bannerbanner
Ашборнский пастор
Ашборнский пасторполная версия

Ашборнский пастор

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
40 из 58

Это вам не Гораций Коклес;[557] на Свайном мосту[558] это вам не Деций, бросающийся в пропасть;[559] это вам не Кинегир,[560] теряющий при безнадежной попытке остановить корабль сначала левую руку, затем – правую, а потом – и голову; все это – сражения в одиночку, подвиги возвышенные, но безумные! Нет, книга – это македонская[561] фаланга[562] целиком, вся сомкнутая, выступающая вперед своим самым острым углом!

И когда книга хорошо издана, она должна завоевать читателя; и тут я должен заметить: чем крепче книга сшита, чем она увесистей, чем она толще, тем больше у нее вероятности сделать это.

Ах, если бы эта презренная французская публика, всегда высокомерная по отношению к только что сыгранной сцене, всегда скучающая при виде разыгрываемой перед нею сцены, всегда нетерпеливая в ожидании грядущей сцены, если бы она умела слушать, пусть даже потягивая спиртное, как английская публика, если бы она умела ждать, пусть даже покуривая, как публика немецкая, – у нас был бы театр такой же невероятный и спорный, как театр Шекспира,[563] такой же глубокий и поэтичный, как театр Гёте,[564] и г-же Санд,[565] этому таланту, столь чудесному, под каким бы ликом он ни выступал, не потребовалось бы в ее предисловии к «Мольеру» спрашивать у меня, понимающего в этом ничуть не больше любого другого, каким образом надо взяться за дело, чтобы сочетать перед французским партером философию с идеями, развитие действия с характерами и добиться драматизма ситуаций.

Вот это-то и позволяет книга, но не позволяет театр, в доказательство чего скажу: если бы я в драме пустился в отступление вроде того, какое только что позволил себе в книге, то без всяких сомнений в тот же час был бы неистово освистан!

И так было во все времена. Прочтите предисловие к «Никомеду»,[566] предисловие, в котором бедный старый Корнель, брошенный публикой ради его молодого соперника Расина,[567] просит у нее прощения за то, что предлагает ей трагедию, не являющуюся трагедией в точном смысле слова, где наглые персонажи разговаривают почти так же, как в жизни; послушайте, как робко он ссылается на такой довод: поскольку он уже сочинил два десятка драм, соответствующих вкусу публики, он вполне может себе позволить сочинить одну по своему собственному вкусу, и вы увидите, как из-за этого страха автора перед публикой должны были проваливаться шедевры!

Ну а теперь, когда я доказал то, что и хотел доказать: книгу не освищут, возвратимся к смерти Луи Филиппа и увидим, в чем заключается связь между этой кончиной короля и «Ашборнским пастором».

В последний раз я видел короля Луи Филиппа, в последний раз говорил с ним на похоронах его сына, герцога Орлеанского, скончавшегося 13 июля 1842 года.[568]

Я узнал об этой неожиданной смерти во Флоренции.[569] В тот же вечер я отправился из Флоренции в Париж и на почтовых, не останавливаясь ни на час, прибыл в столицу достаточно скоро, чтобы успеть побывать на панихиде в соборе Парижской Богоматери и сопроводить тело герцога в Дрё.[570]

Выходя из собора, я встретил Паскье, личного хирурга принца.[571] Мы со слезами на глазах бросились в объятия друг другу. Помимо смерти принца, одно общее воспоминание, необычное, грустное, странное, окутало печалью нашу встречу.

В последний раз вместе с Паскье и тем, кого оплакивали мы оба, я был на охоте в Компьенском[572] лесу.

Во время завтрака на привале, усевшись рядом на траве, веселые той веселостью, какую дарует прекрасное осеннее солнце и отличная еда после легкой усталости, мы отдали должное провизии, присланной из замка: принцы так, как если бы они были простыми смертными, а простые смертные так, как если бы принцы никогда и не существовали.

Герцог Орлеанский взял цыпленка за ножку, положил его на тарелку и велел передать мне.

– Что это такое, монсеньер?

– Вы же видите – цыпленок.

– Благодарю вас, монсеньер, но это же слишком много!

– Очень надеюсь, что вы не собираетесь съесть всего цыпленка!.. Я передаю его вам с тем, чтобы вы его разделали – и не для чего-нибудь иного.

– Ах, монсеньер, прошу прощения у вашего высочества за то, что я поступаю точно так же, как господин X…

– А как поступил господин X…?

– А вот как, монсеньер! Когда ему выпадала возможность сидеть за одним столом с автором «Смерти Авеля»,[573] любовником его жены, и ему поручали разделать цыпленка, он никогда не упускал случая сказать: «Передайте это Легуве, ведь именно он делает все то, чего я делать не хочу!»

– Дорогой мой, я был бы рад передать цыпленка вашему Легуве; но, к сожалению, вы не женаты.

– Это правда, монсеньер, но среди нас есть человек, у которого умение резать составляет его ремесло и который даже пользуется неплохой репутацией в своей области: это ваш хирург Паскье… Прошу у монсеньера разрешения передать этого цыпленка ему.

– Передайте цыпленка Паскье!

– Держи-ка, Паскье, яви свои таланты: на тебя смотрят и тобой готовы восхищаться!

Не в пример певцу или поэту, которые заставляют себя упрашивать, прежде чем спеть или прочесть стихи, Паскье поддел цыпленка вилкой и, не поддерживая его ничем другим, под гром рукоплесканий ловко отрезал одну за другой все четыре конечности птицы.

И только герцог Орлеанский смотрел на действия хирурга молча и с какой-то грустью.

– Так что же, монсеньер, – спросил я его, – вы, охотно аплодировавший моим успехам, не аплодируете успехам Паскье?

– Знаете, о чем я думаю? – обратился ко мне герцог.

– Нет, монсеньер, но ни о чем веселом вы наверняка не думаете.

– Я думаю о том, что однажды этот мясник (и тут он указал своей вилкой на Паскье) расчленит меня так же, как этого цыпленка.

Паскье при этих словах уронил на скатерть тушку цыпленка, вилку и нож.

– Ей-Богу, монсеньер, – откликнулся он, – ну что у вас за мысли! Я на двадцать лет старше вас и, следовательно, по всей вероятности, умру на пятнадцать лет раньше, чем вы… Так как же вы говорите, что я буду вас расчленять?

– Не знаю, господин доктор, проживете ли вы на пятнадцать лет больше или меньше, чем я, – ответил несчастный принц, – но мне точно известно, что я сейчас почувствовал, как в мои жилы проникает холод скальпеля.

Эти слова были произнесены с таким мучительным чувством, что все, кто их услышал, вздрогнули.

Увы, предсказание сбылось!

Хотя герцог Орлеанский был на пятнадцать лет моложе Паскье, умер герцог Орлеанский раньше, чем Паскье, и, если какая-то способность ощущать переживает нас, царственный труп мог почувствовать, как в его плоть и в самом деле вторгается лезвие того скальпеля, который в своего рода пророческом видении уже леденил его кровь.

– Ну что ж, – сказал мне Паскье, – ты понимаешь: я и в самом деле расчленил его, как того знаменитого компьенского цыпленка!..

В некоторых обстоятельствах все, даже банальность, причиняет боль!

Не стану утверждать, что Паскье и я любили принца больше всего на свете, но могу сказать, что никто не любил его больше, чем мы. Мы условились ехать в Дрё в одной карете, чтобы иметь возможность вдоволь поговорить о бедном усопшем.

О, как возвышенна милость Всевышнего, который, вынуждая нас испытывать боль, одарил нас способностью плакать!

Итак, я не видел короля с того дня, когда он, соблюдая траур по своему старшему сыну, по праву отца первый из нас спустился в подземные склепы Дрё.

И теперь, девять лет спустя, он в свою очередь умирал в изгнании после того, как в течение восемнадцати лет носил самую прекрасную, но и самую тяжелую в мире корону!

Я не любил Луи Филиппа ни как человека, ни как короля, и, если бы я имел нескромность поверить на минуту, что король Луи Филипп мог питать по отношению ко мне какое-то чувство, доброе или недоброе, я сказал бы, что меня он любил ничуть не больше.

Дружеские чувства, которые выказывали мне один за другим три его сына,[574] стали для них, и в этом они не раз мне признавались сами, источником постоянных нареканий.

Тем не менее я не мог не исполнить долг по отношению к человеку, который в дни, когда я был оставлен всеми и бедствовал, по рекомендации генерала Фуа.[575] открыл мне двери своей канцелярии и, сделав это, в обмен на мой труд дал хлеб и мне, и моей матери, и моему сыну[576]

Правда, то был всего лишь хлеб, и хлеб весьма черствый, порою смоченный слезами, но, в конце концов, то был хлеб.

Впрочем, короля, рядом с которым я оказался в 1823 году и которому подал прошение об отставке в 1830 году, короля, падение которого я предсказал в 1832 году,[577] этого короля мне, быть может, следовало бы в один прекрасный день судить, разумеется, с моей точки зрения – точки зрения поэта и историка, и я не хотел оставаться в долгу по отношению к нему, чтобы иметь возможность сказать, как перед судом, правду, всю правду и ничего, кроме правды!

История королевской власти – это урок народам, и никто не в праве скрывать свет, пусть даже самый слабый, который он может пролить на коронованную голову.

Прочитав известие о смерти Луи Филиппа, я, движимый весьма различными чувствами, решил сделать для него то, что девятью годами раньше сделал для его сына, а именно: все бросить ради того, чтобы воздать этому достославному усопшему единственную почесть, какую я мог ему воздать, – присутствовать на его похоронах, испытывая при этом если и не душевную боль, то во всяком случае почтительность.

Приняв такое решение, я вскочил с кровати, оделся, звонком вызвал Алексиса[578] и велел предупредить моего сына, что перед отъездом вечером в Лондон я хотел бы с ним отобедать; после этого я взял кабриолет, чтобы съездить за деньгами к моему издателю и за паспортом в полицию.

В тот же самый вечер, в половине восьмого, я сел в вагон как раз в ту минуту, когда скорый поезд отправился в Кале.[579]

У меня вырвался крик удивления, смешанного с радостью, когда я увидел, что в вагоне всего лишь два пассажира и эти пассажиры – Паскье и его племянник, которого я знал только по его репутации, почти равной репутации его дядюшки.

Оба они направлялись туда же, куда и я, ведомые, как и я, почтительным воспоминанием.

На следующий день, в половине одиннадцатого утра, мы были в Лондоне.

Похороны должны были состояться только через сутки.

Паскье намеревался нанести визит семье покойного в тот же самый день; его положение в королевском доме, естественно, открывало перед ним все двери, и в первую очередь двери страдания.

Я поручил ему передать мое почтение принцам, и особенно господину герцогу Омальскому,.[580] поскольку господин герцог де Монпансье[581] был в это время в Севилье[582]

Я единственный раз беседовал с господином герцогом Немурским,.[583] а с господином принцем Жуэнвильским.[584] мне вообще не доводилось беседовать; правда, я состоял с ним в переписке, когда он заявил о своем желании стать представителем народа[585]

Что касается господина герцога де Монпансье, я писал ему пять-шесть раз после Февральской революции[586] и при каждом новом представлении в Историческом театре[587] посылал ему купон его ложи, тем самым давая ему знать, что она остается незанятой.

Действительно, я снял ее на год, и она пустовала все то время, какое оставалась за мной, то есть с февраля 1848 года по октябрь 1850-го.

Со своей стороны молодой принц через своего секретаря Латура..[588] передал мне благодарность и за мое внимание и за обращенное к нему письмо, которое я опубликовал[589] в газете «Пресса»[590] через три дня после Февральской революции, а также за статью, которую я написал для той же самой газеты по поводу статуи господина герцога Орлеанского, сброшенной Гтном Дюмуленом, в то время комендантом Лувра[591]

В те годы требовалось определенное мужество для того, чтобы стать на сторону изгнанников и назвать себя их другом, и вот тому доказательство: в день торжественного шествия к Июльской колонне,[592] какой-то господин, о существовании которого я не имел чести знать, на улице Лепелетье приставил пистолет к моей груди[593] поскольку я был, как он выразился, другом принцев!

Честное слово, он уже и в самом деле нажимал на курок, когда молодой человек по фамилии Мюллер своей тростью приподнял ствол пистолета.

Выстрел пришелся в воздух.

Ясное дело, требовалось совсем немного, чтобы друг принцев дорого заплатил за их дружбу.

Четыре дня я провел в одном и том же месте, хватая г-на Берже за его перевязь мэра,[594] с тем чтобы принудить его действовать против поста на бульваре Капуцинок,[595] который незадолго перед тем устроил, как известно, стрельбу на бульваре.

Паскье вернулся вечером, но я этого не заметил, а сам он, сославшись на усталость, заперся у себя в номере.

У меня не было никакого сомнения, что Паскье предпринял такой маневр только для того, чтобы избежать встречи со мной.

На следующий день в девять утра я осведомился о Паскье: мне сообщили, что он уже ушел.

Я навел справки. Оказывается, в Клермонте была заведена книга регистрации, куда вписывали свои имена лица, прибывшие из Парижа на похоронную церемонию.

Наняв карету, я отправился в Клермонт.

Карета остановилась у входа в парк.

Выйдя из нее, я выяснил дорогу и дошел до замка пешком.

У ограды замка мне встретились генералы, адъютанты, офицеры; я узнавал всех этих людей, но все они делали вид, что не узнают меня.

Я не очень-то гоняюсь за теми, кто отворачивается от меня, и, достаточно привыкнув к тому, что люди подходят ко мне, сам редко подхожу к ним.

Так что, не останавливаясь, я продолжил путь.

Через десять минут я уже был у дверей замка.

И в самом деле, на столе в вестибюле лежала открытая книга регистрации.

Я вписал туда свое имя, пересек парк в обратном направлении, сел в свою карету и возвратился в Лондон.

В полдевятого я узнал о возвращении Паскье.

Он еще не успел запереть свою дверь на засов, как я вторгся в его комнату.

При моем появлении Паскье явно испытал замешательство.

Я начал догадываться об истине.

– Ах, это ты! – произнес он.

– Да… Уж не забыл ли ты случайно, что я в Лондоне?

– Да как я мог забыть об этом, если мы сюда приехали вместе?

Я смотрел на него, посмеиваясь.

– Паскье, – сказал я, – мне нужен совет.

– О чем?

– Должен я или не должен идти завтра на похороны короля?

– Ты у меня спрашиваешь совет, чтобы последовать ему?

– Черт побери, ты же прекрасно знаешь, я вполне доверяю тебе как человеку умному и как врачу!

– Что ж, в таком случае советую: не ходи туда.

– Вот как!.. Что, моя особа вызывает сомнения в замке?

– Да.

– И что же обо мне говорят?

– Говорили, что непонятно, как это ты с твоими республиканскими убеждениями придешь на похороны короля.

– И кто же это говорил?

– Все говорили.

– Даже принцы?

– Даже принцы.

Я пожал плечами и промолвил:

– Решительно, дорогой мой, принцы есть… принцы!

– О-о! – вздохнул Паскье. – Думаю, ты только что сказал большую дерзость.

– Ты ошибаешься, дорогой мой: я никогда еще не был столь почтителен… До свидания, Паскье!

И я вернулся в свою комнату.

Я заказал карету на следующий день, к девяти утра; в назначенное время она остановилась у дверей гостиницы.

Моя карета стала вслед за тремя или четырьмя другими, ожидавшими приглашенных на траурную церемонию.

Часть французов, прибывших в Лондон в связи с этим событием, собралась в гостинице.

Мы позавтракали вместе, затем вышли на улицу; каждый сел в свой экипаж.

– В Клермонт? – осведомились возницы трех или четырех первых карет.

– В Клермонт? – спросил меня мой кучер.

– Нет, – отвечал я, – в Холланд-Хаус![596]

Кучер хлестнул кнутом лошадей, и мы тронулись.

Зачем я указал кучеру этот адрес вместо Клермонта? И что мне нужно было в Холланд-Хаусе?

Есть две ценности, которые порой сильные мира сего только и могут предложить в первую очередь, – знатное имя и доброе сердце.

Во Флоренции я познакомился с лордом Холландом, внучатым племянником Чарлза Фокса.[597]

II. Холланд-Хаус

В Париже я познакомился с леди Холланд,[598] происходившей из семьи Стюартов.[599]

Ввел меня в ее дом мой дорогой граф д'Орсе,[600] тот самый, которому посвящены мои «Мемуары» и который совсем недавно умер еще таким молодым, таким красивым и таким неизменно элегантным!

Во Флоренции лорд Холланд, а в Париже леди Холланд пригласили меня, когда я приеду в Англию, нанести визит в Холланд-Хаус.

И вот в 1850 году я отправился в Англию и никакие более срочные дела не мешали мне воспользоваться этим любезным предложением.

Холланд-Хаус расположен в пригороде Кенсингтон,[601] на краю Гайд-Парка.[602]

Это замок был построен графом Оксфордским,[603] в конце шестнадцатого века, в годы царствования Якова I[604] этого робкого сына Марии Стюарт,[605] которого заставлял бледнеть один только вид обнаженной шпаги.

Правда, его матери, когда она была им беременна, довелось видеть столько обнаженных шпаг, наносивших удары этому несчастному Риччо,[606] что нет ничего удивительного в том, что порождение ее чрева содрогалось от подобного зрелища.

Нет ничего более изумительного, нет ничего другого, что давало бы представление о богатстве и власти, чем эти огромные английские резиденции!

Оказавшись перед Холланд-Хаусом, видишь замок, построенный, подобно замку Сен-Жермен,[607] из кирпичей, но легкий настолько, насколько тяжеловесен Сен-Жермен; замок возвышается над просторной лужайкой, где, словно на лугу, пасутся животные.

Но ни в коем случае не следует, держа в уме наши маленькие парки, наши маленькие купы деревьев и наши маленькие лужайки, смотреть на все в бинокль с той стороны, где предметы уменьшаются: нет, нет, поверните бинокль другой стороной, а еще лучше смотрите собственными широко раскрытыми глазами.

Длина лужайки составляет примерно пол-льё; окружена она вековыми деревьями, образующими широкую аллею, на которой экипажи могли бы бок о бок бороться за награду на скачках! И когда я говорю, что на лужайке пасутся животные, я имею в виду не двух-трех чистеньких, вылизанных добела баранов, украшенных ради развлечения детей розовыми шелковыми ленточками, и несчастную козу, привязанную к своему колышку и щиплющую траву вокруг себя, насколько ей позволяет это длина веревки, – нет, речь идет о стаде в сотню голов рогатого скота – коров, волов, быков, которые лежат, жуют, мычат и, вытянув шеи, тараща глаза и пуская пар из ноздрей, смотрят на проходящих мимо путешественников.

Холланд-Хаус находился посреди обширной равнины, где с огромным замком соседствовал сельский домик Кромвеля, в который тот приводил своего зятя Айртона,[608] с тем чтобы посвятить его в свои цареубийственные замыслы.

Почему их беседа происходила посреди этой обширной равнины? Дело в том, что Айртон имел несчастье быть глухим, и Кромвель видел, что в этом лесистом краю только эта обширная равнина может надежно избавить их от подслушивания…

Я вышел из кареты у входа на террасу.

Опасался я только одного: что лорд и леди Холланд,[609] которых я не видел: одного десять лет, а другую – лет шесть – восемь, пребывают сейчас в Париже, Флоренции или Неаполе.

Однако случаю не было угодно запасти мне все разочарования на один и тот же день: мои именитые хозяева гуляли в парке.

Но, поскольку окружность парка составляет два или три льё, поскольку он включает в себя рощи, горы, равнины, фруктовые сады, луга и озера, слуга вызвался проводить меня к тому месту, которое он назвал цветочным лугом.

То было излюбленное место леди Холланд.

Взойдя на холм, мой провожатый и в самом деле указал мне на свою знатную хозяйку, запахнувшуюся в длинный батистовый пеньюар; голову ее украшала голубая шляпка; с книгой в руке леди Холланд не спеша прогуливалась вокруг настоящей цветочной равнины.

Там на пространстве примерно в четверть льё дельфиниумы,.[610] герани,[611] петунии.[612] и вербены[613] росли так же, как в поле – клевер, эспарцет[614] и люцерна[615]

Ничто не ослепляло глаза так, как этот огромный ковер, вышитый белым, голубым и розовым.

Указав мне рукой на леди Холланд, слуга удалился.

Я направился к ней.

Внимание, которое она уделяла чтению, помешало ей увидеть меня или услышать мои шаги; я остановился на обочине дорожки, по которой двигалась леди Холланд, и, когда она проходила мимо меня, моя тень упала на нее и заставила ее обернуться.

Она настолько не ожидала моего визита, что сначала не узнала меня; однако взгляд ее перебегал поочередно от меня на книгу и от книги на меня; затем со своей чарующей улыбкой она произнесла:

– Посмотрите, что я читаю.

И леди Холланд протянула мне том «Бражелона»,[616] разумеется в бельгийском издании.

– Я искал кого-нибудь, кто проводил бы меня к вам, и даже не подозревал, что дело уже сделано.

– О, – откликнулась моя хозяйка, – я сейчас на весьма любопытном месте книги, там, где Людовик Четырнадцатый находится в Бастилии, а его брат – в Фонтенбло.[617] Мне кажется, вы на минуту испытали искушение оставить подлинного Людовика Четырнадцатого в тюрьме и посадить на трон его брата.

– Будучи женщиной, вы, сударыня, знаете, что такое искушать или подвергаться искушению… Да, признаюсь, эта неожиданная мысль на минуту соблазнила меня; Мери..[618] или Теофиль Готье[619] вовсе не стали бы ей противиться; мне же пришлось всерьез бороться с самим собой, и я отказался от этого забавного удовольствия переиначить пятьдесят пять лет истории Франции[620]

– И почему же вы этого не сделали?

– Потому что в наше время, сударыня, люди верят в столь немногое, что я опасаюсь, поставив историю под сомнение, еще более уменьшить число наших верований.

– Ах, ведь, кстати, я протянула вам вашу книгу, но не подала руки… Вы выказали редкостную любезность, вспомнив свое обещание. Так дайте же мне вашу руку, и я провожу вас к лорду Холланду!

Я дал руку этой прелестной женщине, созданной, как все англичанки, из тумана и росы и оживленной бледным солнечным лучом, и, даже не ощущая, опирается ли она на мою руку или прижимается ко мне, я, ведомый ею, зашагал к оранжерее, где лорд Холланд диктовал секретарю свои «Дипломатические мемуары»,[621] – прелестную книгу, в которой сливаются, словно три драгоценных металла в коринфской[622] бронзе[623] знания государственного деятеля, учтивость джентльмена и остроумие светского человека.

У еще совершенно молодого лорда Холланда зрение стало настолько плохим, что, утратив возможность писать, он вынужден был свои мемуары диктовать.

Услышав, что мы входим, секретарь остановился; леди Холланд отпустила мою руку и, положив свою на плечо мужа, сказала:

– Милорд, это господин Дюма, приехавший в Холланд-Хаус, чтобы сочинить здесь роман в двенадцати томах и драму в пятнадцати картинах. Я отдала распоряжение приготовить ему покои для поэтов.

Лишь те, кто путешествовал по Англии и дружески виделся там с аристократией, могут иметь представление о том, как осуществляется гостеприимство в замках.

Подобно тому, как у Лукулла,[624] в его загородном доме в Неаполе были обеденные залы Дианы[625] Аполлона и Кастора, в Холланд-Хаусе были покои для королей, послов и поэтов.

– Драма в пятнадцати картинах и роман в двенадцати томах! В таком случае вы уделите нам от силы месяц? – засмеялся лорд Холланд.

– Увы, милорд, – ответил я, – я не настолько счастлив, чтобы иметь возможность позволить себе подобную радость. Мне предстоят репетиции, требующие моего присутствия в Париже, и, вместо тридцати наполненных долгих дней, о которых вы говорите, я предлагаю вам тридцать бедных весьма укороченных часов.

– Милорд, господин Дюма еще не ознакомился с Холланд-Хаусом, поскольку он только что сюда прибыл; быть может, когда мы воздадим ему почести, он воздаст владению то, в чем отказывает владельцам… Аддисон[626] тоже приехал в Холланд-Хаус на три дня, а остался здесь на пять лет… Хотите ли вы быть чичероне при господине Дюма или вы возлагаете эту заботу на меня?

– Вы знаете, как мне тяжело ходить, – отозвался лорд Холланд. – Мне потребовалось бы тридцать часов, предоставленных нам господином Дюма, чтобы показать ему все то, что за час покажете ему вы… Так что сделайте большой круг, а я по самой короткой дороге вернусь в замок. За четверть часа до завтрака, дорогой мой гость, колокол известит вас о нем.

– Такое решение устроит вас? – спросила меня леди Холланд.

Вместо ответа я предложил ей руку. Мы пошли среди цветов.

На вершине холма возвышалась купа великолепных кедров.

– О миледи! – воскликнул я. – Я и не предполагал, что Холланд-Хаус находится так близко от Ливана![627]

– Вы имеете в виду эти кедры? – осведомилась она.

– Да, они великолепны!

– «Великолепны» – это точное слово, и, чтобы оценить их по-настоящему, нам недостает только солнца. К тому же у них есть нечто общее с их собратьями в Палестине,[628] с которыми вы только что их сравнили, – они должны были видеть Наполеона,[629] и это увеличивает их ценность.

На страницу:
40 из 58