bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Можно бы устроиться на работу, например, на кирпичный завод, но в этом случае поездку пришлось бы отложить, считай, на год…

Водки теперь Соловей в рот не брал, разве какая-либо хозяйка подносила стаканчик, на дудке не дудел, перестал и людей забавлять, зато колуном и клином колотил без роздыху, как говорится, аж дым шел – все еще надеялся уехать до наступления холодов.

Впрочем, скоро пришла в голову простая мысль, что уехать можно и зимой… Какая разница?

А однажды вечером шел по городу и увидел чудо – пахучий дымок из-под земли. И тут же на свет божий вышел человек.

– Здорово! – сказал Андрей. – Ты что, живешь в этой норе?

– Живу, – неохотно ответил мужчина.

– Ну и ну. Не страшно?

– Я креститься умею.

Андрей с готовностью засмеялся.

– Сам выкопал или…

– Теща.

Еще веселее захохотал, хотя тот не собирался смешить.

– Ну и как оно… на том свете?

– Чего хочешь? – надоело мужику.

Был он ровня Андрею и по росту и по возрасту, но смотрел сердито – сорокалетним мужиком.

– Можно глянуть?

Пожал плечами.

– Чего глядеть? Никогда не видел?

– Да видел… Один живешь или…

– А ты кто такой?

– Человек.

– Человек… Иди, погляди…

Вход в землянку был пологий и просторный. А когда открылась дверь, вообще удивился Андрей. Стоял стол посредине с яркой керосиновой лампой, в углу жарко и сухо полыхала грубка с лежаночкой, на широком топчане сидела женщина с девочкой и шитьем в руках, стены и полы были закрыты шалевкой, даже вышивка висела на одной из стен.

– Ого! – сказал Андрей. – Я думал – нора, а тут… станция метро! Танцы устраивать можно.

Удивление Андрея было искренним, и мужчина подобрел.

– Прошлый год перезимовал не хуже других, – сказал. – Хотел летом рубить дом, а потом решил подождать еще год. Заработаю – поставлю пятистенку.

Он вроде бы оправдывался: немногие все же жили в землянках. Но Андрея интересовала как раз землянка, а не его будущий дом.

– Не сыро?

– Не-е. Место высокое. Даже весной воды не было.

– Может, и мне, что ли, закопаться?

– Тоже жить негде?

– Ну.

– Поздно спохватился. С неба льет. Разве где на пожарище погреб приспособить?.. – И вдруг улыбнулся: – Знаю один. Ставь бутылку, покажу…


Погребок в самом деле оказался славный: небольшой, с выложенными кирпичом стенами, цементированным потолком и ровным земляным полом.

– Сам хотел здесь остановиться, – сказал новый знакомый, – да тесновато. Баба много места занимает.

Расспросили соседей, узнали, что от хозяев сгоревшего дома ни слуху ни духу. Если и живы, вряд ли вернутся на зиму глядя, а заявятся – всегда пожалуйста. Андрей вовсе не собирался зимовать здесь.

Первым делом раздобыл железную бочку, смастерил из нее печь. Раздобыл досок-горбылей – настелил полы. Из горбылей же сбил широкий топчан. Древесной стружкой набил матрас и подушки – на сене или соломке спать мягче, да заедят вши. Купил еще пару одеял – завесил топчан со стороны стены.

Адам подарил на новоселье стул, Максим – стол, а Рубидон – подвесную лампу-десятилинейку с фигурным резервуаром для керосина из толстого стекла, такую красавицу – хоть в горсовете ставь. Рубидониха принесла парочку горшков и алюминиевых мисок.

Когда все было готово для житья – даже кривого зайца вырезал из доски, – привел Тишка. Малец вошел, оглянулся, довольно равнодушно кивнул. Зато когда увидел того зайца… Малый есть малый. А когда задымился на столе горшок с супом, тут и говорить нечего. Понравилось.

Приходила в голову праздная мысль, что при необходимости могут в самом деле перезимовать здесь. Но это так, на всякий случай, как доброе слово жилищу. Зимовать они не собирались. Да и птицы не все улетели, например, дрозд-рябинник еще клевал богатый урожай.


Как мало их – серых, каурых, гнедых – осталось после войны. Женщины в упряжке плуга – много раз описанная картина тех лет.

Но – остались. Живо вытаскивали с горки на горку перегруженные возы с сеном, с лесом, бодро таскали плуги по слежавшейся за четыре года земле, подремывая, терпеливо ждали хозяев на базарах, у магазинов, больниц – живость и бодрость обеспечивал кнут, сладкую дрему – бескормица. Ласково глядела на них городская безотцовщина в мечтах о леске для ловли рыбы. Рывок – и полхвоста нет. Лови его, сукина сына, держи!..

Кое-где встречались рослые, слоноподобные прусские тяжеловозы. Этим не доверяли, опасались. Их спокойствие казалось притворным, сила – враждебной. Да и хвосты на огромных задницах – вроде кисточек для побелки стен! Также и в хозяйстве они принесли мало пользы и много хлопот: плохо слушались незнакомой речи, им не подходила обычная по размеру упряжь, приученные к дышлу, они не хотели стоять в оглоблях, а главное – не умели ходить с плугом или бороной. То были лошади выкормленные не для мирного труда. Кажется, потомства эти неуклюжие гиганты на нашей земле не оставили: то ли выхолостили их в свое время прежние хозяева, то ли наши люди не допустили к своим жеребцам и кобылам.

Иной живности арийского происхождения что-то не помнится. Разве одичавшие овчарки в оврагах и перелесках?

Тоже и иные трофеи. Техника быстро вышла из строя, вещи и одежда выносились и забылись. Даже словечки и выражения не выдержали испытания временем и помнится разве что «шнапс», «шпик» да «Гитлер – капут»…

…В тот голодный год в городе на площади близ Соборной церкви, приспособленной под Дом культуры, была устроена первая после войны сельскохозяйственная выставка. Отвыкшие от зрелищ люди ринулись на площадь от мала до велика. Пожирали глазами яростную плоть неизвестно откуда взявшихся жеребцов, кобыл, тупых племенных быков и равнодушных к суете коров, пресыщенных свиноматок и алчных хряков, вдыхали целомудренный аромат библейских хлебов, развратные запахи колбас, копченых окороков, дивились на райские яблоки, груши, на капусту, редьку, бураки, картошку, на… Чего только не было на том празднике первого мирного года и труда!

Понимали: не «средняя» продукция колхозов и совхозов привезена и выставлена на обозрение. Жеребцов и кобыл холили, быков не подпускали к коровам, свиноматок отмывали теплой водой. Но ведь и не одна только мечта о сытости влекла нас сюда, тешила глаза и ноздри. Иные, более высокие чувства испытывали мы, блуждая у коновязей и стеллажей, – вот, оказывается, какие чудеса способна показывать наша тихая сторона. Впрочем, мы и не сомневались, что может. И не имело никакого значения, что и лошадей, и коров, и свиней прислали – по две-три пары на развод – иные области страны, менее пострадавшие от войны.

Подобные чувства можно было прочитать и на лицах старших: вот какая благодать и радость – мир. То было венчание надежд с действительностью – так понимали мы этот великий день.

Насытив, однако, глаза и ноздри, все мы вспомнили о желудке… Но строго стояли у стеллажей вестники грядущего изобилия.

Были на том празднике, конечно, и Андрей с Тишком. Малец ходил очарованный, а Соловей… О чем думал он? Не усомнился ль в том, что надо ехать? Не на скудный клочок земли попали они в конце концов…

…Когда проходили мимо овощей и фруктов, незнакомое беспокойство проявилось в лице Андрея. Оглядывался, волновался. Прошли один раз, зашли другой. И вдруг схватил Тишка за руку, потащил.

Когда отошли на приличное расстояние от площади, Андрей распахнул полу ватника и сказал:

– Ап!

В руке у него была огромная, налитая соком, мясистая груша. Счастливо рассмеялся, увидев, как распахнулись синие глаза Тишка.

– Цап – и под полу! – объяснил.

Такого лакомства Тишок еще не пробовал: за время войны в городе вырубили сады на дрова.

Федя, нормальный человек

Нормальный человек не станет на зиму глядя начинать строительство. Ну а ненормальному, известно, закон не писан.

Федя, дурачок, пастух, получив осенью окончательный расчет за пастьбу коров, купил по дешевке дом в одной из деревень, чтобы перевезти в город.

С тем и явился к Андрею Соловью: помоги.

– Федя, – ответил Андрей, – чтоб тебя мухи заели. Тебе ж платить нечем.

Моргал загнутыми, как у девочки-отроковицы, ресницами, просветленно улыбнулся Андрею.

– Нечем, – подтвердил.

– Что ж ты идешь ко мне?

Однако Федя считал, что обрадовал Соловья своим предложением.

– Скажи мне, ты хитрый или дурной?

– Дурной, – согласился. – Хитрый.

– Ох, Федя. Деньги за дом уже отдал?

– Отдал!

– Чтоб тебя медведь задрал, Федя. Перевезти помогу, а собирать не буду.

Вот так втравился в безденежную работу второй раз.

Оказалось, что поставить дом Федя надумал рядом с домом, где снимала угол молоденькая приезжая учительница: влюбился, интеллигент, каждый вечер на протяжении лета клал на крылечко букет полевых цветов.

Впрочем, Федя постоянно бывал в кого-то влюблен – в мужчину, женщину – все равно, в этом, собственно, и выражалась его ненормальность. Вскапывал «любимым» огороды, пилил дрова или просто ходил следом. Скорее всего агрессивные центры мозга были у него вытеснены областями приязни, доверия.

Но учительница об этом не знала. Когда он принес цветы в первый раз – обрадовалась, во второй – испугалась, потом начала запирать калитку. А когда узнала, что ставит дом рядом, насмешила весь город: в горсовет ходила протестовать, в райком. Но ни в горсовете, ни в райкоме ее не поняли…

В кого зря Федя не влюблялся, чаще всего выбирал молодых и красивых мужчин и женщин. Возможно, считал, что красота тождественна доброте.

Не все было ясно и в отношении жителей города к Феде. Многие любили иногда поговорить с ним. Старушки – те считали, что он ближе к богу – на всех похоронах носил крест от дома до кладбища, пел на клиросе высоким голосом… Но Пустыльцева, например, нельзя было назвать религиозным человеком, а и он с недельку помогал Феде, даже сквалыга Царьков приходил пару раз.

Поработав с Федей день-другой, Андрей тоже почувствовал интерес к странным, без начала и конца, беседам, что вели вдвоем.

– Ночью опять матушку видел на грядках, – говорил, например, Федя. – Пошел в огород – нет ее. Не понимаю.

– Приснилась она тебе, – объяснял. – Сон это был.

– Тебя тоже видел. А ты меня?

– Я крепко сплю.

– Не понимаю. Я всех вижу, а меня никто не видит. Почему? Может, я два раза живу, а все один раз?

– Я же тебе объясняю: приснилось.

Несогласно качал головой.

– Нет… Я знаю… Раньше я был один, а теперь меня… два.

Андрей пожимал плечами: как втолкуешь?

– Мальчик у тебя хороший. Красивый.

– Он, Федя, несчастный.

– Нет. Бедный.

Однажды, в веселую минуту, Андрей спросил:

– Ты бы хотел куда-либо поехать?

– Куда?

– На юг, к морю. Солнце там круглый год греет, цветы, птицы красивые…

Федя задумался.

– Когда война началась, какой год был?

– Сорок первый.

– А перед ним?

– Сороковой.

– Туда хочу, – сказал. – Я там бываю, но мало. Насовсем хочу. Матушка там была, хорошо было. – Но говорил без печали. – Сколько человек живет? Долго?

– Как посмотреть… Тебе сколько? Лет двадцать пять?

– Не знаю.

– Ну… еще два раза по столько.

– Много, – вздохнул. – Матушка ждет. Один раз поживу, потом помирать буду. – И вдруг улыбнулся: – В лесу.

– Почему в лесу?

– Так надо… Не хочу на людях, – пояснил неохотно. Вроде нормальный был человек. Но иной раз…

– На юге хорошо?

– О, как в раю! Апельсины, лимоны на каждом дереве. А люди ходят голые и песни поют.

Опять задумался.

– А майские жуки есть?

– Жуки? Зачем тебе?

– О-о, красивые. Жж-ж-ж!..

– Найдем жуков. Кидай свою учителку, и поедем. Ты ее еще не пощупал?

Покраснел, потупился.

– Нет, она хорошая. Пахнет! – шевельнул тонкими ноздрями. – А идет – дзинь, дзинь…

То есть говорил с ним Андрей серьезно – был Федя нормальным, придуривался – терял ум.

Верх безумия Феди пришелся на время оккупации. Подходил к немцам, полицейским, задавал один и тот же бессмысленный вопрос: «Цугун пан табак никс нима?»

Немцы хохотали, полицейские обижались, били.

В конце концов его бы, конечно, уничтожили как неполноценного, если бы не некая сердобольная женщина: увела в деревню и там он отсиделся до освобождения городка.

Силы у Феди было маловато, природа, пожалуй, хотела произвести девушку на свет, да не хватило на тот случай искусства.

Быстро уставал, задыхаясь, садился на бревнышко, виновато поглядывал на Андрея.

Однажды во время перерыва Андрей сыграл ему на дудке несколько песен. Федя зачарованно глядел на него.

– А у меня тоже есть талант, – сказал. И вдруг тихонько запел:

Ой, сынку у матки ночку ночевал,Ой, сынку матке сон свой рассказал:«Ой, мать моя, мать, матушка родна,Увиделось мне дренно во сне:С-под правой пашки сокол вылетел,С-под левой пашки соколенок…»

Голос у него был высокий, чистый. Улыбался, мелко дрожали губы от волнения, с надеждой глядел на Андрея.

– Хорошо?

– Хорошо! Еще спой.

Спел еще куплет, опять замолчал.

– Тебе в артисты надо, Федя!

– Нет… – покачал головой. – Нельзя за деньги петь, грех, голос портится… Научи меня на дудке играть.

– Зачем тебе?

Но взглянул на порозовевшие уши Феди, все понял: юность учительницы все еще не давала покоя.

Однако показалось Андрею, что с некоторого времени охота работать у Феди начала затухать…

А когда собрали венцы, подняли стропила и можно было начинать решетить, и вовсе не пришел к дому. Андрей поковырялся час-другой в одиночку и тоже бросил. Себе, что ли? Уж больно умный этот дурной.

Заглянул на следующий день – нет Феди. Забеспокоился: не заболел ли? На третий увидел: стоит в стороне, праздно смотрит.

– Федя, ты что?

Равнодушно отвернулся.

– Или учителка в примаки берет?

– Кто? – встрепенулся. – Учител… ка?

Наступил, наверно, период потемнения в его душе.

– Цугун пан табакс никс нима, – сказал и посмотрел в небо.

Андрей с Пустыльцевым и Царьковым нашли покупателя и кое-как, в рассрочку, продали недостроенный дом.

Через короткое время Федя опять ходил радостный и свободный: избавился от гнета собственности – денег и дома.

Теперь он все свободное время, а его у Феди было достаточно, проводил на кладбище, у могилки матери. Ухаживал и за другими – заброшенными – холмиками земли.

– Что Федя? – интересовались люди. – Родня твоя?

Отвечал неохотно, не сразу.

– Откуда я знаю? Может, родня…

Жить ему оставалось немного. Он это чувствовал и готовился переселиться как Человек.

А Соловью Андрею наконец снова повезло: позвал в помощники Степан Субботин, городской печник.

Степан Субботин, печник

…Вам бы поговорить с дружками его, да опоздали… Что там, кажется, рука или нога, а смотришь – одному медные трубы играют, другому… После войны, помню, куда ни кинь – везде костыль, а теперь где они? У «Гитлера»…

«Гитлер» подразумевался иной, точнее – Гилтер, смотритель городского кладбища.

– Только мы с Рубидоном застряли на этом свете. Хотя Рубидон, конечно, и меня переживет, и Гитлера…

Он поморщился, переложил протез поудобнее.

– Погода переменится, это я за три дня чувствую. Если б меня в бюро прогнозов взяли – даром хлеб не ел бы. Да что там три дня! Весной знаю, каким лето окажется. Говорю раз одному председателю: лето сырое будет, делай выводы. Не поверил. Теперь каждый год спрашивает: «Петрович, сгноишь или помилуешь?» – засмеялся и тотчас снова поморщился. – Зараза! Не любит, когда я в хорошем настроении. Как засмеюсь, так дернет, аж в мозгах темнеет. Дергай, дергай, не много тебе осталось… Ох, одно время дала жизни. Только закажу протез – она усохнет. Опять закажу – опять усохнет. Считай, на нее и работал. Теперь ничего – дальше сохнуть некуда…

До войны я работал один, а на одной ноге трудно стало глину месить, с кирпичами прыгать. Вот и позвал его, Андрюху. Вижу, мужику достается, а не сдается, я таких уважаю, сам такой, сработаемся. И еще. Я с двадцатого года рождения, моих приятелей, считай, всех повыбили… Может, товарищами будем, думаю. Характер у него был легкий, услужливый. Как заметит, что меня мутит-крутит: «Сиди, Степа, не рыпайся». Я к себе не очень жалостливый, а все ж и для меня доброе слово – довесок к булке. Вы с какого года? Ну вот, должны понимать, о чем я.

Слабоват я стал после ранения. А тут еще мозоль на культе не растет. У меня тогда два протеза было: один казенный, со скрипом, я его «такси» звал, и деревянный, с груком-стуком, «тачанка». Если мужику или старой бабе печку кладу – на деревянной, если молодке – надеваю казенку. Неженатый был, стыдился на деревянной скакать. Сердце заходится, нога как на угольях горит, а я… Дурень был. Так вот эту долбленку – до сих пор где-то в сарае валяется, если дети не снесли, мне Андрей подарил. Посмотрел на меня день, другой и принес. «Снимай свою амуницию», – говорит. Сначала я ни в какую. А надел, как в рай въехал.

Глаз у него памятливый был. Пару-тройку печей сложили – соображать начал. Не раз говорил ему: кинь ты с этим югом. Нет лучше климата, чем у нас. «Не в климате дело», – отвечает. «Что плохо тебе было летом?.. А ведь только год после войны прошел. Я тебя печному делу обучу – будешь жить, как король». – «Нет, – отвечает. – Мальцу обещал». – «Твоему мальцу здесь в сто раз лучше. Школу для глухих открыли. Грамотным будет!»

Молчит. А малец его в то время воровать начал. А может, и раньше таскал. Говорил Андрей, не водилось за ним такого, пока деньги не потерял. Водилось, наверно… Последнее время он и брать его с собой перестал: гляди не гляди, все равно что-нибудь сопрет. Ох и лупил его Андрей за это!.. Отлупит, а потом сидит в своей землянке впотьмах и на дудке ему играет…

После Нового года мы с ним редко встречались. Зимой у нас, печников, работы мало. Так и разошлись… После Нового года он до того дошел, что ходил лед с колодцев обивать. Знаете, сколько нарастало? Бабы к колодцу на коленках, от колодца на заднице. Они ему за такую работу по рублю-два собирали…

На кладбище у того же Гитлера подрабатывал – могилки копал. Но город маленький, два-три человека за неделю помрет… Не проживешь. Занимал у всех, кто мог дать…

К Федоровне зайдите, может, чего расскажет. Это у нее перекладывали голландку, когда малец часы спер.

Базар

Трудно сравнить с чем-либо сегодняшним послевоенные базары в том малом городе.

С рассветом, а то и затемно, чтобы занять побойчее местечко, шли к городу обозы изо всех прилегающих деревень. Поскрипывали телеги и сани, взмыкивали и всхрапывали животные, покрикивали возницы, сосредоточенно вышагивали пешие. Сегодня такое движение в ночи представилось бы переселением народа, чем-то апокалипсическим. В дни больших – красных – торгов ехали и шли за пять, десять, двадцать, тридцать километров и у города сливались в несколько широких, молчаливых потоков. Занимали места, распрягали лошадей.

А город еще спал. В столь раннее время приезжали не только удобного места ради, но и чтоб разузнать, выработать уровень цен. «Сколько будешь просить?» – «Пять…» – «Хлеб подорожал». – «Тогда семь». – «А сено подешевело…» – «Может, шесть?..»

Но окончательная цена зависела от упорства продавца, напористости покупателя, от количества одинакового товара, настроения, охоты выпить и закусить, чувства юмора, задолженности по налогам, длины обратной дороги, погоды, долготы дня, здоровья и еще десятка неуловимых причин. Впрочем, ниже допустимого уровня цена не опускалась, или же слабый духом подвергался остракизму сотоварищей, выражавшемуся обыкновенно посредством резервов русского языка.

У каждого товара, естественно, свое определенное место, и поросячий угол нисколько не походил на куриный базар, а горшечная площадка на пятачок мелочевки, не говоря уже о сенном, дровяном или молочном рядах.

Больше всего игры, суеты и веселья было, конечно, на мелочевке, страстей и драм – в том углу, где продавали телок и коров. Дети – городские и деревенские – шныряли везде, но этот последний не любили, все здесь происходило слишком серьезно, и радость одних часто отражалась в слезах других.

За удачной куплей-продажей устраивалась легкая выпивка, часто с импровизированным концертом, изредка возникали потасовки, и слухи о них с кровавыми преувеличениями носились, пугая и веселя, по шумным и беспокойным торговым рядам.

Ходили с гармошками инвалиды, собирая на водку, пели пронзительные песни, и женщины рыдали, глядя на обожженные лица, слепые глаза.

Люди приходили на базар не только продавать и покупать, но и вроде бы без причины – приценивались, приглядывались, вслушивались, а на самом деле поверяли будущее сегодняшним днем. И часто во время такого похода на базар решались вещи, не имеющие прямого отношения к цене на хлеб и сено: шить сапоги или обойтись солдатскими ботинками, строить дом или повременить.

Ну а для детей и подростков базар был тем волшебным колодцем, из которого черпались и пополнялись запасы впечатлений того скудного времени…

Речь не о ностальгии, отнюдь. Бог с ним, с базаром, хорошо, что его нет. Сейчас на одном краю бывшей базарной площади стоит универмаг, на другом – гастроном. Слава им обоим и хвала.

Тишок

Каждого воскресенья Тишок дожидался, как праздника. Ни счету, ни чтению Андрей его не учил, и каким образом он высчитывал этот замечательный день недели, было загадкой.

Уже в субботу вечером показывал один палец, прикладывал к щеке ладошку, махал рукой в сторону базарной площади. То есть: «Одну ночь переспим и пойдем?»

Однако, скорее, напоминал, чем спрашивал, чувствовал за собой право на такое развлечение, а также был уверен, что на базаре одинаково интересно всем.

– Пойдем, – соглашался Андрей.

Чтоб сократить время ожидания, раньше обычного укладывался спать, а проснувшись, быстро умывался ледяной водой, фыркал, обращая внимание на свою старательность, хотя обыкновенно, как все дети, не слишком любил эту процедуру, норовил мазнуть по лбу одним пальцем либо вообще собственной слюной.

Голяком вылетал из землянки к поленнице, тащил три-четыре плашки, с нетерпением глядел на разгоравшийся огонек в печке-бочке, на котелок с водой и десяток картофелин, что было их ежедневным завтраком, хватался даже за веник. Оглядывался: что бы сделать еще? Что может задержать выход?

Землянка оказалась замечательной. Не слишком выстуживалась к утру и быстро нагревалась. Правда, была сыровата: на цементном потолке собиралась влага и приходилось два-три раза в день вытирать потолок тряпкой, чтоб не капало на макушку; стены, обложенные кирпичом, тоже источали алмазные капли, но не век же вековать в землянке? А перебиться пару-тройку месяцев очень даже удобно. Жаль только, мочился Тишок ночью по-прежнему под себя. Андрей уже и просыпаться научился, поднимал парнишку, но все равно тот чуть не каждое утро вставал мокрый и застывший. Отводил глаза, неохотно вылезал из постели. Если удавалось встать сухим, радостно теребил Андрея, требуя, чтоб потрогал штанишки, ласкался.

Поняв, что уехать до Нового года не удастся, Андрей решил несколько благоустроить землянку. Во-первых, в узком проходе-коридорчике, что вел вверх, сохранились осада и петли второй двери. Андрей раздобыл две доски, сбил, подогнал – ветер перестал задувать снег в щели. Во-вторых, обмуровал кирпичом, взятым здесь же, с фундамента бывшего дома, железную печку-бочку – она стала хранить тепло. В общем, с каждым днем жилище все лучше служило им.

Наскоро перекусив картошкой, хлебнув кипятка и засунув кусок сахара за щеку, Тишок надевал маленький ватник – Андрей заказал в местной пошивочной артели инвалидов, – нырял под армейскую шапку-ушанку и становился в ожидании у двери. Перед выходом Андрей протягивал ему три рубля – Тишок разглядывал бумажку, как волшебный билет, таящий исполнение желаний. Деньги Андрей давал ему с одного примечательного дня…

Их путешествие по базару начиналось всегда с толкучки, с того места, где постоянно сидел маленький бородатый старичок и с удивительной ловкостью вышивал «крестом» – продавал крючки и пяльцы, а Тишку, наверно, казался фокусником. А может, он представлялся привратником базарного мира, старым гномом, к которому следовало подойти и восхититься, если рассчитываешь получить полную меру удовольствий и чудес.

Еще шаг – и они погружались в огромную, волнующуюся, плещущую толпу, точнее – она налетала на них, бестолковая, орущая, пляшущая на декабрьском морозе толкучка.

Пожалуй, Тишку было интереснее, чем взрослым: все самое замечательное находилось ближе к его глазам – петухи с подвязанными крыльями в кошелках, поросята в мешках, ноздри коров, хвосты лошадей, связки лаптей, бахил, чертиков на веревочках, картофельные пирожки в горшках под ватниками…

Имелся на базаре и детский уголок, там торговали одеждой и обувью, но игрушки продавались редко – разве что глиняные свистульки в виде уточек, собачек, мячики из коровьей шерсти, бычьи пузыри-погремушки.

На страницу:
4 из 5