bannerbanner
Ашборнский пастор
Ашборнский пасторполная версия

Ашборнский пастор

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
39 из 58

Но лестница была крутой и узкой, старший брат налетел на младшего и столкнул его со ступеньки…

Послышался возглас ужаса, сильный удар, а вслед за ним крик боли.

Я захлопнула дверь, вся дрожа от испуга.

Мне стало ясно: только что случилось большое несчастье и я стала его невольной причиной.

Вслед за криком боли послышался беспорядочный топот, плач, рыдания.

Затем кто-то, тяжело ступая, поднялся по лестнице.

Дверь открылась; на пороге стоял пастор с окровавленным сыном на руках.

У ребенка был разбит череп.

– Несчастная! – произнес пастор. – Смотри, что ты наделала!

Я могла бы рассказать, как все произошло; я могла бы рассказать о постоянном преследовании со стороны этих двух злобных близнецов; но что скажешь отцу, оплакивающему сына?!

Я накинула на голову покрывало и не произнесла в ответ ни слова.

В эту минуту ребенок вздохнул.

– О! – воскликнул его отец. – Он еще жив… На помощь! На помощь!

И он стремительно сбежал вниз по лестнице, думая теперь только об одном – о том, что его ребенок жив и, быть может, еще есть время его спасти.

Послали за врачом в Мил форд.

Он приехал.

Это был тот самый врач, который лечил Бетси.

В три часа пополудни он поднялся ко мне.

– Ну как? – спросила я.

– Да что как, – откликнулся он, – мальчик умер. Я вздохнула.

– Вы ведь знаете, – продолжал врач, – что значит потерять ребенка?

– О, у них-то было, во всяком случае, два сына.

– Того, кого теряют, всегда любят сильнее. Я снова вздохнула.

– Вы понимаете – продолжал доктор, – что после такого несчастья вам нельзя оставаться в этом доме?

– Вдова пастора имеет право оставаться до самой смерти в том же доме, где жил ее покойный муж.

– А предусмотрен ли случай, когда эта вдова оказалась бы виновницей смерти ребенка?

Я опять вздохнула.

– Его родители хотели сами подняться сюда, чтобы выгнать вас из дома, вытащить во двор, и, быть может, восстановить против вас всю деревню, но я этому воспротивился. Мне пришлось сказать, что схожу к вам сам, и вот я здесь.

– Однако право остается за мной, – пробормотала я.

– Да, но то, что произошло, против вас. Окружающие вас крестьяне грубы и невежественны, а грубые и невежественные люди легко становятся злыми. Они считают вас ведьмой, нечестивицей; не исключено, что они сочтут богоугодным делом разорвать вас на куски…

– Неужели так уж нужно, чтобы я покинула эту комнату, где умерла моя дочь! Чтобы я ушла без единой вещи, связанной с памятью о моем бедном ребенке! Чтобы я блуждала ночью вокруг деревни!.. И как мне тогда навестить кладбище, где похоронено мое сердце?!

– Для вас безопасней быть отсюда подальше, жить в другом конце Англии. Я покачала головой.

– Если у вас нет средств, – продолжал врач, – что ж, я вам помогу, насколько позволяют мои возможности… Так или иначе, уехать необходимо.

– Когда?

– Чем скорее, тем лучше.

Я на минуту задумалась… Внезапно в голову мне пришло страшное решение, и отчаяние восприняло его со своей обычной поспешностью.

– Хорошо, – согласилась я, – пойдите к ним и скажите, что сегодня ночью я уйду…

– Нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? – спросил врач.

– Благодарю, я ни в чем не нуждаюсь.

– До свидания!

– Прощайте!

Он вышел. Я осталась одна.

Именно в этом временном промежутке, своего рода мостике между жизнью и смертью, я возобновляю начатый рассказ и дописываю его последние строки.

* * *

По-разному будут судить о моей смерти; оклевещут мою жизнь; быть может, проклянут меня.

Важно, чтобы люди знали, какие страдания довелось мне вынести. Быть может, если хоть одно доброе и сострадательное сердце будет молиться за меня, и этого будет достаточно, чтобы сдержать гнев Господень.

Решение, которое я приняла, состояло в том, чтобы покончить с собой.

Увы, не в первый раз приходила мне на ум эта мысль.

Но я отталкивала ее. Разве у меня не было этой комнаты, где умерла моя дочь и где я могла бы думать о ней? Разве не было у меня камня рядом с ее могилой, чтобы плакать там?

Пока у меня оставалась бы эта комната и этот камень, я могла бы существовать, по крайней мере, пока не умерла бы от голода; смерть же от голода не считалась бы самоубийством.

Но с той минуты, когда меня выгонят из моей комнаты, с той минуты, когда мне запретят ходить на кладбище, что останется мне, как не умереть?!

Если я умру здесь, в этом доме, меня из жалости бросят в яму где-нибудь в дальнем углу кладбища; но, во всяком случае, я останусь здесь.

Если же я умру на чужбине, там меня и похоронят.

Если камень на моей могиле окажется слишком тяжелым, чтобы я его подняла и пошла навестить мою дочь, Боже мой, что же со мной будет на протяжении вечности?

Но, быть может, самый тяжелый камень, который кладет на могилу божественное правосудие, это самоубийство.

Ну и пусть! У меня нет иного пути, кроме этого рокового, и я пойду по нему!..

* * *

Я только что сошла вниз, хотя и рисковала встретить отца или мать погибшего мальчика.

Мне надо было нанести два последних визита.

Один – Богу, второй – моему ребенку.

И церковь и кладбище оказались закрыты.

Это опять они лишают меня моего последнего утешения! К счастью, из окна я вижу могилу Бетси.

Я встану на колени перед окном и буду молиться.

* * *

Пока я стояла на коленях перед окном, на небе собрались грозовые облака.

Разразившаяся гроза напомнила мне ту, которая грохотала в день смерти моей дочери.

Сверкали молнии, гремел гром, лил дождь.

Затем все стихло и природа вновь стала такой спокойной, словно грозы не было и в помине.

В моей душе тоже назревала гроза.

Через несколько минут она разразится.

Затем все станет снова спокойным и вокруг меня, и во мне самой.

* * *

Одно только тревожило меня: дело в том, что для приобретения какого-либо орудия самоубийства, будь то уголь, кинжал или яд, мне потребовалось бы разменять монету, врученную мне дочерью, ведь, как известно, у меня не осталось ни одного пенса, и со вчерашнего дня я не ела ничего, кроме куска хлеба, который дал мне булочник.

Я могла бы броситься вниз головой с третьего этажа и таким образом попытаться себя убить.

Но мне вспомнилось, как у меня на глазах несли к нему домой несчастного кровельщика, упавшего с церковной крыши и поломавшего себе руки и ноги.

Этот человек стал калекой, но не погиб.

А мне необходимо умереть.

Кажется, я припоминаю…

Я не ошиблась.

Мне вспомнилось, что в бельевой, находящейся рядом с моей комнатой, я видела развешенное белье.

Зайдя туда, я смогла найти там несколько веревок разной толщины; мне оставалось только выбрать из них самую подходящую.

Ах, гроза громыхает…

* * *

Я сделала свой выбор.

Вот каким образом я умру.

Я выйду из дома в полночь. В конце сада, в темном месте, где скрыта источающая слезы скала, высится большое эбеновое дерево. Под этим деревом стоит каменная скамья. Став на нее, я привяжу веревку к самой крепкой ветви дерева.

Вот там завтра меня и найдут.

Странное совпадение! Ведь ровно год тому назад, день в день, я потеряла моего бедного мужа!

* * *

Сейчас пробьет полночь. О дитя мое! Скоро я соединюсь с тобой навсегда… или, кто знает, навек с тобой расстанусь!

Господи, Господи! Тебе одному ведомо, как я страдала, и твоему милосердию я вверяю себя!

Смилуйся надо мной!..

Уэстон, ночь с 28 на 29 сентября 1584 года.

Под этими словами преподобный г-н Уильям Бемрод прочел написанные тем же почерком, что и начальная заметка, такие строки:

«А теперь вот что говорит предание.

С последним полуночным ударом башенных часов между двумя раскатами грома пастор и его жена, лившие слезы у траурного ложа своего сына, услышали что-то вроде проклятия, за которым последовал страшный крик.

В том, что они услышали, было что-то такое мрачное, такое таинственное и такое жуткое, что супруги вздрогнули и молча переглянулись, не осмеливаясь спросить себя, откуда донесся этот полночный крик.

Они прислушивались, но до самого утра так и не услышали ничего, кроме постепенно стихающего шума грозы.

На следующий день, при первых рассветных лучах, сосед, работавший в своем огороде, заметил даму в сером, висевшую на ветви эбенового дерева.

Он перепрыгнул через изгородь, убедился в совершившемся и пошел сообщить пастору об этом новом событии.

Слух о смерти вдовы быстро распространился по всей деревне, и тут каждому вспомнилось свое.

Рудокоп, шедший по тропинке вдоль пасторского сада как раз во время последнего полночного удара, подтвердил то, что говорил пастор о проклятии и крике, которые он якобы слышал.

Рудокоп тоже слышал проклятие, но ему удалось разобрать слова.

Голос произнес:

«В мой смертный час, подталкиваемая к самоубийству преследованиями пастора, его жены и их детей, я призываю несчастья на всех близнецов, которые родятся в пасторском доме, и пусть один из них убивает другого так, как сегодня старший брат убил младшего!..»

За этим проклятием последовал жуткий крик.

Вне себя от испуга рудокоп вернулся домой и рассказал жене, что он слышал, как дух бури накликает проклятия на пасторский дом.

Все объяснилось, когда увидели труп дамы в сером, висевший на ветви эбенового дерева.

В то время, когда со всей пышностью хоронили пасторского сына, труп самоубийцы бросили в яму, вырытую в углу кладбища, в неосвященной земле.

Говорят, с тех пор дама в сером непременно появляется тогда, когда супруга какого-либо изуэстонских пасторов рожает двух близнецов, иногда до, иногда после родов в зависимости от их даты; ведь ночь ее появления это неизменно ночь с 28 на 29 сентября, то есть ночь со дня святой Гертруды на день святого Михаила.

За какое-то время до братоубийства она появляется еще раз.

Л появляется дама в сером, как уверяют, обычно так.

С первым полночным ударом она выходит из своей комнаты, спускается по лестнице; дойдя до сада, движется по главной дорожке, садится под эбеновым деревом, остается там несколько минут, а после этого словно превращается в пар и исчезает.

Но никто не слышал от нее ни звука; правда, порой она делает повелительные жесты.

Вот почему я, Альберт Матрониус, доктор богословия, прочитав эту рукопись, велел, как это и удостоверяет записка, оставленная в архивах, восстановить тот небольшой каменный крест, который поставила в углу кладбища неведомая благочестивая рука, моля Господа дать покой душе несчастной, что погребена там.

Уэстон, 28 сентября, обычный день появления дамы в сером, год от рождения Господа Иисуса Христа 1650-й».

XXVII. Ночь со дня Святого Михаила надень Святой Гертруды

На этом, дорогой мой Петрус, не только обрывается рукопись дамы в сером, но и заканчиваются записи доктора Альберта Матрониуса.

Я прочел эту длинную и печальную историю с таким вниманием, что, даже будучи по натуре истолкователем, я ни разу не прервал этого занятия с тем, чтобы разобраться в своих собственных соображениях по поводу прочитанного.

Нет! Словно человек, плывущий в быстром потоке, я позволил течению увлечь себя, и только говорил самому себе в конце каждой главы: «Дальше! Дальше! Дальше!»

И таким образом я прочел все от начала до конца.

Итак, эта великая тайна, ключ к которой я искал с таким упорством, теперь разгадана!

Итак, не только появления призрака, но и причины их мне убедительно описали: причины объяснила сама дама в сером, а появления призрака подтвердили не одни лишь простоватые крестьяне, но и ученый, доктор богословия, который, хотя и безуспешно, пытался сделать все возможное, чтобы положить этим появлениям конец.

Призрак появлялся, как я уже знал, между праздником святой Гертруды и праздником святого Михаила (по католическому календарю), в ночь с 28 на 29 сентября.

Но вот чего я не знал и что поведала мне записка моего предшественника, ученого доктора богословия Альберта Матрониуса: появления призрака, неизменно случавшиеся, как я полагал, во время беременности пасторских жен, оказывается, происходили и после родов.

Таким образом, появление призрака было связано всего-навсего со временем родов.

Если супруга пастора, носившая под сердцем двух близнецов, разрешалась от бремени после ночи с 28 на 29 сентября, призрак появлялся перед родами; если же она разрешалась от бремени до этой ночи, то призрак появлялся после родов.

А это был как раз наш с Дженни случай: она разрешилась от бремени 15 августа и, как Вам известно, родила двух близнецов.

Поскольку роковая ночь с 28 на 29 сентября между праздниками святой Гертруды и праздником святого Михаила еще не пришла, дама в сером вполне могла появиться.

А какое же число месяца было сегодня?

Для того чтобы мне было ясно, надеяться мне или страшиться, я, дорогой мой Петрус, принялся искать календарь – и сердце слегка колотилось у меня в груди, а руки дрожали от начинавшейся лихорадки.

Я искал календарь с тем большим нетерпением, что потрескивание огня в лампе возвещало: масло подходит к концу и, следовательно, свет скоро погаснет.

Наконец, я нашел то, что искал.

Мой взгляд с тревогой пробежал по календарю: был последний четверг сентября.

По мере того как мой взгляд спускался вниз по колонке дат этого месяца и переходил от одной недели к другой, дрожь моя усиливалась.

Неожиданно я вскрикнул: глаза мои остановились на дате этого последнего четверга – то было 28 сентября, день Святой Гертруды!

А который был час?

Я оставил свои часы на камине в комнате Дженни и был настолько поглощен чтением, что не сосчитал удары башенных деревенских часов.

Надо было поскорей вернуться в комнату Дженни и посмотреть, минул ли роковой час или до него еще много времени.

Если мне придется его ждать, то, как бы я ни был храбр, мне не хотелось ждать его в одиночестве.

Поэтому я взял лампу и пошел к двери.

На пути к ней от моего письменного стола потрескивания в лампе усилились настолько, что я почувствовал в этом нечто сверхъестественное и ускорил шаг.

Я так спешил, что едва не упал, задев ногами табурет, и он с грохотом опрокинулся.

Мои попытки бежать скорей ни к чему не привели, а лампа выказала упрямство, как это бывает порой с неодушевленными предметами: ее потрескивания участились, и после более яркого света, напомнившего мне, пожалуй, последний сноп фейерверка, она вдруг погасла, оставив меня в полной темноте.

Чем больше сгущалась тьма вокруг меня, тем больше спешил я выйти из нее и добраться из места уединенного и темного, где я находился, до места обитаемого и освещенного, и это легко понять, учитывая мое душевное состояние.

Итак, одной рукой вытирая пот со лба, а другую протянув вперед, я искал дверь, а найдя ее, нащупал дверную ручку.

Отсюда до комнаты Дженни идти было легко даже в полнейшей темноте.

Надо было только продвигаться по коридору, в конце которого находилась лестница.

Впрочем, на лестничную площадку перед комнатой Дженни выходило окно, которое даже ночью немного освещало лестницу.

А мне, признаюсь, дорогой мой Петрус, и не требовалось ничего иного, кроме такой возможности идти, чтобы беспрепятственно добраться до желанной комнаты.

В конце концов, все складывалось отлично: я обнаружил дверь, проследовал по коридору, дошел до лестницы и взялся за перила.

Неожиданно в тот миг, когда я поставил ногу на первую ступеньку, прозвучали четыре удара церковного колокола, различные по тембру, возвещая, что мир постарел на шестьдесят минут и что сейчас пробьет новый час.

Затем колокол стал звонить медленно, звучно, заунывно.

Я вздрогнул всем телом.

Скорее всего, наступила полночь.

Я быстро поднялся по лестнице, вопреки собственному желанию заставляя ступени скрипеть под моими ногами; но, когда я дошел до лестничной площадки, прозвучал третий полночный удар колокола и я, потрясенный, остановился.

Мне показалось, что какая-то тень, спускаясь по лестнице с третьего этажа, направляется прямо ко мне.

По мере того как она, переступая со ступеньки на ступеньку, приближалась к окну, облик ее становился все более зримым.

То была женщина, прямая, негибкая, молчаливая и наполовину терявшаяся в темноте из-за цвета своих одежд.

– Дама в сером!.. – пробормотал я, отступая в самый дальний угол лестничной площадки.

Призрак на мгновение остановился, словно услышал сказанное мною самому себе и словно хотел произнести в ответ: «Да… это я!..»

Затем привидение продолжило свой путь.

Но – и это было страшно – как будто и не касаясь ступенек, не извлекая никаких звуков из рассохшейся лестницы!

Так она прошла, бледная, тихая, безмолвная, в одном шаге от меня… Я затаил дыхание и спрятал руки за спину, ничуть не менее бледный, тихий и безмолвный, чем дама в сером, и единственным признаком жизни во мне оставалось биение сердца!

То ли страх сдавил мне грудь (а это, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, все же возможно), то ли в атмосфере произошли какие-то перемены, но в то мгновение, когда призрак прошел передо мной, мне показалось, будто я вдыхаю какие-то пары, подобные тем, что вырываются из разверзнутых гробниц, до этого долго остававшихся закрытыми.

Я был близок к обмороку и чувствовал, что соскальзываю по стене, но удержался, ухватившись за выступающее лепное украшение окна.

Однако такое мое состояние слабости продлилось не больше времени, чем даме в сером потребовалось, чтобы пройти мимо меня.

Но едва она спустилась на те несколько ступенек, на которые я только что поднялся, как то ли ко мне вернулось свойственное мне мужество, то ли меня толкало любопытство, еще более сильное, нежели мой страх, то ли, наконец, меня увлекла какая-то необоримая сила следовать за призраком, но, так или иначе, и я в свою очередь сошел вниз по лестнице.

Но меня напугало то, что мои шаги по стопам дамы в сером были столь же беззвучны, как и ее поступь.

С последним полночным ударом колокола призрак достиг низа лестницы.

Затем дама в сером направилась к саду.

Ей не требовалось ни малейшего движения, чтобы проложить себе путь.

Двери сами перед ней открывались.

Ничто не ускоряло, ничто не замедляло ее шага. И извилистая лестница, по которой она сошла вниз, и единственная в саду лужайка представляли для нее одинаково гладкий склон, по которому, как я говорил, она скорее не шагала, а скользила.

Хотя луна была закрыта облаками, я, как только дошел до сада, стал видеть более четко фантастическое существо, с каким мне пришлось иметь дело.

Дама в сером направилась к эбеновому дереву, ни на секунду не отклоняясь от прямолинейного пути.

Я следовал за ней машинально до той минуты, когда почувствовал, что идти дальше не могу.

Находился я примерно в пятнадцати шагах от эбенового дерева.

Тут я остановился как вкопанный, словно передо мной разверзлась бездна. Тогда дама в сером села на гранитную скамью, опустив руки, и так оставалась недвижимой, как человек, погрузившийся в раздумья.

В эту минуту облака разошлись, луч луны упал на землю и сквозь ветви эбенового дерева осветил лицо призрака.

То было лицо женщины тридцати пяти – сорока лет, на котором от былой красоты осталось только то, что позволило сохранить глубокое страдание.

Но, пока я благодаря лунному лучу пристально всматривался в это лицо, оно стало мало-помалу стираться у меня на глазах; черты его смешались; само тело утратило очертания; дама в сером встала, вытянулась, словно стремясь покинуть землю, покачнулась на мгновение и словно пар исчезла!..

Таким образом все обстоятельства роковой легенды претворились в явь. Жена уэстонского пастора родила двух близнецов; дама в сером появилась, как обычно, в ночь с 28 на 29 сентября, освятив своим появлением рождение двух детей и свое страшное право на их жизни.

Когда минут дни, когда наступит роковой час, ей останется только одно – появиться во второй раз, чтобы возвестить братоубийство…

Эта чудовищная мысль вернула мне мужество.

Сделав над собой огромное усилие, я оторвал ноги от земли, к которой на несколько минут они словно приросли, и, если можно так сказать, одолев колдовство, влекшее меня по стопам дамы в сером, бегом возвратился в дом.

На этот раз я не встретил никого – ни в коридоре, ни на лестнице.

Бледный, испуганный, задыхающийся, я рывком открыл дверь комнаты. Дженни еще не ложилась, она ждала меня за шитьем различных одежек, которых пока не доставало в ее двойном младенческом приданом.

– Дети! Дети! – восклицал я. – Где дети?

Дженни, ничуть не изменившись в лице и сохраняя свое неколебимое спокойствие, указала мне на обоих близнецов, спавших в одной колыбели.

Руки их сплелись, лица касались друг друга, один впивал дыхание другого.

– О! – вырвалось у меня. – Кто бы мог подумать, что однажды одного из этих ангелочков назовут Каином!

И я в беспамятстве упал на кресло прямо в руки побледневшей от ужаса Дженни.

Эпилог. История двух историй

I. Клермонт

А теперь важно (во всяком случае, я так думаю), чтобы я рассказал, каким образом попала в мои руки рукопись предложенной читателю книги и каким образом я оказался причастен к продолжению этой истории.

Однако, не желая воспроизводить анекдот о Бугенвиле[550] и славном кюре, которого знаменитый мореплаватель вынудил совершить кругосветное путешествие почти раздетым, в одной рубашке и чулках, я хочу, чтобы читатель, дабы он не поссорился в дороге со мной, добросовестно собрал вещи в свой чемодан, захватил с собой удобную дорожную шкатулку и попрощался со своей семьей перед отъездом, поскольку предупреждаю его, что мы совершим довольно длительную поездку по Англии.

Что же заставляет меня, вполне разделяющего мнение Портоса и Крешинтини,[551] об Англии и англичанах[552] отправляться в Англию?

Сейчас я поведаю об этом, хотя в моем рассказе окажутся и факты, довольно не лестные для моего самолюбия.

Ну и пусть!

В этом отношении мне хочется быть откровеннее самого Руссо,[553] даже если я окажусь еще более постыдно schocking,[554] чем он!

Очевидно, мне кажется, что я уже в Англии: я говорю по-английски или почти так.

Двадцать седьмого августа 1850 года я наугад развернул одну из газет, которые мой слуга только что положил мне на ночной столик, и в числе других новостей из Англии прочел следующее:

«Сегодня, 26 августа, утром, в Лондон пришло известие о смерти Луи Филиппа,[555] случившейся в его временной резиденции в Клермонте, где он находился со своей семьей.

С некоторых пор, а именно после своего отречения, изгнанный государь страдал сильным нервным расстройством, несомненно вызванным потрясениями, которые оказали на его организм политические события. В пятницу болезнь овладела им настолько, что сочтено было необходимым созвать к его постели членов его семейства; несмотря на самый заботливый уход за ним и принятые срочные меры, царственный больной быстро угасал и скончался сегодня в полдевятого утра.

Час спустя эта новость долетела до Лондона, где вызвала самые искренние соболезнования».

Я так и слышу, как читатель спрашивает себя: «Да что может быть общего между королем Луи Филиппом, живым или мертвым, и преподобным пастором Уильямом Бемродом, его супругой и его детьми? И какая может быть связь между королевской резиденцией в Клермонте и бедными деревушками Ашборн и Уэстон?»

Если бы мой читатель, вместо того чтобы полностью находиться в моей власти при чтении книги, сам держал бы меня в своей власти в театральном зале, если бы, вместо того чтобы иметь перед своими глазами всего лишь повествование, занимательный рассказ, выдумку, он вознамерился бы судить обо мне по какой-нибудь драме в пятнадцати картинах или хотя бы по комедии в пяти актах, я поостерегся бы вдаваться во все эти отступления и, согласно наставлениям Горация и Буало, шел бы прямо к цели;[556] хотя, по моему мнению, такая скорость движения и такая прямолинейность пути убивают особое очарование странствия, а именно его неожиданность.

Но я вознагражу себя: терпеливый или нетерпеливый, мой читатель выслушает меня.

Книга – это не то хрупкое сооружение, построенное на кончике иглы, шаткое от первой до последней сцены, которое зритель, страдающий злонравием или дурным пищеварением, разваливает, один лишь раз свистнув. Нет, книга – это то, что существует, это предмет, обладающий всеми качествами твердого тела: высотой, шириной и толщиной; это не нечто текучее и разовое, вроде жалкой театральной пьесы, которая, если она умирает сразу же после своего рождения, существует только в недолговечной памяти актеров, пьесы, которую они уже через неделю успевают забыть при разучивании другого драматургического произведения, – нет, изданная книга предстает миру целиком: тысяча, полторы тысячи, две тысячи томов.

На страницу:
39 из 58