьбе (иначе несомненно была бы побеждена) со стороны лежавшей у нее на сердце досады; это-то и поддержало ее и дало ей возможность с таким успехом отстоять свои позиции в споре с отцом, – – что обе стороны запели Те Deum. Словом, матери разрешено было пригласить старую повитуху, – акушер же получал позволение распить в задней комнате бутылку вина с моим отцом и дядей Тоби Шенди, – за что ему полагалось заплатить пять гиней.

Заканчивая эту главу, я должен сделать одно предостережение моим читательницам, – а именно: – пусть не считают они безусловно доказанным, на основании двух-трех слов, которыми я случайно обмолвился, – что я человек женатый. – Я согласен, что нежное обращение моя милая, милая Дженни, – наряду с некоторыми другими разбросанными там и здесь штрихами супружеской умудренности, вполне естественно могут сбить с толку самого беспристрастного судью на свете и склонить его к такому решению. – Все, чего я добиваюсь в этом деле, мадам, так это строгой справедливости. Проявите ее и ко мне и к себе самой хотя бы в той степени, – чтобы не осуждать меня заранее и не составлять обо мне превратного мнения, пока вы не будете иметь лучших доказательств, нежели те, какие могут быть в настоящее время представлены против меня. – Я вовсе не настолько тщеславен или безрассуден, мадам, чтобы пытаться внушить вам мысль, будто моя милая, милая Дженни является моей возлюбленной; – нет, – это было бы искажением моего истинного характера за счет другой крайности и создало бы впечатление, будто я пользуюсь свободой, на которую я, может быть, не могу претендовать. Я лишь утверждаю, что на протяжении нескольких томов ни вам, ни самому проницательному уму на свете ни за что не догадаться, как дело обстоит в действительности. – Нет ничего невозможного в том, что моя милая, милая Дженни, несмотря на всю нежность этого обращения, приходится мне дочерью. – – Вспомните, – я родился в восемнадцатом году. – Нет также ничего неестественного или нелепого в предположении, что моя милая Дженни является моим другом. – – Другом! – Моим другом. – Конечно, мадам, дружба между двумя полами может существовать и поддерживаться без… – – – Фи! Мистер Шенди! – Без всякой другой пищи, мадам, кроме того нежного и сладостного чувства, которое всегда примешивается к дружбе между лицами разного пола. Соблаговолите, пожалуйста, изучить чистые и чувствительные части лучших французских романов: – – вы, наверно, будете поражены, мадам, когда увидите, как богато разукрашено там целомудренными выражениями сладостное чувство, о котором я имею честь говорить.

Глава XIX

Я скорее взялся бы решить труднейшую геометрическую задачу, чем объяснить, каким образом джентльмен такого недюжинного ума, как мой отец, – – сведущий, как, должно быть, уже заметил читатель, в философии и ею интересовавшийся, – а также мудро рассуждавший о политике – и никоим образом не невежда. (как это обнаружится дальше) в искусстве спорить, – мог забрать себе в голову мысль, настолько чуждую ходячим представлениям, – что боюсь, как бы читатель, когда я ее сообщу ему, не швырнул сейчас же книгу прочь, если он хоть немного холерического темперамента; не расхохотался от души, если он сангвиник; – и не предал ее с первого же взгляда полному осуждению, как дикую и фантастическую, если он человек серьезного и мрачного нрава. Мысль эта касалась выбора и наречения христианскими именами, от которых, по его мнению, зависело гораздо больше, чем то способны уразуметь поверхностные умы.

Мнение его в этом вопросе сводилось к тому, что хорошим или дурным именам, как он выражался, присуще особого рода магическое влияние, которое они неизбежно оказывают на наш характер и на наше поведение.

Герой Сервантеса не рассуждал на эту тему с большей серьезностью или с большей уверенностью, – – он не мог сказать о злых чарах волшебников, порочивших его подвиги, – или об имени Дульцинеи, придававшем им блеск, – больше, чем отец мой говорил об именах Трисмегиста или Архимеда, с одной стороны, – или об именах Ники или Симкин[40], с другой. – Сколько Цезарей и Помпеев, – говорил он, – сделались достойными своих имен лишь в силу почерпнутого из них вдохновения. И сколько неудачников, – прибавлял он, – отлично преуспело бы в жизни, не будь их моральные и жизненные силы совершенно подавлены и уничтожены именем Никодема.

– Я ясно вижу, сэр, по глазам вашим вижу (или по чему-нибудь другому, смотря по обстоятельствам), – говорил обыкновенно мой отец, – что вы не расположены согласиться с моим мнением, – и точно, – продолжал он: – кто его тщательно не исследовал до самого конца, – тому оно, не спорю, покажется скорее фантастическим, чем солидно обоснованным; – – и все-таки, сударь мой (если осмелюсь основываться на некотором знании вашего характера), я искренно убежден, что я немногим рискну, представив дело на ваше усмотрение, – не как стороне в этом споре, но как судье, – и доверив его решение вашему здравому смыслу и беспристрастному расследованию. – – Вы свободны от множества мелочных предрассудков, прививаемых воспитанием большинству людей, обладаете слишком широким умом, чтобы оспаривать чье-нибудь мнение просто потому, что у него нет достаточно приверженцев. Вашего сына! – вашего любимого сына, – от мягкого и открытого характера которого вы так много ожидаете, – вашего Билли, сэр! – разве вы решились бы когда-нибудь назвать Иудой? – Разве вы, дорогой мой, – говорил мой отец, учтивейшим образом кладя вам руку на грудь, – тем мягким и неотразимым piano, которого обязательно требует argumentum ad hominem[41] – разве вы, если бы какой-нибудь христопродавец предложил это имя для вашего мальчика и поднес вам при этом свой кошелек, разве вы согласились бы на такое надругательство над вашим сыном? – – Ах, боже мой! – говорил он, поднимая кверху глаза, – если у меня правильное представление о вашем характере, сэр, – вы на это не способны; – вы бы отнеслись с негодованием к этому предложению; – вы бы с отвращением швырнули соблазн в лицо соблазнителю.

Величие духа, явленное вашим поступком, которым я восхищаюсь, и обнаруженное вами во всей этой истории великолепное презрение к деньгам поистине благородны; – но высшей похвалы достоин принцип, которым вы руководствовались, – а именно: ваша родительская любовь, в согласии с высказанной здесь гипотезой, подсказала вам, что если бы сын ваш назван был Иудой, – то мысль о гнусном предательстве, неотделимая от этого имени, всю жизнь сопровождала бы его, как тень, и в конце концов сделала бы из него скрягу и подлеца, невзирая на ваш, сэр, добрый пример.

Я не встречал человека, способного отразить этот довод. – – Но ведь если уж говорить правду о моем отце, – то он был прямо-таки неотразим, как в речах своих, так и в словопрениях; – он был прирожденный оратор: Θεοδιδακτος[42]. – Убедительность, так сказать, опережала каждое его слово, элементы логики и риторики были столь гармонически соединены в нем, – и вдобавок он столь тонко чувствовал слабости и страсти своего собеседника, – – что сама Природа могла бы свидетельствовать о нем: «этот человек красноречив». Короче говоря, защищал ли он слабую или сильную сторону вопроса, и в том и в другом случае нападать на него было опасно. – – – А между тем, как это ни странно, он никогда не читал ни Цицерона, ни Квинтилиана «De Oratore», ни Исократа, ни Аристотеля, ни Лонгина[43] из древних; – – ни Фоссия, ни Скиоппия, ни Рама, ни Фарнеби[44] из новых авторов; – и, что еще более удивительно, ни разу в жизни не высек он в уме своем ни малейшей искорки ораторских тонкостей хотя бы беглым чтением Кракенторпа или Бургередиция, или какого-нибудь другого голландского логика или комментатора; он не знал даже, в чем заключается различие между argumentum ad ignorantiam[45] и argumentum ad hominem; так что, я хорошо помню, когда он привез меня для зачисления в колледж Иисуса в ***, – достойный мой наставник и некоторые члены этого ученого общества справедливо поражены были, – что человек, не знающий даже названий своих орудий, способен так ловко ими пользоваться.

А пользоваться ими по мере своих сил отец мой принужден был беспрестанно; – – ведь ему приходилось защищать тысячу маленьких парадоксов комического характера, – – большая часть которых, я в этом убежден, появилась сначала в качестве простых чудачеств на правах vive la bagatelle[46]; позабавившись ими с полчаса и изощрив на них свое остроумие, он оставлял их до другого раза.

Я высказываю это не просто как гипотезу или догадку о возникновении и развитии многих странных воззрений моего отца, – но чтобы предостеречь просвещенного читателя против неосмотрительного приема таких гостей, которые, после многолетнего свободного и беспрепятственного входа в наш мозг, – в заключение требуют для себя права там поселиться, – действуя иногда подобно дрожжам, – но гораздо чаще по способу нежной страсти, которая начинается с шуток, – а кончается совершенно серьезно.

Было ли то проявлением чудачества моего отца, – или его здравый смысл стал под конец жертвой его остроумия, – и в какой мере во многих своих взглядах, пусть даже странных, он был совершенно прав, – – читатель, дойдя до них, решит сам. Здесь же я утверждаю только то, что в своем взгляде на влияние христианских имен, каково бы ни было его происхождение, он был серьезен; – тут он всегда оставался верен себе; – – тут он был систематичен и, подобно всем систематикам, готов был сдвинуть небо и землю и все на свете перевернуть для подкрепления своей гипотезы. Словом, повторяю опять: – он был серьезен! – и потому терял всякое терпение, видя, как люди, особенно высокопоставленные, которым следовало бы быть более просвещенными, – – проявляют столько же – а то и больше – беспечности и равнодушия при выборе имени для своих детей, как при выборе кличек Понто или Купидон для своих щенков.

– Дурная это манера, – говорил он, – и особенно в ней неприятно то, что с выбранным злонамеренно или неосмотрительно дрянным именем дело обстоит не так, как, скажем, с репутацией человека, которая, если она замарана, может быть потом обелена – – – и рано или поздно, если не при жизни человека, то, по крайней мере, после его смерти, – так или иначе восстановлена в глазах света; но то пятно, – – говорил он, – никогда не смывается; – он сомневался даже, чтобы постановление парламента могло тут что-нибудь сделать. – – Он знал не хуже вашего, что законодательная власть в известной мере полномочна над фамилиями; – но по очень веским соображениям, которые он мог привести, она никогда еще не отваживалась, – говорил он, – сделать следующий шаг.

Замечательно, что хотя отец мой, вследствие этого мнения, питал, как я вам говорил, сильнейшее пристрастие и отвращение к некоторым именам, – однако наряду с ними существовало еще множество имен, которые были в его глазах настолько лишены как положительных, так и отрицательных качеств, что он относился к ним с полным равнодушием. Джек, Дик и Том были именами такого сорта; отец называл их нейтральными, – утверждая без всякой иронии, что с сотворения мира имена эти носило, по крайней мере, столько же негодяев и дураков, сколько мудрых и хороших людей, – так что, по его мнению, влияния их, как в случае равных сил, действующих друг против друга в противоположных направлениях, взаимно уничтожались; по этой причине он часто заявлял, что не ценит подобное имя ни в грош. Боб, имя моего брата, тоже принадлежало к этому нейтральному разряду христианских имен, очень мало влиявших как в ту, так и в другую сторону; и так как отец мой находился случайно в Эпсоме, когда оно было ему дано, – то он часто благодарил бога за то, что оно не оказалось худшим. Имя Андрей было для него чем-то вроде отрицательной величины в алгебре, – оно было хуже, чем ничего, – говорил отец. – Имя Вильям он ставил довольно высоко, – – зато имя Нампс он опять-таки ставил очень низко, – а уж Ник[47], по его словам, было не имя, а черт знает что.

Но из всех имен на свете он испытывал наиболее непобедимое отвращение к Тристраму; – не было в мире вещи, о которой он имел бы такое низкое и уничтожающее мнение, как об этом имени, – будучи убежден, что оно способно произвести in rerum natura[48] лишь что-нибудь крайне посредственное и убогое; вот почему посреди спора на эту тему, в который, кстати сказать, он частенько вступал, – – он иногда вдруг разражался горячей эпифонемой или, вернее, эротесисом[49], возвышая на терцию, а подчас и на целую квинту свой голос, – и в упор спрашивал своего противника, возьмется ли он утверждать, что помнит, – – или читал когда-нибудь, – или хотя бы когда-нибудь слышал о человеке, который назывался бы Тристрамом и совершил бы что-нибудь великое или достойное упоминания? – Нет, – говорил он, – Тристрам! – Это вещь невозможная.

Так что же могло помешать моему отцу написать книгу и обнародовать эту свою идею? Мало пользы для тонкого спекулятивного ума оставаться в одиночестве со своими мнениями. – ему непременно надо дать им выход. – Как раз это и сделал мой отец: – в шестнадцатом году, то есть за два года до моего рождения, он засел за диссертацию, посвященную слову Тристрам, – в которой с большой прямотой и скромностью излагал мотивы своего крайнего отвращения к этому имени.

Сопоставив этот рассказ с титульным листом моей книги, – благосклонный читатель разве не пожалеет от души моего отца? – Видеть методичного и благонамеренного джентльмена, придерживающегося усердно хотя и странных, – однако же безобидных взглядов, – столь жалкой игрушкой враждебных сил; – узреть его на арене поверженным среди всех его толкований, систем и желаний, опрокинутых и расстроенных, – наблюдать, как события все время оборачиваются против него, – и притом столь решительным и жестоким образом, как если бы они были нарочно задуманы и направлены против него, чтобы надругаться над его умозрениями! – – Словом, видеть, как такой человек на склоне лет, плохо приспособленный к невзгодам, десять раз в день терпит мучение, – десять раз в день называет долгожданное дитя свое именем Тристрам! – Печальные два слога! Они звучали для его слуха в унисон с простофилей и любым другим ругательным словом. – – Клянусь его прахом, – если дух злобы находил когда-либо удовольствие в том, чтобы расстраивать планы смертных, – так именно в данном случае; – и если бы не то обстоятельство, что мне необходимо родиться, прежде чем быть окрещенным, то я сию же минуту рассказал бы читателю, как это произошло.

Глава XX

– – – – Как могли вы, мадам, быть настолько невнимательны, читая последнюю главу? Я вам сказал в ней, что моя мать не была паписткой. – – Паписткой! Вы мне не говорили ничего подобного, сэр. – Мадам, позвольте мне повторить еще раз, что я это сказал настолько ясно, насколько можно сказать такую вещь при помощи недвусмысленных слов. – В таком случае, сэр, я, вероятно, пропустила страницу. – Нет, мадам, – вы не пропустили ни одного слова. – – Значит, я проспала, сэр. – Мое самолюбие, мадам, не может предоставить вам эту лазейку. – – В таком случае, объявляю, что я ровно ничего не понимаю в этом деле. – Как раз это я и ставлю вам в вину и в наказание требую, чтобы вы сейчас же вернулись назад, то есть, дойдя до ближайшей точки, перечитали всю главу сызнова.

Я назначил этой даме такое наказание не из каприза или жестокости, а из самых лучших намерений, и потому не стану перед ней извиняться, когда она кончит чтение. – Надо бороться с дурной привычкой, свойственной тысячам людей помимо этой дамы, – читать, не думая, страницу за страницей, больше интересуясь приключениями, чем стремясь почерпнуть эрудицию и знания, которые непременно должна дать книга такого размаха, если ее прочитать как следует. – – Ум надо приучить серьезно размышлять во время чтения и делать интересные выводы из прочитанного; именно в силу этой привычки Плиний Младший утверждает, что «никогда ему не случалось читать настолько плохую книгу, чтобы он не извлек из нее какой-нибудь пользы». Истории Греции и Рима, прочитанные без должной серьезности и внимания, – принесут, я утверждаю, меньше пользы, нежели история «Паризма» и «Паризмена»[50] или «Семерых английских героев»[51], прочитанные вдумчиво.

– – – – Но тут является моя любезная дама. – Что же, перечитали вы еще раз эту главу, как я вас просил? – Перечитали; и при этом вторичном чтении вы не обнаружили места, допускающего такой вывод? – – Ни одного похожего слова! – В таком случае, мадам, благоволите хорошенько поразмыслить над предпоследней строчкой этой главы, где я беру на себя смелость сказать: «Мне необходимо родиться, прежде чем быть окрещенным». Будь моя мать паписткой, мадам, в этом условии не было бы никакой надобности[52].

Ужасное несчастье для моей книги, а еще более для литературного мира вообще, перед горем которого тускнеет мое собственное горе, – что этот гаденький зуд по новым ощущениям во всех областях так глубоко внедрился в наши привычки и нравы, – и мы настолько озабочены тем, чтобы получше удовлетворить эту нашу ненасытную алчность, – что находим вкус только в самых грубых и чувственных частях литературного произведения; – тонкие намеки и замысловатые научные сообщения улетают кверху, как духи; – тяжеловесная мораль опускается вниз, – и как те, так и другая пропадают для читателей, как бы продолжая оставаться на дне чернильницы.

Мне бы хотелось, чтобы мои читатели-мужчины не пропустили множество занятных и любопытных мест, вроде того, на котором была поймана моя читательница. Мне бы хотелось, чтобы этот пример возымел свое действие – и чтобы все добрые люди, как мужского, так и женского пола, почерпнули отсюда урок, что во время чтения надо шевелить мозгами.


Mémoire, présenté à Messieurs les Docteurs de Sorbonne[53]

Un Chirurgien Accoucheur représente à Messieurs les Docteurs de Sorbonne, qu’il y a des cas, quoique très rares, où une mère ne sçauroit accoucher, et même où l’enfant est tellement renfermé dans le sein de sa mère, qu’il ne fait paroître aucune partie de son corps, ce qui seroit un cas, suivant le Rituels, de lui conférer, du moins sous condition, le baptême. Le Chirurgien, qui consulte, prétend, par le moyen d’une petite canule, de pouvoir baptiser immédiatement l’enfant, sans faire aucun tort à la mère. – – Il demande si ce moyen, qu’il vient de proposer, est permis et légitime, et s’il peut s’en servir dans les cas qu’il vient d’exposer.


Réponse

Le Conseil estime, que la question proposée souffre de grandes difficultés. Les Théologiens posent d’un cote pour principe, que le baptême, qui est une naissance spirituelle, suppose une première naissance; il faut être né dans le monde, pour renaître en Jesus Christ, comme ils l’enseignent. S. Thomas, 3 part, quaest. 88, art. 11, suit cette doctrine comme une vérité constante; l’on ne peut, dit ce S. Docteur, baptiser les enfans qui sont renfermés dans le sein de leurs mères; et S. Thomas est fonde sur ce, que les enfans ne sont point nés, et ne peuvent être comptés parmi les autre hommes; d’où il conclude, qu’ils ne peuvent être l’objet d’une action extérieure, pour recevoir par leur ministère les sacremens nécessaires au salut : Pueri in maternis uteris existentes nondum prodierunt in lucem, ut cum aliis hominibus vitam ducant; unde non possunt subjici actioni humanae, ut per eorum ministerium sacramenta recipiant ad salutem. Les rituels ordonnent dans la pratique ce que les théologiens ont établi sur les mêmes matières; et ils deffendent tous d’une manière uniforme, de baptiser les enfans qui sont renfermes dans le sein de leurs meres, s’ils ne font paroître quelque partie de leurs corps. Le concours des théologiens et des rituels, qui sont les règles des diocèses, paroit former une autorité qui termine la question présenté; cependant le conseil de conscience considerant d’un côté, que le raisonnement des théologiens est uniquement fonde sur une raison de convenance, et que la deffense des rituels suppose que l’on ne peut baptiser immédiatement les enfans ainsi renfermes dans le sein de leurs mères, ce qui est contre la supposition présenté; et d’une autre côté, considerant que les mêmes théologiens enseignent, que l’on peut risquer les sacremens que Jesus Christ a établis comme des moyens faciles, mais nécessaires pour sanctifier les hommes; et d’ailleurs estimant, que les enfans enfermés dans le sein de leurs mères pourroient être capables de salut, parce qu’ils sont capables de damnation ; – pour ces considerations, et en égard à l’exposé, suivant lequel on assure avoir trouvé un moyen certain de baptiser ces enfans ainsi renfermés, sans faire aucun tort a la mère, le Conseil estime que l’on pourvoit se servir du moyen proposé, dans la confiance qu’il a, que Dieu n’a point laissé ces sortes d’enfans sans aucun secours, et supposant, comme il est exposé, que le moyen dont il s’agit est propre à leur procurer le baptême; cependant comme il s’agiroit en autorisant la pratique proposée, de changer une regle universellement établie, le Conseil croit que celui qui consulte doit s’addresser a son évêque, et a qui il appartient de juger de l’utilité et du danger du moyen proposé, et comme, sous le bon plaisir de l’évêque, le Conseil estime qu’il faudrait recourir au Pape, qui a le droit d’expliquer les règles de l’église, et d’y déroger dans le cas, où la loi ne sçauroit obliger, quelque sage et quelque utile que paroisse la manière de baptiser dont il s’agit, le Conseil ne pourroit l’approuver sans le concours de ces deux autorités. On conseille au moins a celui qui consulte, de s’addresser à son évêque, et de lui faire part de la présente décision, afin que, si le prélat entre dans les raisons sur lesquelles les docteurs soussignés s’appuyent, il puisse être autorisé dans le cas de nécessité, ou il risqueroit trop d’attendre que la permission fût demandée et accordée d’employer le moyen qu’il propose si avantageux au salut de l’enfant. Au reste, le Conseil, en estimant que l’on pourroit s’en servir, croit cependant, que si les enfans dont il s’agit, venoient au monde, contre l’espérance de ceux qui se seroient servis du même moyen, il seroit nécessaire de le baptiser sous condition, et en cela le Conseil se conforme a tous les rituels, qui en autorisant le baptême d’un enfant qui fait paroître quelque partie de son corps, enjoignent néantmoins, et ordonnent de le baptiser sous condition, s’il vient heureusement au monde.

На страницу:
4 из 12