bannerbanner
Там где всегда ветер… Роман об отрочестве. Вторая редакция
Там где всегда ветер… Роман об отрочестве. Вторая редакция

Полная версия

Там где всегда ветер… Роман об отрочестве. Вторая редакция

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

– О, наш книгочей пришёл!

Я приходила в магазин, как в читальный зал, и читала, привалившись к полке… Особенно любила книгу «Артёмка». Про бедного, неунывающего мальчика-сироту, который подружился с циркачами. Удивительная история!

– Девочка, скажи маме, чтобы она тебе купила эту книгу, – говорила продавщица.

Я долго не решалась попросить маму. Но потом всё же попросила. Мама «Артёмку» купила! Я была счастлива.

Встречания мамы

А вечером я ходила встречать маму с работы. Тут уже надо было переходить дорогу дважды. Дважды стоять по-взрослому перед светофором. Благодаря этому трёхглазому чуду цивилизации, совершенно не страшно было переходить улицы. Луганск мне запомнился, как безопасный, уютный, ласковый город.

Итак, я заходила в вестибюль маминого проектного института, меня уже знал вахтёр, мы здоровались, как старые знакомые, и улыбались друг другу.

– За мамой пришла? – спрашивал он одобрительно.

– Ага.

– Ну, проходи.

Я садилась в холле на мягкую банкетку, напротив круглых часов на стене, и ждала маму.

Приходила всегда минут за десять до окончания рабочего дня. И эти десять минут были какие-то особенные – наверное, это были минуты медитации, хоть я и не знала тогда этого слова. Мне было удивительно спокойно и хорошо в эти минуты. И в этом спокойствии растворялись все обиды и недоумения. Это были минуты, когда я принадлежала только себе. Такие минуты нужны не только взрослому, но и ребёнку. Минуты наедине с собой.

…И вот уже с высокой лестницы начинали спускаться работники института. И тут я как бы выходила на сцену. Продолжая сидеть на своей банкетке, я оказывалась в центре внимания.

«Ой, а чья это девочка?» – слышала я в свой адрес. «Так это же Лидии Андреевны дочка! Разве не видно?» – говорил кто-то. «Да-да, копия Лидии Андреевны. Как две капли воды похожи!» «А сколько же тебе лет, девочка? Девять? И ты уже такая самостоятельная?»

Хоть я приходила сюда каждый день, но всегда находился кто-то, для кого это было в диковинку. Все мне улыбались. Все одобряли, что я похожа на маму. Удивлялись, что я прихожу за мамой. Как будто это я – мама, и пришла за своей дочкой. Да, в этих моих встречаниях, наверное, было что-то необычное.

Но тогда я делала то, что просило моё сердце. А просило оно хотя бы десяти минут наедине с собой (больше мне уединиться было негде). И хотя бы десять минут наедине с мамой. С моей-мамой. С той, которая – не дома.

И вот она уже появляется, спускается по лестнице, высокая, лёгкая и красивая, с белоснежной своей, искристой улыбкой… И берёт меня за руку, и мы идём мимо вахтёра, который одобрительно говорит: «Заботливая у вас дочка!» И другие люди тоже что-то говорят нам на прощанье, и все говорят ТОЛЬКО ХОРОШЕЕ.

А потом мы идём к дому, и мама чаще всего молчит. Она устаёт на работе, и ей не до разговоров. Но мне всё равно хорошо, потому что мама держит меня за руку. А рука у неё тёплая и нежная. И очень не хочется думать о том, что сейчас мы придём домой – и опять начнётся, а точнее – продолжится жизнь-в-перевёрнутом-мире…

Спасибо Луганску

В этом городе я жила как бы двумя жизнями. Одна жизнь у меня была дома – болезненная и порой даже страшная. А главное – непонятная.

А вторая жизнь – вне дома: тёплая, улыбчивая. Везде – на улице, в книжном магазине, в сквере, в кабинете логопеда, в мамином институте, – везде я слышала добрые, приветливые слова в свой адрес и видела добрые, искренние улыбки.

Спасибо вам, милые, хорошие люди города Луганска! Если бы вас и вашей доброты не было – то не было, может быть, сейчас и меня. Всё-таки чаши весов должны как-то уравновешиваться…

В тот, очень тяжёлый период жизни меня спас ДОБРЫЙ ГОРОД ЛУГАНСК.

Я хотела бы когда-нибудь пройти ещё раз по улицам этого тёплого города и увидеть приветливые улыбки прохожих…

Грустные ответы на горькие вопросы

Да, я решительно не понимала, что во мне НЕ ТАК, и что вызывает такое жгучее раздражение у мамы и у бабушки? Ну, ем плохо, это факт. Но если бы они меня не заставляли, я, может, ела бы лучше. Когда я вижу перед собой гору еды, которую я заведомо не могу съесть, и слышу грозное: «Не выйдешь из-за стола, пока всё не доешь!» – на меня находит отчаянье. И кусок не лезет мне в горло…

Но разве можно так сильно не любить ребёнка за его плохой аппетит?..

Давясь едой и слезами, я думала: «Если у меня когда-нибудь будут дети, я никогда, никогда не буду заставлять их есть!» Так думала я, находя в этом утешение…


* * *

Бедная бабушка, бедная мама… Тогда, в отрочестве, я плакала от боли, от обид, я не понимала: за что??? За что они так со мной??? Что я им плохого сделала???

Теперь, спустя целую жизнь, я понимаю, что вопрос «за что?» здесь совершенно неуместен. Можно только спросить: почему? И ответить: ПОТОМУ. Потому, что человек, прошедший через войну, навсегда остаётся инвалидом. Даже если у него руки-ноги целы. Но внутри…

И моя мама, и моя бабушка прошли через такое… после чего человек не может остаться психически здоровым. На глазах у мамы, которой было в ту пору четырнадцать лет, расстреляли её отца. Он был подпольщиком. А мама, ещё девочка-подросток, была связной между подпольщиками и партизанами. Как челнок, она ходила туда-сюда – в город, занятый немцами – в лес, где прятались в землянках партизаны. Носила донесения и приказы, которые выучивала наизусть, у неё была очень хорошая память, носила бланки для документов…

И моя бабушка была подпольщицей. Потом немцы схватили её – и было гестапо (такое страшное место, где фашисты пытали людей). Но всё равно бабушка никого не выдала. И тогда её приговорили к расстрелу…

Но привести в исполнение приговор не успели (наши войска в ту ночь перешли Днепр и взяли Днепропетровск). Так что расстреливать было некогда. Заключённых, которые находились в городской тюрьме, погрузили в товарные вагоны и спешно отправили на запад… А списки, приговорённых к расстрелу, остались в тюрьме. И моей маме сказали, что её маму расстреляли. А ей и шестнадцати лет ещё не было. Ни дома, ни семьи. И надо как-то выживать… А у бабушки в это время были концлагеря: Маутхаузен, Дахау, Освенцим, Равенсбрюк…

Я так часто слышала потом от бабушки эти страшные названия, что никогда в жизни их не забуду – и ТО, что за этими названиями стоит. Я как будто сама ТАМ побывала…

И совсем не удивительно, что за всё моё детство бабушка не рассказала мне ни одной сказки. «Деточка, я не умею рассказывать сказки…»


Да, физические раны можно кое-как залатать и создать видимость здоровья, и даже молодости, и даже красоты. Маме по окончании войны было семнадцать, она была ослепительной красавицей с кровоточащей душой. Бабушке, когда она вернулась из концлагеря, было всего сорок четыре, тоже ещё молодая женщина, только без волос и без зубов. Но зубы и волосы можно как-то реставрировать. И только внутри… Душа, сознание, психика – они остаются навсегда искалеченными.

Сломанная рука, или нога, которая потом срослась, – всё равно ноет на перемену погоды. Что уж говорить о душе, побывавшей в аду! То, что происходило с моей бабушкой и с моей мамой, можно сравнить лишь с тем, как по человеку всю жизнь гуляют осколки. Я знала таких людей: десятки лет прошли после войны, а осколки всё выходили и выходили из тела… Но бывает, что всю жизнь в человеке блуждают ПСИХИЧЕСКИЕ осколки и выходят из души с адской мукой. С мукой не только для него самого, но и для тех, кто рядом…


Меня воспитывали две искалеченные войной женщины. Им бы надо было пройти психическую реабилитацию, прежде чем заводить в своей жизни ребёнка – меня. Но кто тогда, в конце сороковых прошлого века, заботился о реабилитации искалеченных войной людей? Всё население огромной страны надо было реабилитировать – лечить, возвращать к жизни, заново учить простым человеческим чувствам. Но тогда и слова-то такого иностранного не знали – реабилитация. Работай, вкалывай! – вот и вся реабилитация.

В итоге моё поколение выросло очень зажатым, закомплексованным – нас слишком жёстко воспитывали. Почти по-военному. По-другому не умели.


* * *

Сейчас часто можно услышать: афганский синдром, чеченский синдром… После Великой Отечественной войны не ставили таких диагнозов, войну принято было возвеличивать, описывать её в романтических красках. Но сотни, тысячи (страшно сказать: миллионы) людей всю последующую жизнь прожили с этим тяжелейшим синдромом. Люди, прошедшие через ад войны, оказывались не способными к мирной жизни: к мирным переживаниям, к нормальным, спокойным реакциям. Оказывались не способными к ласке, к юмору, к прощению.

Но зато эти люди легко впадали в ярость, нетерпимость и даже ненависть. Враг разбит, но они продолжают искать его в окружающей действительности. Война продолжает бушевать у них внутри, производя своё разрушительное действие – не только на них самих, но и на окружающих, и, прежде всего – на детей, которых они рожали, будучи, по сути, тяжело больными людьми.


* * *

Особенно страшно, когда под одной крышей живут двое, у которых есть претензии друг к другу. К примеру: «Ты меня посылал на верную смерть, а сам в это время отсиживался в тёплом бункере!» Что-то вроде этого происходило в нашей семье.

Бабушка плакала, укоряя маму:

– Дочь родная, а никогда не назовёт мамочкой, не скажет мне ласкового слова…

Мама плакала, укоряя бабушку:

– Как она – МАТЬ! – могла посылать меня, РЕБЁНКА, ночью в лес, к партизанам – через мост, который охраняли немцы?! Тридцать пять километров пешком по лесу! Тридцать пять только в одну сторону!! Ведь я могла погибнуть. Неужели у неё не болело за меня сердце?!

Я спрашиваю маму:

– Мама, разве бабушка тебя посылала против твоей воли? Разве ты не сама вызвалась идти в лес?

– Ну да, сама… Ведь мы так были воспитаны. Мы были патриотами. Но она НЕ ДОЛЖНА была меня туда отпускать!


* * *

И вот уже десятки лет прошли с той войны, и давно уже нет на свете бабушки, а моя мама (сама уже бабушка) горько повторяет: «Мама НЕ ДОЛЖНА БЫЛА меня туда посылать!..» Раны войны по-прежнему кровоточат. И человек всю долгую жизнь продолжает выяснять отношения с теми, кто посылал его на смерть.

– А главное, – говорит мама, – что все эти жертвы были совершенно напрасными. Весь наш героизм был даже вреден.

– Как так, мама?

– Да так. Убьют подпольщики одного немца, кого-нибудь из комендатуры, а немцы после этого выводят на расстрел целую улицу: женщин, стариков, детей… И так каждый раз. Партизаны совершат какую-нибудь диверсию: взорвут мост, или пустят эшелон с оружием под откос и – уходят в лес. А расплачиваются мирные жители… Я убеждена: никому не нужна была эта подпольная деятельность. И партизанская тоже. Только дополнительные жертвы, только жертвы… Вот и папу моего расстреляли у меня на глазах. А мог бы жить. Он ведь по возрасту уже не подлежал призыву в армию, ему было сорок пять. Мог бы жить…


* * *

Мама так и зависла там на всю жизнь – в том времени, в том оккупированном немцами городке на Украине… Да, я понимаю, как люди, прошедшие войну, потом всю жизнь пишут о ней. А если не пишут – то неотступно думают о ней… А жизнь проживают как бы на автопилоте, лишь изредка выныривая из глубин горькой памяти – к действительности: «Ой, а дети-то уже и выросли!..»

Наверное, те, кто оказался на войне взрослым, с уже устоявшейся психикой, эти потом скорее пришли в норму. Но те, кто нырнул в пучину войны ребёнком или подростком – они не оправились потом никогда. Моя мама никогда не жила сегодняшним днём, никогда не была полностью в настоящем, вот в этой минуте: здесь и сейчас. Она всегда не здесь и не сейчас, всегда далеко…

Все силы её ушли на оплакивание той четырнадцатилетней девочки, которая, после автоматной очереди, уложившей её отца, упала без памяти на снег…

Мама как будто так всю жизнь и пролежала на том снегу, оставшись холодной к нашим попыткам отогреть её. И когда мы, её дети, пытаемся оторвать её от того страшного, будто заколдованного места, она впадает в обиду и гнев, она цепляется за это место изо всех своих сил и оторвать её невозможно – потому что она НЕ ХОЧЕТ отрываться.

Потому что НИЧТО во всей последующей жизни по силе переживаний не было сильнее того страшного переживания. И чаша весов, на которую легли шестьдесят лет мирной жизни, никогда не перевесит для неё чашу весов, на которой лежат четыре года войны. Вот и всё. Такая жуткая арифметика. Четыре – весомее, чем шестьдесят…


* * *

«Какие же вы у меня замечательные, – говорит порой мама, с трудом вынырнув на поверхность сегодняшнего дня. – И дочери у меня замечательные, и зятья, и внуки. Ну, такие все хорошие! И какая же я счастливая, что вы у меня есть», – уговаривает, уговаривает себя мама, пытается внушить себе эту светлую мысль.

Но самовнушение работает недолго. Она быстро устаёт, истощается. И опять я слышу исполненную глубочайшей тоски жалобу: «Как же тяжело жить, когда не за что ухватиться… когда ты так одинок…»

И я почти физически вижу её на том холодном снегу…


Господи, хотя бы Ты ей помог! Открыл бы ей глаза на то, что в жизни есть свет и радость, смысл и тепло. Ибо от нас она это не принимает. Берёт – и не чувствует. Живёт как за стеклянным занавесом… И плачет там, неутешная, и НЕ ХОЧЕТ быть утешенной. Помоги ей, Господи!


* * *

Но это сейчас, сегодня, будучи взрослой, совсем-совсем взрослой, я понимаю, точнее – пытаюсь понять… пытаюсь сконструировать тот непостижимый и страшный мир, в котором всю жизнь живёт моя мама, точнее – не мир – а войну, с которой она так и не вернулась, не была ничем и никем спасена…

Это сейчас я говорю: бедная мама, моя бедная-бедная мама… Но тогда, когда мне было девять лет, когда я была по сути ещё ребёнком, хоть и казалась себе из-за тяжести переживаний взрослой, – тогда только один вопрос терзал меня, и я не находила на него ответа: ЗА ЧТО?

Мама, за что? За что, бабушка? Разве я не любила вас? И разве вы не любили меня? Но тогда почему происходило это страшное в нашей жизни? И если это – любовь, то что же тогда НЕ любовь?.. Если это – белое, то что же тогда чёрное? И как в такой ситуации не стать дальтоником?..

Про секцию гимнастики

В Луганске. Обожаю физкультуру! Я очень гибкая – когда делаю мостик, складываюсь пополам, и даже могу просунуть голову между ног. Учительница физкультуры говорит, что если бы я выступала в цирке, то могла бы показывать номер «каучук»: когда человек гнётся как угодно и завязывается узлами.

В школу пришёл дядечка из спортивной школы – тренер по спортивной гимнастике. Он приходит на уроки физкультуры и смотрит на нас – ему нужны девятилетние девочки в его секцию. Школа огромная. Пять параллелей. Пять третьих классов, и в каждом классе не меньше тридцати человек.

И – о, чудо! – изо всех пяти классов он отобрал только двух девочек: меня и ещё одну.

Он сказал: «Вот эти две мне подходят. Очень перспективные». Потом спросил меня: хочу ли я заниматься спортивной гимнастикой? У меня сердце чуть не выпрыгнуло от счастья: да, да, конечно, очень хочу!

Как же я бы счастлива! Как я летела домой!.. С трудом дождалась маминого прихода с работы.

– Мама, мама! Меня отобрали в спортивную школу! Тренер приходил, смотрел… Меня и ещё одну девочку – только двух со всей школы! Представляешь?! Как я счастлива, мама! Я буду гимнасткой!

– Ни в какую спортшколу ты не пойдёшь, – мрачно говорит мама.

Я немею… Потом из меня вырывается жалкий крик-мольба:

– НО ПОЧЕМУ, МАМА?! ПОЧЕМУ?!

– Не пойдёшь – и всё. Без разговоров!


…Потом, спустя много лет, я спросила её:

– Мама, а почему ты меня не пустила тогда в спортивную гимнастику, когда меня тренер отобрал?

– Ой, я не помню уже…

– Ну, всё же. Постарайся вспомнить. Мне это очень важно. Я хочу понять. Ты так бесповоротно сказала тогда: «Не пойдёшь!» Почему всё-таки?

– Ну, не знаю… Может, настроение было плохое.

Вот и весь ответ.

Подмоченный праздник

В Луганске. Нас, третьеклассников, скоро будут принимать в пионеры. Это событие должно произойти 22 апреля, в день рождения Ленина, прямо в нашем любимом сквере – у памятника Ленину. Школа готовится к этому дню, как к большому празднику.

Бабушка купила мне красный сатиновый галстук и хорошенько наутюжила его.


Как назло, в этот день резко испортилась погода, пошёл дождь.

Но нас всё равно повели в сквер к памятнику вождю. Все пять классов. Мы стояли у памятника в парадной школьной форме и мокли. Старшая пионервожатая говорила слова – о том, что мы должны любить родину и быть готовы защищать её.

На сгибе руки каждый из нас держал галстук. Старшеклассники шли вдоль рядов третьеклассников и каждому повязывали на шею его галстук. Может быть, всё это выглядело бы торжественно и красиво, если бы не хмурый, совершенно серый день. И этот мерзкий дождь. А тут ещё и ветер налетел!..

И, не успела дойти до меня очередь быть принятой в ряды пионеров, как мой галстук слетел с моей руки и шлёпнулся прямо в лужу! Я вытащила его из лужи, с него стекала грязная вода… Всё, меня в пионеры не примут, – подумала я расстроено. Нельзя же вешать на шею эту мокрую, грязную тряпку! Но тут ко мне подошёл старший пионер, с чувством нескрываемой брезгливости взял мокрый, грязный галстук и безжалостно повязал его мне на шею. Как холодный компресс. Ну, не оставлять же меня из-за этого казуса не пионеркой. Всё же это не преступление перед родиной – уронить галстук в лужу, – чтобы меня тут же исключать из пионерской организации, не успев туда принять.

С кончиков галстука на мой белый, парадный фартук капали грязные капли… Мне было и смешно, и досадно, и стыдно. Какой-то странный у меня получился праздник. Подмоченный.


Дома бабушка, конечно же, отругала меня, забирая галстук и парадный фартук в стирку.

– Бабушка, ну я же не виновата, честное слово. Так резко ветер подул!..

– Крепче держать надо было! Горе моё луковое. И всё-то у тебя – не как у людей…

Страшная экскурсия

В мае нас, третьеклассников, возили на автобусе в Краснодон. Краснодон – небольшой шахтёрский город, недалеко от Луганска. Здесь во время Отечественной войны была большая подпольная организация из школьников старших классов.

Ребята свою организацию назвали «Молодая гвардия». Они здорово вредили немцам. В основном, тем, что распространяли среди местного населения правдивую информацию о делах на фронте. Разбрасывали повсюду листовки. И таким способом поддерживали дух в народе. Ну, и ещё по-разному вредили оккупантам.

А потом всех молодогвардейцев схватили, пытали и убили. Это похоже на то, что случилось с подпольной организацией, в которой были моя бабушка, мама и дед Андрей. Почему-то всегда находится предатель, который всех предаёт. Предатель – самый страшный человек на свете. Он даже страшнее явного врага.


Теперь в Краснодоне есть музей Молодой гвардии. На стенах – их фотографии. Красивые мальчишки и девчонки… весёлые… Олег Кошевой, Люба Шевцова… и много других. Они прожили совсем мало. И не было им жаль своих жизней – только бы поскорее освободить родину от фашистов.

Я чуть не плакала, когда нас водили по этому музею. А ребята с фотографий как будто смотрели на нас с вопросом: забудем мы их или не забудем?

Интересно: знают ли они ГДЕ-ТО ТАМ, что уже написали книгу об их подвиге, и сделали о них фильм? И книга, и фильм так и называются – «Молодая гвардия». Отличные артисты играют в этом фильме…

Конечно, я думаю, что люди не забудут краснодонцев. Но всё равно очень, очень жаль их совсем короткой жизни…

А потом нас повезли за город и высадили из автобуса в голой, совершенно чёрной степи. И подвели к чёрной дыре в земле. И сказали, что это – тот самый шурф старой шахты, куда немцы сбросили краснодонцев живьём. А потом пустили туда вагонетку… И несколько суток ещё по степи разносились стоны умирающих молодогвардейцев… мальчишек и девчонок… И матери их ничем не могли им помочь. Никто им не мог помочь, потому что немцы не подпускали никого к этому шурфу.

Я заглянула в эту чёрную дыру… Я представила их там – в страшной глубине… У меня закружилась голова, и я еле устояла на ногах.

Никогда не забуду этот шурф посреди чёрной степи… И нас, девятилетних детей, оцепенело стоящих вокруг этого жуткого места…


* * *

Всю дорогу обратно, и весь вечер, и много-много дней я думала только об одном: неужели взрослым немцам не жалко было убивать наших мальчишек и девчонок?.. Да ещё так страшно убивать – таким лютым способом! Разве это люди?.. А если не люди – то кто же тогда они?

Бабушка говорит коротко: «Фашисты». И я понимаю это так: фашист – он с виду как человек, он даже может играть на губной гармошке, бабушка говорит, что многие фашисты хорошо играли на губных гармошках. Но внутри у фашиста ничего человеческого не осталось. А куда оно подевалось?.. Ведь все фашисты были когда-то маленькими, миленькими детками…

Этот вопрос с того дня не даёт мне покоя. Почему человек перестаёт быть человеком? В какой момент жизни это происходит, и по какой причине? И неужели внутри у человека нет НИЧЕГО такого, что не дало бы ему превратиться в фашиста?..

И ещё вопрос: в каком возрасте ребёнку нужно говорить о страшном? В девять лет – не рано ли?..

Но я-то о страшном слышала с пелёнок.

Про ландыши

Наши незабываемые прогулки с Маришкой… Всё там же, в Луганске. Весна. Часто дожди. Весёлые и короткие. И тут же много солнца!.. В воздухе разлита нежность.

Луганск – это потому, что где-то неподалёку зелёнеют луга?.. Наверное, так. И с лугов в город приходит нежность, и окутывает улицы тёплым маревом… Мы с Маришкой шлёпаем по сверкающим, ярко-жёлтым от солнца лужам…

«Девочка, и куда это ты ведёшь ребёнка?» – «Да гуляем мы, гуляем!»


* * *

На улицах на столбах – чёрные репродукторы (теперь их можно увидеть только в фильмах про Отечественную войну). Эти репродукторы на улицах – была удобная вещь. В то время, когда ещё не было телевиденья, а газеты выписывали далеко не все граждане, и даже простой радиоприёмник в доме являлся признаком роскоши и был не у всех, надо же было как-то сообщать народонаселению разные новости, плохие или хорошие. И вот, идёт человек в булочную, а тут ему – из репродуктора – трагическим голосом Юрия Левитана: «Сегодня в четыре утра началась война!»

И всю войну каждый день люди приходили к этим репродукторам, чтобы послушать последние известия – они назывались «Сводки информбюро»: такие-то города наши войска сдали, такие-то взяли… И – наконец – тем же рокочущим, как океан, торжественным голосом Юрия Левитана: «Дорогие товарищи, мы – победили!»

Толпы народа скапливались под этими рупорами на столбах: плачут, смеются, обнимаются – все в едином порыве…


А сейчас, в мирное время, из репродукторов звучат всякие хорошие, радостные новости: столько-то тонн угля добыли горняки, столько-то гектар пашни засеяли колхозники…

А в перерывах между новостями звучит музыка. Люблю, когда Леонид Утёсов поёт: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?..» От этой песенки мне и хорошо, и грустно; и я вспоминаю своего друга Мишку Бочкарёва в Оренбурге….

И вот гуляем мы с Маришей по жёлтым лужам, а из репродукторов несётся совсем новая песенка:

Ландыши, ландыши, светлого мая привет.Ландыши, ландыши, белый букет…

От этих ландышей очень радостно на душе. Кажется, что всё тяжёлое позади, и никогда ничего грустного в жизни не будет. Я заметила: какая-нибудь пустячная песенка с весёлым мотивчиком может сделать меня совершенно счастливой. И переживание счастья помнится потом очень долго.

Вот как эти белые ландыши… Столько лет прошло, а я их помню, как будто слышала только вчера: «Ландыши, ландыши, светлого мая привет…».

Про дядю Павла

И ещё одно воспоминание связано с Луганском. Весна, дождь, поздний вечер, на улице уже темно. Мама неожиданно говорит мне:

– Не хочешь прогуляться?

– Хочу, – говорю я, и меня охватывает тревога: наверное, бабушка что-то наговорила на меня, и мама намерена мне сделать выволочку. Хотя зачем для этого идти в дождь?.. Выволочку можно сделать и дома.

Мы выходим из дому и медленно, молча идём по нашей улице, в тихом, тёплом морошении дождя… Шелестят машины… Любимый светофор. Мы переходим на зелёный свет улицу и углубляемся в мокрые аллеи сквера. В лужах плавают, как надувные шары, круглые отражения фонарей… Так красиво!

Уютно светят в сыром воздухе окна домов за деревьями, пахнет молодой листвой и сыростью, но совсем не так, как осенней сыростью. У весенней сырости запах иной – тонкий, прозрачный, летучий… И вечер был бы чудесный, если бы не мамино напряжённое молчание. Побродив молча по скверу, мы возвращаемся к светофору, стоим, пережидая красный свет. И вдруг мама ни с того, ни с сего спрашивает:

На страницу:
5 из 9