bannerbanner
Как я уехал в Кострому
Как я уехал в Костромуполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Она была не красива. Она была ошеломительна. Мы проговорили всю ночь. Шатались по улицам и говорили. Пытались поймать мотор. Улицы были пустые, тихие, безлюдные. Мы встретили рассвет на балконе подъездной площадки какой-то многоэтажки – и расстались. Утром я вспомнил про ту, с губами и грудью, Одиллию. Она успела мне на ладони написать свой номер. А некрасивая девчонка свой номер не оставила. Я потом несколько раз приходил на ту дискотеку, сидел на той скамейке. Так и просидел все лето. Вместе с Одиллией. Ждал, но чаще целовался.

Любовь – самый жестокий бог. Вернее, богиня. Вы замечали, как жестоки могут быть женщины, лишенные любви? Задумайтесь, ведь на самом деле Любовь никого не любит. Ей не до этого. В мире мало любви, и надо всех одарить. Все семь миллиардов! Чем больше любви, тем больше людей. Чем больше людей, тем меньше любви. Без любви – как без приправы: жить можно, но пресно. Вот и живем. Семь миллиардов никем не любимых болванчиков. Глиняных големов.

Любовь – это дверь. Но – сюрприз – без глазка. Так что неизвестно, кому ты откроешь. По этому поводу у меня есть две волшебные истории о любви. Я помню, тогда ларьки были на каждом шагу, пиво-водка-сигареты. Ну и всегда толпа страждущих у окошка. Стою возле ларька, а передо мной девочка. Сейчас таких принято называть «няша». Моя няша была образца девяносто шестого года. Стройная крашеная блондиночка в узенькой джинсовой юбочке и растянутой футболке с принтом. Сама хорошенькая, ну просто девочка-отличница.

И вот она подходит к окошку ларька, наклоняется, чтобы туда что-то заказать. Кто не застал – расскажу: ларьки были грубо сколоченными киосками типа советской «Союзпечати», а в них окошки на уровне вашего пояса, поэтому надо было складываться в два, иногда в три раза и почти нырять в это окошко. Вот моя няша нагибается (стоит отметить – зрелище приятное), краем глаза замечает в дальнем конце улицы парня, тут же все бросает и бежит к нему. Парень тоже видит ее и мчит навстречу. Играет лирическая мелодия. Она – красивая, в этой юбочке, футболочке с принтом, длинные волосы развеваются, и он – коротко стриженный, почти лысый, в спортивном костюме, но выглядит, знаете, мужественно; и они бегут навстречу друг другу.

И вот она падает в его объятья и кричит:

– Тоха, сука, я тебя хер больше отпущу! Я, бля, две ночи рыдала!

А он ей так успокаивающе в ответ:

– Да, ладно, все ж обошлось. Хрен ли так волноваться.

Любовь.

А потом возле того же ларька наблюдал другую картину. Она маленькая, как японская фарфоровая статуэтка, а он огромный, ни дать ни взять – американский гризли. Представьте, как миниатюрная девочка тащит на себе этого гризли. Это было похоже на диснеевский мультик про храброго мышонка, который поймал огромного страшного кота и теперь тащит его к себе в нору – то ли сразу съесть, то ли сперва судить, а уж потом съесть. И вот этот гризли молча висит на девочке мешком, иногда что-то пьяно булькнет и снова затихает. В конце концов она не выдерживает, прислоняет своего медведя к стенке ларька, трясет его и плачет:

– Гриша, я же просила! А ты опять напился!

Гриша отрывается от стенки ларька, принимает на секунду героическую позу, отвечает:

– Да я люблю тебя, ептель! – и падает прямо на нее.

Девочка успевает его перехватить, взваливает на себя и шустро уволакивает. Наверное, к себе в норку.

Тоже любовь.


А вы заметили, что у нас больше нет бабьего лета в сентябре? Вот этого длинного теплого угасания, с летающей паутиной, с прохладными вечерами. Как-то сразу раз – и октябрь, заряжают холодные дожди, изо всех щелей лезет сырость. Летние кафе сворачиваются. Убираются веранды, тенты, столики, зонтики. Даже шашлычники разбирают мангалы. И последнее августовское вино из одуванчиков не радует – слишком горчит. В это лето опять не случилось. А сколько было планов… Знаете, что такое просрать лето на самом деле? Это когда за три восхитительных летних месяца ты не завел себе человека.

У нас жестокая зима. Особенно беспощадна она к тем, кто не успел за лето завести себе человека. Взять человека «про запас» – это ведь как медведю накопить подкожный жир. Кто будет вас согревать долгими зимними ночами? Кто напитает теплом? Кто станет лучшим средством от авитаминоза ранней студеной весной? Ваш летний человек! Не всем везет, но так случается, что этот человек дотянет до следующего лета, а потом еще до одного. И еще… Человек человеку – лучший витамин. А про волка придумал несчастный одиночка. У него не было лета, бренди со спрайтом, скамейки и некрасивой девчонки.

Знаете, это становится похожим на сентиментальное путешествие Иванушки-дурачка в Царствие небесное: открыл дверь, поймал попутку и бесцельно едешь в никуда. Одно радует: в качестве транспорта – не серый волк. И хоть все дороги ведут в Кострому, добраться по ним из пункта «А» в пункт «Б» очень непростая задачка.

Скажем, поезда. Я не испытываю к ним любви. Кто-то рад упасть в купе на полку и всю ночь проспать под стук колес. Эти счастливчики наверняка могут сладко спать под грохот артиллерийской канонады или под звуки интимных утех соседей сверху. Я думаю, что канонада даже предпочтительнее: ничто не раздражает сильнее неровного ритма и стонов невпопад. А в поезде даже стук колес не помогает.

Железнодорожная Россия скучна необыкновенно. Картинки в окне разнообразием не балуют. Железнодорожная Россия своего зрителя не любит. В окне какие-то чахлые березки вдоль откоса, изломанные, жалкие, будто дети-сиротки, жмущиеся к обочине. Еще – ивняк, царь горы, блатной король железнодорожных откосов. Растет всюду, везде ему хорошо, везде блатует. И тополя. Иногда мне кажется, что тополя у нас – незаконные эмигранты: их много, они везде, и даже там, где всегда росли березы или ивняк, теперь они. И вот этот зеленый живой забор вдоль откоса, он как паранджа: смотри на это обилие листвы и гадай, что же за ней прячется.

Иногда попадаются деревеньки. Пяток дворов, деревянные дома, покосившиеся, почерневшие фасады. А сверху – спутниковая тарелка. Здесь тоже смотрят «Игру престолов». Болеют за Тормунда.

Железнодорожные пейзажи – это самое скучное зрелище. Ни тебе резких поворотов сюжета, ни мастерских актерских работ, на спецэффекты вообще не тратились. Сразу хочется заорать: «Опять бюджет распилили?!» или «А почему сценариста не позвали?», «Режиссер бездарь!», а потом обязательно: «Просрали Россию».

Любому поезду я предпочитаю самолет. Я люблю самолеты и обожаю аэропорты. Аэропорт – это обещание. Это даже лучше поцелуя. Поцелуй – это практически обязательство, после него надо приступать к телу. Аэропорт же ничего не обещает. Вот ты целуешься, стараешься соответствовать ожиданиям, а аэропорту на твои ожидания плевать. Он может запросто не принять: нелетная погода, забастовка диспетчеров в Венесуэле… или кто-то опять на машине по залу ожидания катается. Аэропорт принял и отправил. Он не дом, не приют, он к вам абсолютно равнодушен. По сути, все воздушные гавани – двери. Открыл – и ты в Майами. Или в Токио. И, конечно же, в Дублине. Хоть и с пересадкой во Франкфурте. И Брендан Глисон у стойки прибытия с моим именем на табличке. Выглядывает меня в толпе прибывших. Волнуется. Ждет солянку.

Я не понимаю тех, кто боится летать и предпочитает самолету поезд. Нет, я признаю, что это немного страшно. Вот эта огромная железная махина, которая не должна летать, несет тебя в своем чреве на высоте десяти тысяч метров. Такую высоту даже представить страшно. У меня на краю крыши пятиэтажки ноги подкашиваются, а тут – десять тысяч! Но это как с морскими путешествиями: под тобой неспокойный океан, а глубина такая, что ни один Джек ни к какой Розе не вернется. Но ведь плывешь. Аэрофобы тоже все равно летят. Молятся и летят. Летят и молятся. Самолет трясет, а эти – молятся. Истово, очень искренне.

Меня всегда это удивляет. Как молитва поможет? Самолет летит с божьей помощью и святым благословением, что ли? Или помолился и в случае чего выжил? Не надейтесь. Если вдруг что, молитва поможет только к божьему престолу без лишней толкотни пройти. Хотя и тут я не уверен. Верующих много, плюс атеисты и агностики… пока всех рассортируют, долгую очередь отстоять придется. А для таких вот желающих на святом слове в рай без очереди въехать – отдельная очередь. С другой стороны, возможно, эта многотонная махина и летит только благодаря молитвам. Сначала молился первый конструктор, чтоб этот трельяж с пропеллером полетел, потом первый пилот: «Ну, пожалуйста, ну, лети!» А уж после и пассажиры: «Только не в океан, только не в океан, я и плавать то не умею!» Не удивлюсь, если святым словом можно будет червоточины открывать и попадать в другие галактики. Тоже, кстати, двери.

И вот мы летим, удерживаясь в воздухе реактивной тягой и словом святым, торопимся в пункт «Б». Стюардессы улыбаются, разносят напитки. Капитан бубнит в интерком непонятное на нескольких языках: «Дамы и господа, говорит капитан, наш полет проходит на высоте десять тысяч метров, температура за бортом минус двадцать пять градусов, в аэропорту прибытия температура хорошая, экипаж желает вам приятного полета… Ladies and gentleman, this is your captain speaking…» А потом вдруг четко и хорошо различимо добавляет: «Вашими молитвами, никто не умрет сегодня».

Мысли о смерти занимали меня с детства. Мне казалось это удивительным. Мне пять лет, я живу с мамой и папой в большой квартире с удобствами во дворе. Сплю на диване в самом сердце мира. Засыпаю под уютное тиканье огромного металлического будильника и мерное гудение газовой горелки в печи. Я есть. Я живой. А потом – мертвый. И меня нет.

Нет этого противного лампового света темным зимним утром, чада дровяной печи, ледяного деревянного пола на кухне. Нет даже будильника. Металлического. С расцарапанным боком и небольшой трещиной на стекле. Меня нет ни в своей постели, ни в зале под столом, где я изображаю танкиста. Меня нет во дворе, где мы с отцом пилим двуручной пилой толстые липовые бревна. Меня нет нигде. Вообще. Разве это не странно?..

Но всерьез это не воспринимаешь. Смерть – это такая игра. Вот умру, думал я, они все будут плакать, причитать, какое чудо они потеряли, а я встану и скажу: «Ладно, я пошутил». И тут уж они все меня на руках носить будут, конфеты без счета давать, даже бутерброд с маслом и вареньем сделают. С малиновым! Я буду сидеть довольный, жевать батон, запивать сладким чаем… А что, вот так помирать мне нравится! Надо будет повторить.

С возрастом эти мысли отошли на задний план. Жизнь кипела и грозила бессмертием. Во всяком случае, мы именно так проживали нашу жизнь. Смерть оказалась рядом как-то неожиданно. Надо быть честным: когда умирают престарелые родственники, даже любимые, это оказывается ожидаемой потерей – старость и смерть идут рука об руку. Но когда вдруг «взрывается» где-то рядом, нас накрывает. Мы ведь бессмертные, с нами нельзя так, мы никогда не умрем. Наша жизнь бесконечна, прекрасна и насыщена яркими событиями. Мы вечно юные боги. А тут нам показывают, что веселье может закончиться в любой момент.

У меня тогда была четырехстрочная «Моторола» – между прочим, весомая причина для гордости. Как и Sony Walkman. Легендарный был кассетник. Я так и ходил: сбоку на ремень вешал плеер, а спереди – пейджер. Четырехстрочный. Серьезный аппарат, не чета вашим дешевым однострочникам. Каким же невероятно успешным, каким значительным я себя тогда ощущал… На этот пейджер и пришло сообщение. Длинное, в четыре строки не уместилось. Я перечитывал его несколько раз, но никак не мог взять в толк, разве это возможно – вот так взять, открыть эту дверь, шагнуть вниз и больше не встать? Даже за конфеты и бутерброд с малиновым вареньем?

Мы с ним не дружили. Мы хорошо знали друг друга. Выпивали, дурачились. Влипали в разные веселые истории. Он был чуточку отстраненным, слегка надменным. Любил принарядиться. В нынешние времена он бы наверняка стал хипстером. Но он ушел первым. Неожиданно и ожидаемо. У него была записка – что-то невнятное, она ничего не объясняла. Да нам и не надо было. Мы и так понимали, что его зависимость добром не кончится. Но когда на пейджер пришло многострочное сообщение, меня оглушило: я не верил, что это произошло. Рассказал всем, до кого дотянулся. Я надеялся, что кто-нибудь мне скажет, что это неправда, в двадцать четыре не умирают. Двадцать четыре – это самый пик бессмертия. Но мне в ответ только сочувственно кивали головами. Я попробовал утопить это новое для себя чувство в женщине. На миг стало тише, но утром пришлось ехать на кладбище. Добровольно, а не потому что надо было проститься.

С тех пор мысль о суициде оказалась, что называется, next door. Благодаря этому соседству много позже я понял, что понимаю самоубийц. Не одобряю, не поощряю – просто понимаю. Знаете, когда в дублинском аэропорту не томится в ожидании твоего рейса Брендан Глисон или когда Кострома гасит огни маяков, на сцену выходит старый добрый Тайлер Дерден. Теперь ему недостаточно варки мыла из человеческого жира и вклеивания порно кадров в карамельные семейные фильмы, ему нужны жертвы. Может, я стану рассказчиком, перестану рвать жилы ради сверхпотребления. А может, мне повезет больше, и я стану Марлой, найду себя в саморазрушении. Мой Тайлер мог бы оставаться легендой, символом, сраным Че Геварой на майке. Тогда его можно продать, лишив бунтарской привлекательности. Но когда-то я открыл эту дверь.

Я не способен на решительные действия. Однажды я был уверен, что не переживу расставания и пора решить этот вопрос окончательно. Резать вены надо в горячей воде, и не поперек, а вдоль. Меня хватило только на то, чтобы достать лезвие из бритвы и порезаться. Вдобавок в доме отключили горячую воду. Тогда я еще не был знаком с Тайлером. Сегодня могу себе представить, как этот красавчик заходится в истерике от хохота, представляя эту картину в красках. Нет, зрелище и вправду уморительное: кран шипит и плюется, я стою с разрезанными подушечками пальцев, а на лице столько решимости – то ли газы сдержать, то ли кровь смывать. Вы простите, но вовремя пернуть – это сбить к чертовой матери весь пафос момента.

Мой Тайлер улыбается. Все-таки жизнь устроена странным образом: один раз оттуда, чтобы потом всю жизнь туда!


А вот сейчас будет неожиданное: вы знаете, какого размера член у пекинского селезня? Я спрашиваю со всей серьезностью, понимаю при этом, что вопрос задан некстати. Но почему-то именно сейчас мне захотелось вас познакомить с Варей. Варя – мой самый большой друг и лучший из учителей, что мне посылала жизнь. Знание ответа на вопрос о придатках селезня хорошо ее характеризует. Вот вы про них не знаете, а она – знает. И живет с этим.

Варя – абсолютно городской житель. Она родилась в городе, жила в нем большую часть сознательной жизни, а потом вдруг хлоп – и заделалась деревенской. Мне она это объяснила так:

– Толстый, только сельская жизнь во всей красе – когда все вот так, на виду – позволяет не просто наблюдать за ее течением, но и бесконечно охреневать от беспредельной креативности Творца.

Лично мне этого объяснения было достаточно.

Варя божественно жарила картошку. Ничего особенного: сковорода, масло, немного лука. Картошка резалась крупной соломкой. Лучше Вариной картошки я не ел никогда. Руки у нее были из правильного места, что ли? Ну или как там это у поваров называется… Но она не была поваром. Она вообще не заморачивалась ни на чем, тем более на готовке: есть поганые пельмени машинной лепки – сойдут и они, лишь бы не слишком напрягаться. Она в принципе так жила – не напрягаясь. «Белая пони» – так она однажды себя назвала. И рассказала историю про раннее утро в одном сибирском поселке. Пони тогда пропала – подробностей не было, пропала и пропала: несущественное Варя умела выносить за скобки. Просто раннее летнее утро, сибирский поселок, туман. И тут из тумана прямо к Вариному двору выходит пони. Белая. Даже молочная. Тыкается в плечо… и говорит человеческим голосом: «Угостите даму сигареткой». Я всегда ее прерывал в этом месте, а она всегда ржала, как та самая пони. Это была хорошая история, она всегда прекрасно шла под водку.

Мы любили эту белую пони, ее всегда можно было окончить так, как заблагорассудится:

– И тут она тычется мне в плечо и говорит: «Идут за мной, мне б схорониться»… Нет, не так, тут она тычется в плечо и говорит: «Же не манж па сис жур, пожертвуйте фюнф копеек бывшему депутату Государственной Думы»… Или – и тут она подходит, хлопает по плечу и говорит: «Семки есь, шоле? А еси найду?»

Этот рассказ так и не обрел долгожданный финал. Белая пони не стала быстрокрылым Пегасом, не унесла нас в тот край, где нам было бы достаточно початой бутылки водки и картошки. Жареной. Ничего необычного – сковорода, масло, немного лучка. Потому что Варя умерла.

Так получилось, что мы не виделись недели три. Я как-то замотался. И она не выходила на связь. А потом вдруг вечером пришла в гости. Я на радостях сбегал на кухню, сполоснул стаканы, достал бутылочку. Долго извинялся, что початая. Разлил по первой. Мы выпили, я долго соображал закуску, потом предложил картошки пожарить. Варя сидела необычно молчаливая. Вертела в руках стакан, потом поставила его на стол и сказала:

– Знаешь, Толстый, я ведь недавно умерла.

Это прозвучало так буднично, как бы между прочим. Умерла и умерла, подумаешь, что тут такого. Как умерла, так и воскресла, как будто у самого так не бывало. Будто рай – это такой большой зал. В нем очень много людей. И каждый находит свою ячейку, забирается в нее, и там ему так уютно, так хорошо…

Потом Варя выпила, выдохнула и ушла. Вот так я и узнал про рай.

Кстати, про член селезня – он у него два метра. Селезень для удобства сворачивает его в бухточку. Так что теперь и вам жить с этим знанием.


* * *

В моей жизни всегда незримо присутствуют два человека. Я их не знал, но они всегда со мной. Первый – это моя бабушка. Она умерла, когда я был младенцем. У каждого какой-то особенный рай. Про свой я узнал случайно. Я не умирал, но так случилось, что ощутил, какой он. Не спрашивайте, не смогу объяснить. Бабушка рассказывала, что там были цветы. Она там была, она знает. Она бежала по целому полю ярких цветов – и очень расстроилась, когда ее вернули в нашу серую реальность. В моем раю растет дерево. Вековой дуб, огромный, раскидистый, с густой кроной. Под ним расстилается мягкий мох. А земля теплая, как камни, нагретые южным солнцем. Под ним сладко спится. И там меня ждут два человека, которых я никогда не видел. Моя бабушка. И моя дочь.

Эту боль не пережить никогда. Она всегда с тобой. К ней как-то привыкаешь, смиряешься с ней. Теперь вас двое – куда ты, туда и она. Рядышком на табуреточке. Или за одним столом. Иногда она вдруг резко бьет под дых, сбивая дыхание, вколачивая диафрагму в позвоночник. Но большую часть времени ее не замечаешь. Санитарка тогда спросила: хотите открыть лицо? А я испугался: нет, не хочу.

Никогда не думал, что старая коробка из-под обуви может вместить в себя человека целиком. Я еду в машине. Коробка с человеком у меня на коленях. Я звоню другу, поздравить его с днем рождения. Желаю ему счастья и долгих лет жизни. Казалось бы – нашел время. Но ужас, что я к тому моменту испытывал, отключил чувство реальности напрочь. Это я еду на кладбище с человеком в старой обувной коробке. И не я. Я сейчас звоню другу и поздравляю его с днем рождения. И снова не я. Я остался в том коридоре, застопорился в тот миг, когда санитарка протянула мне туго спеленатый сверток и спросила: хотите открыть лицо?

Когда уезжаешь в другой город, в качестве багажа с собой стоит брать не только собственные познания о любви и смерти. Может случиться так, что Кострома перевернет мои представления, и я вновь стану подростком. У меня выскочат прыщи и способность удивляться окружающей действительности. А вместе с неудержимым либидо из меня начнет рваться гениальность. Теперь представьте, что играет музыка, что-то из Moby. Обычно в фильмах такая музыка сопровождает момент озарения главного героя. Итак, беззаботность умерла в две тысячи седьмом году, а в тысяча девятьсот шестьдесят втором ей поставили памятник. Посмертно. Меня зовут Бен. Когда я родился, то был седым, маленьким и сморщенным, меня звали Кузьмой и я умел летать. С годами седые волосы загустели, окрасились и заколосились. Я стал пухлым и поправился. Навык летать рассосался как атавизм.

Трава всегда зеленее в тени, потому что не вытоптана. Пчела садится только на вкусный цветок, а перед ураганом дует теплый ветер. Я думаю о сексе триста шестьдесят пять дней в году, иногда триста шестьдесят шесть. Но секс не думает обо мне. Все люди делятся на красных и синих. Синие умерли, но живут. А красные живы, но сломаны. Чтобы жить, синим нужен распорядок, будильник и цель. Красные просто лежат на полке и хотят любви. Но никто не любит сломанные игрушки. Если вы синий, дальше не слушайте. А если красный, знайте – беззаботность не умерла в две тысячи седьмом году, ее убили. Я знаю, кто это сделал, но не скажу. Потому что тогда красные станут синими и любовь умрет. Я снова хочу летать. А без любви могут летать только синие и только в самолетах.

Все разговоры идут по кругу. Даже когда уже не надо ничего выяснять. Мой Тайлер очень любит этот момент, когда все ранее сказанное повторяется. Ты просто бежишь по спирали, с каждым кругом переходишь на новый виток. Я был уверен, что переезд в Кострому сделает меня красным. Я буду сломан, но жив. Тайлер смеется: он любит неожиданные открытия.

Некоторые двери необходимо оставлять запертыми. А еще лучше – наглухо замурованными. Как тогда, когда я однажды вернулся в свой старый дом и не обнаружил двери. Ее попросту замуровали, заложили кирпичом и аккуратно заштукатурили. Придумать что-то более наглядное избитой фразе «никогда не возвращайся туда, где тебе когда-то было хорошо» нельзя. Что ты хотел увидеть? Поленницу в нише между печкой и стеной? Пружинный диван, оставленный умирать в этом старом заброшенном доме? Или ты пришел за тем мальчишкой, что когда-то ночами слушал дикторские объявления, доносившиеся с железнодорожного вокзала? Хочешь вернуть мечтательную беззаботность, порожденную паровозными гудками? Но ты не любишь поезда.

Тайлер любит позвенеть моими цепями. Ему нравится мучить меня несбывшимся. Вот ты, веселый, увлеченный и яркий, к своим годам получаешь бублик, фантик и фасадную штукатурку. Торс ветшает, задница отвисает, щеки прикрывают шею, глаз тускнеет, зуб крошится. Из яркости остается телевизор, из увлечений – порнография, из веселья – алкогольная абстиненция. И так до утра. А утром в Костроме туман.

В туман хочется закрыть глаза. Ты плывешь куда-то. Раньше ты жил на улице имени двух человек, а теперь у тебя седина. Туман возвращает туда, где улица имени двух человек была еще жива. Выходят люди, здороваются. Они тоже жили на улице имени двух человек. Ты видел их только на фотографиях, а они вдруг садятся на краешек кровати, что-то говорят. Но потом туман поглощает улицу вместе с автобусной стоянкой, молочным павильоном, случайным цыганенком и тремя разноцветными кошками. И оставляет только запах. Смесь табака и водки. И немного гашеной извести вперемежку с запахом сырых досок.

Мой родной город меняется. Уходят улицы, сгорают дома, иногда целыми кварталами. Вырубаются сады, вытаптываются дворики. Срываются бульдозерами старые здания времен царя гороха, от которых остались только фасадные стены, торчащие посреди улицы как гнилые зубы. Старую жизнь убивали расчетливо и методично.

В мой родной город приехали те, кто знает, как сделать его лучше. Они закатали рукава и начали его благоустраивать. За пару десятков лет мой родной город стал относительно чистым, немного облагороженным местом, в котором невозможно жить. Пришли те, кто знает, как сделать красиво. И они сделали. Даже стеклянная высотка появилась. Торговые центры выросли на месте заводов, бизнес-центры – на месте бараков. Нет, это хорошо. Действительно хорошо, когда твой город из серого, страшного, некомфортного места превращается во что-то блескучее и переливающееся огнями – в китайский спиннер. Одна беда: место, где люди жили в дискомфорте, превратилось в место, где жить не-вы-но-си-мо.

Знаете, почему мужики тогда пили? Не гламурненько выпивали в барах, а именно глухо и крепко надирались? Им было страшно. Каждый день у нас война. Каждый день надо идти в атаку, а кто ж на трезвую голову воюет… Нет, настоящие бойцы мне расскажут, что выпивать нельзя. Что пьяным только под кустом с блохами воевать можно. Они правы. Резать людям глотки сподручнее трезвому.

У меня есть приятель, он прошел три войны. Я бы никогда не сказал, что он настоящий головорез. У него открытая улыбка и глаза голубые-голубые. В отличие от многих ветеранов, он смог найти себя в мирной жизни. Но иногда его прорывало. С виду щуплый, с добрым лицом и наивным взглядом, он здорово вводил потенциального противника в заблуждение. Как-то раз его бригада решила, что с Владиком можно не делиться, а попросту отдубасить за стройплощадкой. Прораб потом долго выяснял: «Владик, ты зачем бригаду убил?» А Владик смотрел добрыми чистыми голубыми глазенками и, проморгавшись, отвечал: «Я не убивал, только калечил».

На страницу:
2 из 3